Пришпорив коня, есаул сорвался с места и, огибая на полном карьере правофланговые колонны всадников, крикнул:
— Правое плечо вперед. За мной!
Тотчас же в голове эшелона, учетверив тройные ряды, выстроилось по двенадцать всадников в ряд шестьдесят прославленных в линейных станицах певцов. Выскочив-
ший вперед строя на шустром саврасом жеребчике лихой запевала из казаков станицы Пресногорьковской высоко
занес над головой собранную в руке плеть. Подав казакам условный сигнал, он закрыл глаза и, ритмично помахивая плетью, завел необыкновенно высоким, рыдающим голосом:
Ревела буря, дождь шумел. Во мраке молнии блистали,
И вдруг, как буря, грянула по взмаху запевалы и забушевала над эшелоном войсковая песня сибирских казаков:
И беспрерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали...
Полк уходил, объятый пылью и плачем покидаемых жен и матерей. И, как в песне, поднимались в эту минуту с востока над степью глухо громыхавшие в отдалении аспидно-черные грозовые тучи. И, как в песне, полыхали вдали голубые росчерки молний, и глухо шумел проходящий степной стороной ураган. Не открывая горестно зажмуренных глаз, запевала, покачиваясь в такт песне, выводил:
Вы спите, спите — мнил герой,—
Друзья, под бурею ревущей.
И грозный, торжественный шквал песни, подхваченной на лету полковыми песельниками, поднимался все выше и выше над утонувшим в пыли эшелоном:
С рассветом глас раздастся мой, На подвиг и на смерть зовущий.
Есаул Стрепетов раскрыл карманные часы и засек время: поход с полком мобилизованных казаков он начал в семнадцать ноль-ноль.
Свыше трех часов гремело в станичной дубраве прощальное гульбище уходящих на фронт казаков. Под просторными белыми шатрами походных палаток, под
сенью вековых заповедных берез — везде и всюду, куда
ни ступи, пировали вокруг раскинутых на земле самобранных скатертей семьи и родственники мобилизованных. Спешившиеся после выступления из станицы близ этой дубравы казаки последние часы проводили в кругу родных и знакомых.
В бушуевском застольном кругу, помимо немногочисленной своей семьи, было много родственного и просто знакомого народу. Федор собрал к родительскому столу всех своих товарищей — сослуживцев и тех из станичников, с которыми связан был дружбой с детства. Здесь были Трошка Ханаев и Денис Поединок, Андрей Прахов и Игнат Усачев, Пашка Сучок и Салкын. С большинством из этих казаков сближала Федора равная в прошлом для всех них нужда, веселые и шумные осенние ночлеги в жарких и дымных балаганах на пашнях. Ведь совсем, казалось, недавно слыли в семьях своих они за озорных и резвых подростков. Ведь совсем недавно рыскали они сломя голову, задрав по колено штаны, по дождевым лужам, воображая себя и лихими конями, и всадниками... А теперь вот было им уже не до забав и не до игрищ... Появление в застольном кругу друзей так возбудило и обрадовало Федора, что он, до сего мрачноватый и несловоохотливый, просветлел и заметно оживился. И у Егора Павловича отлегло от сердца. «Ну, слава тебе богу, ожил. А то сидит как приговоренный. Ажио перед народом неловко».
Когда казаки, чокнувшись, подняли свои бражные чаши, Егор Павлович заметил в эту минуту проходящего сотника Скуратова и вполголоса сказал Федору:
— Видишь сотника? Встань во фрунт и пригласи их благородие к столу.
— Только его тут не хватало!— насмешливо сказал так же тихо Федор.
— Цыц ты...— прошипел в смятении Егор Павлович и, взволнованно теребя сына за рукав гимнастерки, проговорил почти угрожающе:— Стань во фрунт, тебе говорят. Не губи меня. Не нарушай обычая. Слышишь?!
— А ну его к черту! Пущай проходит себе своей дорогой...— с явной злобой и так громко отрезал Федор, что поравнявшийся с ними сотник не мог не расслышать этих слов, хотя, возможно, и не принял их на свой счет. Он прошел мимо.
Вся эта сцена так расстроила Егора Павловича, что он сидел как пришибленный. Стыдно ему было перед стариками за неслыханную дерзость сына и почему-то
жалко вдруг стало самого себя. Осуждающе покачав седой головой, старик сказал Федору:
— Нет, как ты хошь, а не ндравится мне это, сынок. Федор хотел было возразить отцу. Но его опередили
дружно заступившиеся за него сослуживцы. Осмелев от хмеля, они наперебой зашумели:
— Правильно, наряд, поступил. Правильно.
