Стонали под коваными подборами плясунов вековые, в пол-аршинную ширину, половые плахи. В скороговорку, наперебой переговаривались между собой тарелки на столе и оконные рамы. Порожние рюмки, озоруя, приплясывали на подносе. Под столом, не поделив жирного окуня, дико ревели дымчатые коты.
Во дворе, под крышей прохладного в этот час немировского сарая, уже назревало нечто вроде кулачного боя. Двое полуобнявшихся или полувцепившихся — не поймешь — друг в дружку пожилых казаков тупо топтались вокруг здоровенной стойки. Один из них — Кирька Караулов, другой — бывший гвардеец, не уступавший ростом Кирьке, Феоктист Суржиков — дядя невесты. Кирька Караулов, взявшись всей пятерней за ворот сатинетовой рубахи Феоктиста Суржикова, рычал что-то нечленораздельное. А Феоктист, пытаясь вырваться из крепких Кирькиных рук, говорил ему почти со слезой, умоляюще:
— Освободи без греха мои руки, сват. Дай хоть раз я те наотмашь вякну. Уважь. Богом тебя, варнака, прошу, и сделай ты мне такую милость!
— Нет! Не могу я, сват, в этом тебе уважить...
— Ага. Не можешь?!
— Никак нет, сват. Отрицаю.
— Отрицаешь? А пошто?
— А по то, сват, не за што бы тебе в такой час личность мою соборовать.
— Хе! Ишо как усоборую. За один удар все грехи тебе оптом отпущу.
— Не кощунствуй, сват. Ты же не поп меня исповедовать!
— Хоть не поп, а в звонарях состою — кайся.
— В чем же мне каяться, сват? Чем я перед тобой грешен?
— Ага. Стало быть, все скрозь отрицаешь?
— Отрицаю, сват.
— Так. А то, што я при одном ухе двадцать с гаком лет состою, это ты тоже отрицаешь?
— При одном ухе — это так точно, сват. Это факт налицо. Не спорую.
— Ага. Ну вот за этот факт я сейчас тебя и брякну.
— Што ты, опомнись, сват!
— А я не больше четверти выпил — в своей пока памяти. Богом прошу, давай, ради Христа, подеремся, пока я сознанья не потерял. А напьюсь — мне тебя тогда не осилить...
— Драться я всегда, сват, с полным моим удовольствием. Ты меня зиашь. Не в том дело. Ты мне скажи, за што ты меня губить на свадьбе собрался?
— Как так за што?! Вот тебе на. А кто мне левое ухо перед полковым походом напрочь железной тростью отсек? Не ты, сват?
— Ну мало ли что там бывало у нас по холостяцкому делу...
— Нет, ты не виляй. Говори мне кратко, как на словесности, ты лишил меня уха? Твоя работа?
— Ну, был грех... Не спорую, сват. Дело прошлое. Правильно. Благословил я как-то раз тебя на фоминой неделе тростью. Каюсь.
— Ага! Каешься?! Ну вот, за это-то раскаянье я те сейчас и лупану...
— Одумайся, сват,— почти рыдая, увещевал. Феоктиста Суржикова Кирька Караулов.— Опомнись, я-- тебе говорю. Ведь мы теперь вроде родни с тобой после сегодняшней свадьбы. Нам бы только пить-пировать, а ты грех заводишь.
— А пошто ты мне не коришься, сват? — Я корюсь, сват.
— А коришься, ослободи мои руки.
— Ну как же я тебе их ослобожу, сват? Ведь ты же меня в один момент можешь изувечить.
— Вполне могу. Определенно, сват, изувечу.
— Што ты, бог с тобой, сват. Опомнись.
— Знать ничего не знаю. Все равно я обязан тебя ударить.
— Смирись, сватушка. Четверть поставлю.
— Ага, боишься?!
— Не боюсь, сват. Дело родственное. Грешить не хочу.
— Врешь, подлец. Ты моего удару, а не греха боишься. Сам знаешь, кака рука у меня тяжелая. Али забыл, как я японцев клинком соборовал?!
— Бранное дело не забывается, сват...
— Ага. Стало быть, признаешь во мне силу?
— Не отрицаю, сват.