— Нам с такими бражничать не с руки...
— Без его, бог милует, как-нибудь обойдемся...
— С таким офицером и кусок поперек горла встанет.
— Не офицер — шкура барабанная!
— Ну, братцы, хлебнем мы, должно быть, горя с этой гнидой.
— Это как пить дать — хлебнем.
— Выспится он, варнак, на нашем брате...
— Ведь это што тако?!— сказал громче всех Сашка Неклюдов.— Три раза низики у меня на смотрах браковал. То ошкур, говорит, против формы на полвершка обузили. То гашники, понимаешь, пришлись ему не по артикулу.
— Ну, ты хоть на подштанниках отыгрался. А я вон при родительском-то капитале на две четвертных из-за седла пострадал,— сказал Андрей Прахов.
— К ленчику придрался?— насмешливо спросил Федор.
— Сперва к ленчику. Потом на переметны сумы его сбросило: косину какую-то нашел. Словом, забраковал, и баста. А седло у меня, ребята, вот те Христос, было ч полном порядке,— поспешно перекрестившись, сказал Андрей Прахов.
— Што там говорить. Знам...
— Мастер-то один у нас всех седла работал. Не мастер — золотые руки...
— И што это он взъелся на меня, братцы? Обличьем, што ли, я ему не пондравился? Шутка сказать, я за эти сборы родителя в таки долги вогнал, што ему до второго пришествия из них не вылезти...— продолжал Андрей Прахов.
Еле-еле утихомирив непристойно расшумевшихся казаков, Егор Павлович сурово сказал:
— Ох, неладно вы судите, ребята. Страм слушать. К хорошему таки разговоры не приведут... На то ты и нижний чин, чтобы офицера бояться. Так мы, стары люди, службу свою соблюдали — не в укор господу богу и отечеству... А вам страмить отцовску честь такими раз-
говорами совсем не пристало бы. Не по-казачьи это у вас выходит, ребята.
Старик хотел было распечь на прощанье и сына, и всех его друзей-приятелей. Но охмелевшие казаки уже не слушали его и еще громче и непристойнее стали поносить ненавистного им офицера. Неизвестно, чем бы это. могло кончиться, не загреми над рощей сигнал полковой трубы, возвестивший о последних минутах прощанья с уходящими казаками.
Невообразимая суматоха поднялась вокруг. В дубраве стоял теперь такой страшный гул от материнского плача, от пронзительного ржания строевых лошадей, от прощальных речей и криков провожающих, что казалось, сама сырая земля стоном стонала.
Простившись поочередно со всеми родными, Федор лихо вскочил в седло. Агафьевна, задыхаясь от глухих, похожих на смех рыданий, крепко уцепившись за вдетую в стремя ногу сына, удерживала его. И напрасно геройски крепившийся от застивших очи горьких слез Егор Павлович пытался уговором и силой оторвать от сыновнего стремени неразумную старуху. Ничего не хотела ни видеть, ни слышать она. Посиневшие от напряжения узловатые пальцы ее прочно держали стремя, а страдальчески искривленные губы жадно целовали и пыльный сыновний сапог, и холодную неласковую сталь стремени, и тяжелую пряжку подпруги...
Даша, безмолвно стоявшая в сторонке, не могла теперь уже пробиться к Федору сквозь плотно окольцевавшую его коня толпу родственников. Федор грустно и жалко улыбнулся ей и махнул рукой.
Грянул последний требовательный звук полковой трубы, строевик Федора заржал, у Даши похолодело и остановилось сердце.
Все было кончено.
Ослабевшие руки Агафьевны выпустили сыновнее стремя, и, обессиленная, она уже без рыданий упала на руки снохи Варвары.
Федор, бросив последний взгляд на Дашу, пришпорил коня.
Через четверть часа эшелона уже не было видно. И только оранжевое облако пыли долго еще висело над пустынной порозовевшей от заката дорогой, да все глуше и печальнее звучала далекая, затерявшаяся в предсумеречном степном просторе казачья песня:
Засвистали в поле казаченыки
В поход с полуночи,
Заплакала наша Марусенька
Свои ясны очи...
Ты не плачь, не плачь, наша Маруся,
Не плачь, не журися —
За своего боевого друга
Богу помолися...
Ты не плачь, не плачь, наша подружка,—
Мы возьмем тебя с собою,
Мы возьмем тебя с собою,
Ох, да только не женою,
Эх, да только не женою
Назовем тебя ль, наша подружка,
А родной сестрою!
Меркла слабо озаренная последними вспышками заката убегающая в степной простор дорога. А женщины долго еще бежали за уходящим в степь эшелоном...
Спустя пять дней эшелон казаков под командованием есаула Стрепетова прибыл к месту сбора всех девяти полков, сформированных на Горькой линии. Казаки расположились биваками в бараках и походных палатках на берегу степной речки Чаглинки, вблизи города Кокчета-ва. Сюда же начали подходить эшелоны других линейных станиц: здесь им предстояло переформироваться в полк, пополнить недостающее холодное оружие и обмундирование, а одновременно и провести несколько строевых учений.
В воскресенье, тридцатого июля, в день, свободный от строевых занятий, казаки отдыхали. Одни резались в карты, другие валялись по палаткам, отводили душу в песнях, третьи просто шатались по лагерю, томясь тоской и бездельем,
В этот день Федор Бушуев с утра не находил себе места.
Проснувшись поутру и лежа еще в палатке, он все старался припомнить сон, наполнивший его какой-то непонятной тревогой. Но вспомнить ничего не мог, кроме того, что снилась Даша. Он долго лежал, не открывая полусмеженных век, и то с грустью затаенно любовался привидевшимся ему обликом Даши, то с тоской вспоминал плачущую мать, которую никак не могли оторвать от стремени его коня, то всплывала в его памяти толпа ри-
нувшихся за эшелоном женщин, среди которых он все старался различить Дашу...
В таком тревожном состоянии провел Федор весь день, слоняясь по лагерю от палатки к палатке.
Часу в пятом вечера, когда Федор стоял с группой одностаничников у передней линейки, из-за бараков вылетел дорогой фаэтон, запряженный парой великолепных рысаков светло-серой масти. Толпа казаков шарахнулась в стороны, дала фаэтону дорогу. В фаэтоне сидели два подвыпивших офицера. Один из них — сотник Скуратов, ловко выпрыгнув на ходу, обвел мутным взором казаков и, остановив свой взгляд на Федоре, крикнул:
— Как стоишь, сукин сын, перед офицером? Федор вытянулся в струнку.
— Почему мне чести не отдал?— понизив голос, спросил Скуратов, приблизившись к Федору.
— Виноват, ваше благородие,— глухо проговорил Федор.
— Что значит — виноват?!
— Виноват. Не заметил, ваше благородие.
— Как ты сказал? Офицера, своего командира сотни, не заметил?! Ты скажи лучше прямо — не пожелал замечать!
Федор молчал. Лицо строгое, сосредоточенное. И только сурово сомкнутые густые брови, мертвенная белизна щек да судорожный излом губ выдавали его смятение, обиду и гнев.
— Отвечай, когда тебя спрашивает офицер!— почему-то вполголоса проговорил, бледнея, Скуратов и, не дав Федору вымолвить слова, развернулся и наотмашь ударил его по лицу.
Пошатнувшийся от удара Федор закусил губу и на секунду прикрыл глаза. Вокруг стало так тихо, что было слышно, как заверещал в сухой траве кузнечик. И вдруг казаки, до сего неподвижно и молча наблюдавшие всю эту сцену, ринулись к Федору и в мгновение ока замкнули его и сотника в глухое кольцо.
— Это што же такое, братцы!— крикнул полурыдающим голосом Андрей Прахов.— Мы идем кровь за родину проливать, а они нашего брата ни за што ни про што по морде лупить будут!
— Как ни за што ни про што?! Ведь это он, сволочь, за коня Федьку ударил!— сказал Пашка Сучок.
И слова Пашки потонули в гневных выкриках казаков:
— Што ты на него смотришь, станичник, дай ему по уху!
— Бей его!
— Полыхни его шашкой — и вся недолга...
— Правильно. Давай я ему, варнаку, заеду...
Бледный, как полотно, протрезвевший Скуратов, затравленно оглядевшись вокруг, вдруг выхватил из кармана браунинг, изогнувшись, как для прыжка, бросился в сторону, сбил ударом плеча с ног Сашку Неклюдова и, прорвав кольцо казаков, пошел наутек к стоявшему в стороне офицерскому бараку.
Казаки с диким воем и улюлюканьем ринулись за сотником. Но Скуратов успел вскочить в барак и захлопнуть за собой на крюк тяжелую дверь. Казаки бросились было к окошку. Но в это мгновенье прозвучали три беглых револьверных выстрела — сотник стрелял из окна,— и раненный в ногу Сашка Неклюдов присел, обронив свой клинок.