— Хвали меня, Киря. Я люблю, когда меня хвалят.
— Одно скажу — настоящий ты сибирский
сват. А выше этой похвалы у нас на Горькой линии не было и нету.
— Правильно, Киря. Ты знаешь, наш брат-сибиряк не чета донскому казаку. Верно я говорю?
— Што про них, про донских, говорить. У их войска — одни чубы, похвальба да песни.
— Во, во, во! На это они мастера. А в песнях тоже пусть извинят нас, сибирских казаков. Грозней наших песен ни в одном войске нету. Што пожар али бури степные, то и песни сибирские — стеной ходят! Если грянет наш полк: «Появился в Сибири славный русский казак»,— у донских горлохватов и чубы завянут...
— Так точно, сватушка. В песнях нам тоже ни перед каким войском робеть не приходится.
— Сват! Сослуживец!— вдруг воскликнул высоким, рыдающим голосом встрепенувшийся Феоктист Суржиков.— Давай, сват, я тебя публично облобызаю. Давай, станишник, по-братски. В уста. Помнишь, как под Мукденом на позициях перед рукопашным боем лобзались...
И, тотчас бросившись при этих словах друг к другу в объятия, замерли казаки в долгом поцелуе.
Затем, так и не разняв переплетенных рук, казаки побрели в дом, гудевший от песен. Там они скрепили свою давнюю боевую дружбу еще одним стаканом остуженной на погребу водки, а потом помогли осоловевшим от духоты, хмеля и пляски свахам вывести на простор никак не ладившуюся у них проголосную песню.
Во дворе, в сторонке от кутерьмы и веселой сумятицы пированья, мирно посиживали под навесом уединившиеся в тени сваты — отцы жениха и невесты. Перед ними прямо на земле, среди щепок и древесного мусора, стоял уже наполовину опорожненный ими бирюзовый лафитник с вишневой настойкой. На коленях у Петра Петро-
вича лежал кусок рыбного пирога, луковка и половинка груздя, поочередно надкусываемого стариками при закуске.
Одетые в одинаковые по покрою и цвету бешметы, с дымчатой проседью в окладистых бородах, старики походили один на другого. Оба выглядели сейчас несколько моложе своих лет. Лихо сдвинув на макушки подзано-шенные казачьи фуражки, обнажив завьюженные сединой чубы, сидели сваты друг против друга верхом на дровосеке, молодцевато подбоченившись, как приучены были смолоду сидеть в походном седле. Оба они деликатно придерживали меж пальцев бочкообразные рюмочки и, то и дело осторожно чокаясь ими, забывали меж тем выпить и продолжали говорить.
— Нет, сват,— говорил Егор Павлович,— я своего хвалить не стану — варнак. Ты скажи, и воли как будто я ему с малых лет не давал, а вырос — сладу иной раз нету. И все бы еще туды-сюды, сват. Ну уж больно спо-ровать он со мной, сукин сын, лют. Ни в одном слове тебе не уважит. Лучше не связывайся — забьет.
— Это насчет чего же, сват?
— А вот хотя бы насчет той же, скажем, рыбалки. Вспомнишь другой раз к слову, дескать, крупный окунь в станичных озерах в прежние времена водился, а нынче и мелюзги в другом водоеме не найдешь. Ну не дай бог, если он, варнак, такое воспоминание услышит, непременно встрянет. Привяжется. На смех тебя подымет. Над стариной казачьей начнет изъезжаться. И зимы лютей нонешних были. И жарища, мол, в летнюю пору в степи, как в бане, стояла — не продыхнешь. И дожди, говорит, у вас в былую пору, по вашим словам, как из ведра лили — с нонешними не сравнишь. Прихвастнуть, дескать, любите вы, старые казаки, на склонности лет своей жизни... Ну, я — на него. А ты, подлец, видел, што и как было прежде? Ты окуней-то десятиперстных едал? Ты в прежние морозы-то по извозам в город Атбасар али на Куяндинскую ярмарку хаживал? Тебя, сукина сына, под сугробами, как твоего родителя, заживо в буран хоронило? У тебя, варнака, ливнем последнюю десятину смывало?! Нет?! Ну, прижмешь его таким манером к стене. Другой бы тут и с ответу сбился, а этот и ухом не поведет. Стоит и над тобой же, бывалым родителем, зубы точит. И ни одному слову твоему не верует. И всего тебя вскрозь под сумление берет. Ну, не беда ли с таким спорным дитем, сват?