Не помня уже себя от ярости, казаки, несмотря на револьверную пальбу сотника, начали бить оконные стекла, рубить клинками косяки и рамы, пытаясь ворваться в барак.
Вдруг кто-то крикнул:
— Давайте, братцы, сена с коновязи! Зажигай!
— Зажигай! Изжарим его живьем, гадюку!
— Так точно, ребята. В огонь его!
— В огонь!
— В огонь подлеца!
Все это произошло в одно мгновенье. Небольшой офицерский барак, обложенный охапками сухого сена, запылал со всех сторон, а казаки с обнаженными клинками столпились у выхода.
Между тем Аркадий Скуратов продолжал еще стрелять то в одно, то в другое окошко, убив при этом казака станицы Звериноголовской Зиновия Синельникова и ранив еще двух второотдельских казаков. Но когда бушующее пламя пожара прорвалось внутрь барака, Скуратов выскочил с браунингом в руках в одно из окошек и, почему-то пригнувшись, побежал в степь.
Толпа казаков, высоко занеся над головами клинки, бросилась вслед за сотником. Они бежали, настигая Скуратова, в том безмолвном и страшном ожесточении, какое мыслимо только при рукопашной атаке.
Не чуя под ногами земли, Федор бежал с обнаженным клинком впереди. Наконец настигнув Скуратова, он яростно простонал, больно прикусив губу, сделал последним усилием воли еще один рывок вперед и стремительным ударом клинка сбил с ног сотника. В сущности, Федор не знал и не помнил потом — задел ли он своим клинком сотника, или тот рухнул снопом в траву, уклоняясь от его сабельного удара.
Но как бы там ни было, а через мгновение все было кончено. Казаки изрубили сотника в куски. Ни один из них позднее не мог сказать, чей удар был смертельным для сотника.
Офицеры казачьего полка, кутившие по случаю воскресного дня по шинкам и харчевням Кокчетавской станицы, узнав об убийстве Скуратова взбунтовавшимися казаками, притихли; и ни один из них, за исключением есаула Стрепетова, не рискнул явиться в тот день в полк. Перепуганный атаман второго военного отдела войсковой старшина Игнатий Шмонин тотчас же шифром телеграфировал наместнику Степного края генерал-губернатору Сухомлинову о начавшемся на Горькой линии бунте среди мобилизованных казаков и об убийстве сотника Скуратова, умоляя атамана о немедленной высылке войск.
Между тем есаул Стрепетов, проводивший этот воскресный день в доме Игнатия Шмонина за игрой в винт, узнав о случившемся, тотчас же собрался в полк. Несмотря на уговоры войскового старшины, истеричных дам и всех присутствовавших в доме Шмонина армейских офицеров, есаул приказал ординарцу подать коня. Алексей Алексеевич предусмотрительно снял с себя серебряную офицерскую шпагу и вручил совсем потерявшему голову атаману отдела далее собственный пистолет — полуигрушечный «смит-вессон».
— Вы с ума сошли, есаул! Как же можно являться в лагерь сейчас одному да еще без оружия?!
— Ничего. Ничего. Бог милостив, господин войсковой старшина. А уж ехать туда сейчас, так только без оружия...— заявил Стрепетов.
— Дело ваше, есаул. Но лично я не рискнул бы...
— Насчет вас — ничего не скажу. За себя — отвечаю,— сказал Стрепетов. И он, откозыряв столпившимся вокруг него во дворе офицерам и почтительно откланявшись дамам, ловко махнул в седло и поскакал в сопровождении своего ординарца в лагерь.
В лагере царил обычный порядок. Решительно ничего не говорило здесь о только что разыгравшейся драме. Все строевые кони полка, как и всегда перед вечером, находились у коновязей, и казаки хлопотали с раздачей своим лошадям полученного от каптенармуса овса. По-прежнему стоял вблизи передней линейки навытяжку часовой, охраняющий полковое знамя. Мирно дымились походные кухни. Незлобно переругивались, как обычно, повара, готовившие нехитрый армейский ужин. Около взвода казаков, толпившихся на плацу, потешались над приблудным козлом, злым как черт и почему-то не выносившим свиста. Казаки свистели, поддразнивая козла, а он, злобно потряхивая бородкой, гонялся за ними.
Все здесь было по-прежнему. И только чуть дымящиеся груды пепелища на месте бывшего офицерского барака свидетельствовали о разыгравшемся здесь сегодня трагическом событии. Ко всему привык есаул Стрепетов за многие годы армейской службы. Но и его, тертого офицера, поразило необыкновенное, будничное спокойствие лагеря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Правое плечо вперед. За мной!
Тотчас же в голове эшелона, учетверив тройные ряды, выстроилось по двенадцать всадников в ряд шестьдесят прославленных в линейных станицах певцов. Выскочив-
ший вперед строя на шустром саврасом жеребчике лихой запевала из казаков станицы Пресногорьковской высоко
занес над головой собранную в руке плеть. Подав казакам условный сигнал, он закрыл глаза и, ритмично помахивая плетью, завел необыкновенно высоким, рыдающим голосом:
Ревела буря, дождь шумел. Во мраке молнии блистали,
И вдруг, как буря, грянула по взмаху запевалы и забушевала над эшелоном войсковая песня сибирских казаков:
И беспрерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали...
Полк уходил, объятый пылью и плачем покидаемых жен и матерей. И, как в песне, поднимались в эту минуту с востока над степью глухо громыхавшие в отдалении аспидно-черные грозовые тучи. И, как в песне, полыхали вдали голубые росчерки молний, и глухо шумел проходящий степной стороной ураган. Не открывая горестно зажмуренных глаз, запевала, покачиваясь в такт песне, выводил:
Вы спите, спите — мнил герой,—
Друзья, под бурею ревущей.
И грозный, торжественный шквал песни, подхваченной на лету полковыми песельниками, поднимался все выше и выше над утонувшим в пыли эшелоном:
С рассветом глас раздастся мой, На подвиг и на смерть зовущий.
Есаул Стрепетов раскрыл карманные часы и засек время: поход с полком мобилизованных казаков он начал в семнадцать ноль-ноль.
Свыше трех часов гремело в станичной дубраве прощальное гульбище уходящих на фронт казаков. Под просторными белыми шатрами походных палаток, под
сенью вековых заповедных берез — везде и всюду, куда
ни ступи, пировали вокруг раскинутых на земле самобранных скатертей семьи и родственники мобилизованных. Спешившиеся после выступления из станицы близ этой дубравы казаки последние часы проводили в кругу родных и знакомых.
В бушуевском застольном кругу, помимо немногочисленной своей семьи, было много родственного и просто знакомого народу. Федор собрал к родительскому столу всех своих товарищей — сослуживцев и тех из станичников, с которыми связан был дружбой с детства. Здесь были Трошка Ханаев и Денис Поединок, Андрей Прахов и Игнат Усачев, Пашка Сучок и Салкын. С большинством из этих казаков сближала Федора равная в прошлом для всех них нужда, веселые и шумные осенние ночлеги в жарких и дымных балаганах на пашнях. Ведь совсем, казалось, недавно слыли в семьях своих они за озорных и резвых подростков. Ведь совсем недавно рыскали они сломя голову, задрав по колено штаны, по дождевым лужам, воображая себя и лихими конями, и всадниками... А теперь вот было им уже не до забав и не до игрищ... Появление в застольном кругу друзей так возбудило и обрадовало Федора, что он, до сего мрачноватый и несловоохотливый, просветлел и заметно оживился. И у Егора Павловича отлегло от сердца. «Ну, слава тебе богу, ожил. А то сидит как приговоренный. Ажио перед народом неловко».
Когда казаки, чокнувшись, подняли свои бражные чаши, Егор Павлович заметил в эту минуту проходящего сотника Скуратова и вполголоса сказал Федору:
— Видишь сотника? Встань во фрунт и пригласи их благородие к столу.
— Только его тут не хватало!— насмешливо сказал так же тихо Федор.
— Цыц ты...— прошипел в смятении Егор Павлович и, взволнованно теребя сына за рукав гимнастерки, проговорил почти угрожающе:— Стань во фрунт, тебе говорят. Не губи меня. Не нарушай обычая. Слышишь?!
— А ну его к черту! Пущай проходит себе своей дорогой...— с явной злобой и так громко отрезал Федор, что поравнявшийся с ними сотник не мог не расслышать этих слов, хотя, возможно, и не принял их на свой счет. Он прошел мимо.
Вся эта сцена так расстроила Егора Павловича, что он сидел как пришибленный. Стыдно ему было перед стариками за неслыханную дерзость сына и почему-то
жалко вдруг стало самого себя. Осуждающе покачав седой головой, старик сказал Федору:
— Нет, как ты хошь, а не ндравится мне это, сынок. Федор хотел было возразить отцу. Но его опередили
дружно заступившиеся за него сослуживцы. Осмелев от хмеля, они наперебой зашумели:
— Правильно, наряд, поступил. Правильно.