— А беды в этом, сватушка, я большой не вижу. Молодо-зелено. Все по молодости такие,— философски отвечал свату Петр Петрович Немиров.
— Не, не все, сватушка. Мой — особенный...
— Не скажи, сват. Не во всем, я думаю, он тебе и перечит.
— Да это понятно, не походя... Одна беда — горячи мы с ним оба. Но родительской власти я пока над ним не теряю. Потому и радошно, сват, што и свататься-то за твое дите он без моего благословения не поехал.
— Вот то-то и дорого, сват... И бог их благословит. А за совет да любовь наших детушек не грех нам с тобой и еще по чарочке выпить,— заключил Петр Петрович мир-беседу со сватом. И старики, деликатно чокнувшись, выпили свои рюмки.
Пир был в разгаре.
Валом вывалив из душной горницы на просторный двор, гости снова ожили и повеселели. Снова гулко загрохотали грозовые октавы ханаевской гармони. И, как пожар, занялась и пошла гулять над пирующим неми-ровским домом старинная русская песня:
У церкви стояли кареты — Там пышная свадьба была. Все гости роскошно одеты, Невеста всех краше цвела!
Совсем потеряли от приступа буйной веселости, от хмеля и бражных песен бедовые свои головы сватьи и сваты. Утратили дар речи безмолвно лобызавшиеся между собой сватовья. И теперь уже пирующему по колено во хмелю и в песнях рукобитью было не до молодых. У каждого из гостей были пригоршни собственных прелестей и полные горсти забав.
И только Федору с Дашей не очень весело было среди ликовавших вокруг гостей. И молодые, покинув в разгар гульбища это шумное, красочное, как карусель, торжество, незаметно убрели по берегу озера в глухую и жаркую от полдневного солнца степь. Там, на гребне закрытого ковылями увала, стоял шестикрылый ветряк. Высокий, слегка осевший набок бревенчатый его корпус с молитвенно простертыми к знойному небу крыльями безмолвно маячил над млеющей в зыбком мареве степью и горько волновал своим видом каждого путника, привлекая к себе проходящих мимо людей. Всех привечала и всем давала приют эта древняя мельница: и пыльному путни-
ку, и влюбленным, и малым ребятам, и дряхлым казакам, любившим уединиться в тени крылатого стража степной тишины в часы бренных и трезвых своих раздумий...
Сюда же пришли и Федор с Дашей.
Шли они, скрестив свои руки, медленно, молча. А вокруг было столько света, тепла и радости, и небо над их головами было такое чистое и синее, а на душе у них было так спокойно и хорошо, что не только разговаривать, но и думать-то даже ни о чем не хотелось. И шли они, ни о чем не думая, целиком отдав себя ощущению взаимной близости. Ни слова они не сказали друг другу и сидя на вросшем в ковыльную щетку жернове у подножия старой мельницы.
Удивительно хорошо было здесь в этот глухой час жаркого полдня. В неземном, безмятежном покое томилась окрестная степь. Неподвижным и плотным был воздух, пропитанный густым ароматом цветов и трав. Голубым огнем пламенело над степью великое небо. И не тихо, а глухо было вокруг. Только где-то высоко-высоко плавал, то замирая, то вновь возникая, неясный и сонный звон насекомых. На тысячу ладов прославляли они своим дремотным жужжанием невыразимую прелесть и благодать милосердного лета. Ожесточенно работали в травах кузнечики. Тройка огненно-бархатных мотыльков трепетала над венчиком дикой ромашки. И в несложном однообразии их мелькающих крыльев, казалось, звучала все та же едва уловимая музыка животворящей радости жизни.
А там вдали, над сверкающими иод жарким солнцем железными крышами хутора, продолжала по-прежнему бушевать приглушенная пространством и зноем песня:
На ней было белое платье, Цветок был приколот из роз. Она на святое распятье Тоскливо взирала сквозь слез.