— Нам с такими бражничать не с руки...
— Без его, бог милует, как-нибудь обойдемся...
— С таким офицером и кусок поперек горла встанет.
— Не офицер — шкура барабанная!
— Ну, братцы, хлебнем мы, должно быть, горя с этой гнидой.
— Это как пить дать — хлебнем.
— Выспится он, варнак, на нашем брате...
— Ведь это што тако?!— сказал громче всех Сашка Неклюдов.— Три раза низики у меня на смотрах браковал. То ошкур, говорит, против формы на полвершка обузили. То гашники, понимаешь, пришлись ему не по артикулу.
— Ну, ты хоть на подштанниках отыгрался. А я вон при родительском-то капитале на две четвертных из-за седла пострадал,— сказал Андрей Прахов.
— К ленчику придрался?— насмешливо спросил Федор.
— Сперва к ленчику. Потом на переметны сумы его сбросило: косину какую-то нашел. Словом, забраковал, и баста. А седло у меня, ребята, вот те Христос, было ч полном порядке,— поспешно перекрестившись, сказал Андрей Прахов.
— Што там говорить. Знам...
— Мастер-то один у нас всех седла работал. Не мастер — золотые руки...
— И што это он взъелся на меня, братцы? Обличьем, што ли, я ему не пондравился? Шутка сказать, я за эти сборы родителя в таки долги вогнал, што ему до второго пришествия из них не вылезти...— продолжал Андрей Прахов.
Еле-еле утихомирив непристойно расшумевшихся казаков, Егор Павлович сурово сказал:
— Ох, неладно вы судите, ребята. Страм слушать. К хорошему таки разговоры не приведут... На то ты и нижний чин, чтобы офицера бояться. Так мы, стары люди, службу свою соблюдали — не в укор господу богу и отечеству... А вам страмить отцовску честь такими раз-
говорами совсем не пристало бы. Не по-казачьи это у вас выходит, ребята.
Старик хотел было распечь на прощанье и сына, и всех его друзей-приятелей. Но охмелевшие казаки уже не слушали его и еще громче и непристойнее стали поносить ненавистного им офицера. Неизвестно, чем бы это. могло кончиться, не загреми над рощей сигнал полковой трубы, возвестивший о последних минутах прощанья с уходящими казаками.
Невообразимая суматоха поднялась вокруг. В дубраве стоял теперь такой страшный гул от материнского плача, от пронзительного ржания строевых лошадей, от прощальных речей и криков провожающих, что казалось, сама сырая земля стоном стонала.
Простившись поочередно со всеми родными, Федор лихо вскочил в седло. Агафьевна, задыхаясь от глухих, похожих на смех рыданий, крепко уцепившись за вдетую в стремя ногу сына, удерживала его. И напрасно геройски крепившийся от застивших очи горьких слез Егор Павлович пытался уговором и силой оторвать от сыновнего стремени неразумную старуху. Ничего не хотела ни видеть, ни слышать она. Посиневшие от напряжения узловатые пальцы ее прочно держали стремя, а страдальчески искривленные губы жадно целовали и пыльный сыновний сапог, и холодную неласковую сталь стремени, и тяжелую пряжку подпруги...
Даша, безмолвно стоявшая в сторонке, не могла теперь уже пробиться к Федору сквозь плотно окольцевавшую его коня толпу родственников. Федор грустно и жалко улыбнулся ей и махнул рукой.
Грянул последний требовательный звук полковой трубы, строевик Федора заржал, у Даши похолодело и остановилось сердце.
Все было кончено.
Ослабевшие руки Агафьевны выпустили сыновнее стремя, и, обессиленная, она уже без рыданий упала на руки снохи Варвары.
Федор, бросив последний взгляд на Дашу, пришпорил коня.
Через четверть часа эшелона уже не было видно. И только оранжевое облако пыли долго еще висело над пустынной порозовевшей от заката дорогой, да все глуше и печальнее звучала далекая, затерявшаяся в предсумеречном степном просторе казачья песня:
Засвистали в поле казаченыки
В поход с полуночи,
Заплакала наша Марусенька
Свои ясны очи...
Ты не плачь, не плачь, наша Маруся,
Не плачь, не журися —
За своего боевого друга
Богу помолися...
Ты не плачь, не плачь, наша подружка,—
Мы возьмем тебя с собою,
Мы возьмем тебя с собою,
Ох, да только не женою,
Эх, да только не женою
Назовем тебя ль, наша подружка,
А родной сестрою!
Меркла слабо озаренная последними вспышками заката убегающая в степной простор дорога. А женщины долго еще бежали за уходящим в степь эшелоном...
Спустя пять дней эшелон казаков под командованием есаула Стрепетова прибыл к месту сбора всех девяти полков, сформированных на Горькой линии. Казаки расположились биваками в бараках и походных палатках на берегу степной речки Чаглинки, вблизи города Кокчета-ва. Сюда же начали подходить эшелоны других линейных станиц: здесь им предстояло переформироваться в полк, пополнить недостающее холодное оружие и обмундирование, а одновременно и провести несколько строевых учений.
В воскресенье, тридцатого июля, в день, свободный от строевых занятий, казаки отдыхали. Одни резались в карты, другие валялись по палаткам, отводили душу в песнях, третьи просто шатались по лагерю, томясь тоской и бездельем,
В этот день Федор Бушуев с утра не находил себе места.
Проснувшись поутру и лежа еще в палатке, он все старался припомнить сон, наполнивший его какой-то непонятной тревогой. Но вспомнить ничего не мог, кроме того, что снилась Даша. Он долго лежал, не открывая полусмеженных век, и то с грустью затаенно любовался привидевшимся ему обликом Даши, то с тоской вспоминал плачущую мать, которую никак не могли оторвать от стремени его коня, то всплывала в его памяти толпа ри-
нувшихся за эшелоном женщин, среди которых он все старался различить Дашу...
В таком тревожном состоянии провел Федор весь день, слоняясь по лагерю от палатки к палатке.
Часу в пятом вечера, когда Федор стоял с группой одностаничников у передней линейки, из-за бараков вылетел дорогой фаэтон, запряженный парой великолепных рысаков светло-серой масти. Толпа казаков шарахнулась в стороны, дала фаэтону дорогу. В фаэтоне сидели два подвыпивших офицера. Один из них — сотник Скуратов, ловко выпрыгнув на ходу, обвел мутным взором казаков и, остановив свой взгляд на Федоре, крикнул:
— Как стоишь, сукин сын, перед офицером? Федор вытянулся в струнку.
— Почему мне чести не отдал?— понизив голос, спросил Скуратов, приблизившись к Федору.
— Виноват, ваше благородие,— глухо проговорил Федор.
— Что значит — виноват?!
— Виноват. Не заметил, ваше благородие.
— Как ты сказал? Офицера, своего командира сотни, не заметил?! Ты скажи лучше прямо — не пожелал замечать!
Федор молчал. Лицо строгое, сосредоточенное. И только сурово сомкнутые густые брови, мертвенная белизна щек да судорожный излом губ выдавали его смятение, обиду и гнев.
— Отвечай, когда тебя спрашивает офицер!— почему-то вполголоса проговорил, бледнея, Скуратов и, не дав Федору вымолвить слова, развернулся и наотмашь ударил его по лицу.
Пошатнувшийся от удара Федор закусил губу и на секунду прикрыл глаза. Вокруг стало так тихо, что было слышно, как заверещал в сухой траве кузнечик. И вдруг казаки, до сего неподвижно и молча наблюдавшие всю эту сцену, ринулись к Федору и в мгновение ока замкнули его и сотника в глухое кольцо.
— Это што же такое, братцы!— крикнул полурыдающим голосом Андрей Прахов.— Мы идем кровь за родину проливать, а они нашего брата ни за што ни про што по морде лупить будут!
— Как ни за што ни про што?! Ведь это он, сволочь, за коня Федьку ударил!— сказал Пашка Сучок.
И слова Пашки потонули в гневных выкриках казаков:
— Што ты на него смотришь, станичник, дай ему по уху!
— Бей его!
— Полыхни его шашкой — и вся недолга...
— Правильно. Давай я ему, варнаку, заеду...
Бледный, как полотно, протрезвевший Скуратов, затравленно оглядевшись вокруг, вдруг выхватил из кармана браунинг, изогнувшись, как для прыжка, бросился в сторону, сбил ударом плеча с ног Сашку Неклюдова и, прорвав кольцо казаков, пошел наутек к стоявшему в стороне офицерскому бараку.
Казаки с диким воем и улюлюканьем ринулись за сотником. Но Скуратов успел вскочить в барак и захлопнуть за собой на крюк тяжелую дверь. Казаки бросились было к окошку. Но в это мгновенье прозвучали три беглых револьверных выстрела — сотник стрелял из окна,— и раненный в ногу Сашка Неклюдов присел, обронив свой клинок.