И Федор, невольно прислушиваясь к словам этой песни, ощутил в себе новый прилив такой любви и нежности к Даше, что, казалось, вот-вот выпорхнет наружу крылатое его сердце. Решительно все бесконечно близко и дорого было ему в эту минуту. И милая, присмиревшая рядом Даша. И старая мельница. И эта томящаяся в дыму полуденных марев навеки благословенная степь с ее седыми курганами, пыльными трактами и проходящими стороной веселыми смерчами. Все принимал, все любил
теперь Федор в этом огромном сияющем мире той спокойной и чистой любовью, от которой так светло у него было сейчас на душе и так знойно в сумасшедшем от счастья сердце...
Молодые молчали. Они молчали, словно прислушиваясь к тишине, к дремотному шелесту согретых полуденным солнцем цветов и трав. И вдруг, оба насторожившись, они услышали глухой и далекий, точно идущий из подземелья, стремительно нарастающий копытный стук. А через минуту, оглянувшись в сторону тракта, Федор и Даша увидели, как мчался к хутору недобрым галопом всадник с багровым флажком на пикообразном древке.
Не сказав ни слова один другому, Федор и Даша почти бегом бросились вслед за всадником к хутору. И спустя несколько минут, когда они, встревоженные, запыхавшиеся, пыльные, подбежали к немировскому дому, обоих их поразила тревожная тишина, повисшая над хутором. Толпа высыпавших из немировского дома гостей, замкнув в глухое кольцо верхового казака с алым флажком на пике, стояла вокруг неподвижно и молча.
— Што случилось?!— спросил почти вполголоса Федор, узнав во всаднике своего одногодка Митьку Неклюдова.
— Беда. Кыргызы бунтуют. Табун отгульных коней угнали. Казачьи сена в займище подожгли. В редуте Кабаньем поселкового атамана чуть не убили... От станичного приказ — сформировать сотню молодых казаков и быть начеку для усмирения кыргызов. Давай падай на вершную, Федя, и поскачем в станицу.
— А ну вас к черту. Обойдетесь и без меня,— отмахнулся Федор.
Вечером, когда после разъезда гостей опустел и притих весь немировский дом, притихла и Даша, оставшаяся одна в горнице. Наведя былой порядок в доме, она села у настежь распахнутых створок, где еще в полдень сидели они рядом с Федором, и прислушалась к далекой девичьей песне, доносившейся с другого конца хутора.
Приезжал казак на хутор — Всадник бравый, молодой; Я встречала его часто, Как ходила за водой. Попросил воды напиться,
Я дала ему воды. Что-то бьется мое сердце — Кабы не было беды! Мать увидит — будет худо. Что мне делать, молодой? Лучше б я сидела дома, Не ходила за водой!..
Полный, литой из чистого золота месяц стоял высоко над хутором. И Даша, заглядевшись на этот месяц, вдруг ощутила такую беспричинную боль и тревогу в сердце при мысли о Федоре, что у нее на мгновение потемнело в глазах. Боже мой, как далеко еще было до венца, до свадьбы — целая неделя! И Даша уже не знала, не понимала теперь, как это жила она до сих пор без Федора, одна. Она совсем не задумывалась сию минуту, как будет жить без мужа, когда проводит его по осени в полк. Ей казалось, что до этого так же далеко, как до той неяркой звезды, что рано зажглась в зеленоватом от лунного света вечернем небе...
Атаман второго военного отдела линейного казачьего войска полковник Скуратов зиму и лето жил в своем небольшом имении. Усадьба Скуратова была расположена на границе казачьих земель с киргиз-кайсацкими степными владениями Средней орды. За какие-то особые заслуги при штурме Коканда полковник Скуратов был пожалован землей в двести пятьдесят десятин из земельных фондов кабинета его величества. Спустя два года после окончания русско-японской войны Скуратов, получив назначение на должность атамана отдела, выстроил на пожалованном ему участке дом и поселился там на постоянное жительство.