Не помня уже себя от ярости, казаки, несмотря на револьверную пальбу сотника, начали бить оконные стекла, рубить клинками косяки и рамы, пытаясь ворваться в барак.
Вдруг кто-то крикнул:
— Давайте, братцы, сена с коновязи! Зажигай!
— Зажигай! Изжарим его живьем, гадюку!
— Так точно, ребята. В огонь его!
— В огонь!
— В огонь подлеца!
Все это произошло в одно мгновенье. Небольшой офицерский барак, обложенный охапками сухого сена, запылал со всех сторон, а казаки с обнаженными клинками столпились у выхода.
Между тем Аркадий Скуратов продолжал еще стрелять то в одно, то в другое окошко, убив при этом казака станицы Звериноголовской Зиновия Синельникова и ранив еще двух второотдельских казаков. Но когда бушующее пламя пожара прорвалось внутрь барака, Скуратов выскочил с браунингом в руках в одно из окошек и, почему-то пригнувшись, побежал в степь.
Толпа казаков, высоко занеся над головами клинки, бросилась вслед за сотником. Они бежали, настигая Скуратова, в том безмолвном и страшном ожесточении, какое мыслимо только при рукопашной атаке.
Не чуя под ногами земли, Федор бежал с обнаженным клинком впереди. Наконец настигнув Скуратова, он яростно простонал, больно прикусив губу, сделал последним усилием воли еще один рывок вперед и стремительным ударом клинка сбил с ног сотника. В сущности, Федор не знал и не помнил потом — задел ли он своим клинком сотника, или тот рухнул снопом в траву, уклоняясь от его сабельного удара.
Но как бы там ни было, а через мгновение все было кончено. Казаки изрубили сотника в куски. Ни один из них позднее не мог сказать, чей удар был смертельным для сотника.
Офицеры казачьего полка, кутившие по случаю воскресного дня по шинкам и харчевням Кокчетавской станицы, узнав об убийстве Скуратова взбунтовавшимися казаками, притихли; и ни один из них, за исключением есаула Стрепетова, не рискнул явиться в тот день в полк. Перепуганный атаман второго военного отдела войсковой старшина Игнатий Шмонин тотчас же шифром телеграфировал наместнику Степного края генерал-губернатору Сухомлинову о начавшемся на Горькой линии бунте среди мобилизованных казаков и об убийстве сотника Скуратова, умоляя атамана о немедленной высылке войск.
Между тем есаул Стрепетов, проводивший этот воскресный день в доме Игнатия Шмонина за игрой в винт, узнав о случившемся, тотчас же собрался в полк. Несмотря на уговоры войскового старшины, истеричных дам и всех присутствовавших в доме Шмонина армейских офицеров, есаул приказал ординарцу подать коня. Алексей Алексеевич предусмотрительно снял с себя серебряную офицерскую шпагу и вручил совсем потерявшему голову атаману отдела далее собственный пистолет — полуигрушечный «смит-вессон».
— Вы с ума сошли, есаул! Как же можно являться в лагерь сейчас одному да еще без оружия?!
— Ничего. Ничего. Бог милостив, господин войсковой старшина. А уж ехать туда сейчас, так только без оружия...— заявил Стрепетов.
— Дело ваше, есаул. Но лично я не рискнул бы...
— Насчет вас — ничего не скажу. За себя — отвечаю,— сказал Стрепетов. И он, откозыряв столпившимся вокруг него во дворе офицерам и почтительно откланявшись дамам, ловко махнул в седло и поскакал в сопровождении своего ординарца в лагерь.
В лагере царил обычный порядок. Решительно ничего не говорило здесь о только что разыгравшейся драме. Все строевые кони полка, как и всегда перед вечером, находились у коновязей, и казаки хлопотали с раздачей своим лошадям полученного от каптенармуса овса. По-прежнему стоял вблизи передней линейки навытяжку часовой, охраняющий полковое знамя. Мирно дымились походные кухни. Незлобно переругивались, как обычно, повара, готовившие нехитрый армейский ужин. Около взвода казаков, толпившихся на плацу, потешались над приблудным козлом, злым как черт и почему-то не выносившим свиста. Казаки свистели, поддразнивая козла, а он, злобно потряхивая бородкой, гонялся за ними.
Все здесь было по-прежнему. И только чуть дымящиеся груды пепелища на месте бывшего офицерского барака свидетельствовали о разыгравшемся здесь сегодня трагическом событии. Ко всему привык есаул Стрепетов за многие годы армейской службы. Но и его, тертого офицера, поразило необыкновенное, будничное спокойствие лагеря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52