Усадьба Скуратовых стояла в стороне от большого скотопрогонного тракта. К северу от имения лежали тучные земли линейного казачества, а к югу — простиралась бескрайняя, издревле обжитая кочевьями Средней орды, не тронутая ни косой, ни лемехом степь. Край богат был ветрами, озерами, солью, рыбой и птицей. Можно было вволю жить здесь и радоваться тому, кто умел дружить с владетельными степными князьями, с феодалами киргиз-кайсацких кочезий, кто умел не чураться ни заезжих в эту глухую сторону российских
купцов, ни грабителей ярмарочных караванов. Покойно и тихо было в усадьбе Скуратовых под надежной защитой вековых деревьев в зимние и летние дни. Небольшой, в шесть комнат, но уютный белый каменный дом с мезонином стоял над самым обрывом высокого, живописного озерного берега. С трех сторон окружала этот одинокий скуратовский особняк заповедная роща. Огромные, в два обхвата, березы заслоняли усадьбу от страшных степных буранов и вьюг.
Уединившись в своей усадьбе, старый полковник умело совмещал высокую должность атамана отдела с бойкой торговлей лошадьми. Он вошел в какие-то, по слухам, не совсем чистые взаимоотношения с окрестными казахскими феодалами и не гнушался в своих торговых делах общением ни с известными степными конокрадами, ни с бродячими цыганами, ни с ярмарочными маклерами и жуликами. Благодаря этим связям полковник вскоре присвоил себе монопольное право на поставку строевых лошадей для молодых казаков, отправляющихся каждую осень в конном строю на действительную службу в Джаркент и Верный. Возглавляя войсковые смотровые комиссии, атаман без зазрения совести браковал коней, купленных казаками на стороне. И народу волей-неволей приходилось платить втридорога за коней, часто худших, чем те, которые были забракованы, но купленных в одном из многочисленных конских косяков, принадлежащих полковнику.
Отношения между линейными станицами и усадьбой Скуратова портились с каждым годом все больше и больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Во дворе, под крышей прохладного в этот час немировского сарая, уже назревало нечто вроде кулачного боя. Двое полуобнявшихся или полувцепившихся — не поймешь — друг в дружку пожилых казаков тупо топтались вокруг здоровенной стойки. Один из них — Кирька Караулов, другой — бывший гвардеец, не уступавший ростом Кирьке, Феоктист Суржиков — дядя невесты. Кирька Караулов, взявшись всей пятерней за ворот сатинетовой рубахи Феоктиста Суржикова, рычал что-то нечленораздельное. А Феоктист, пытаясь вырваться из крепких Кирькиных рук, говорил ему почти со слезой, умоляюще:
— Освободи без греха мои руки, сват. Дай хоть раз я те наотмашь вякну. Уважь. Богом тебя, варнака, прошу, и сделай ты мне такую милость!
— Нет! Не могу я, сват, в этом тебе уважить...
— Ага. Не можешь?!
— Никак нет, сват. Отрицаю.
— Отрицаешь? А пошто?
— А по то, сват, не за што бы тебе в такой час личность мою соборовать.
— Хе! Ишо как усоборую. За один удар все грехи тебе оптом отпущу.
— Не кощунствуй, сват. Ты же не поп меня исповедовать!
— Хоть не поп, а в звонарях состою — кайся.
— В чем же мне каяться, сват? Чем я перед тобой грешен?
— Ага. Стало быть, все скрозь отрицаешь?
— Отрицаю, сват.
— Так. А то, што я при одном ухе двадцать с гаком лет состою, это ты тоже отрицаешь?
— При одном ухе — это так точно, сват. Это факт налицо. Не спорую.
— Ага. Ну вот за этот факт я сейчас тебя и брякну.
— Што ты, опомнись, сват!
— А я не больше четверти выпил — в своей пока памяти. Богом прошу, давай, ради Христа, подеремся, пока я сознанья не потерял. А напьюсь — мне тебя тогда не осилить...
— Драться я всегда, сват, с полным моим удовольствием. Ты меня зиашь. Не в том дело. Ты мне скажи, за што ты меня губить на свадьбе собрался?
— Как так за што?! Вот тебе на. А кто мне левое ухо перед полковым походом напрочь железной тростью отсек? Не ты, сват?
— Ну мало ли что там бывало у нас по холостяцкому делу...
— Нет, ты не виляй. Говори мне кратко, как на словесности, ты лишил меня уха? Твоя работа?
— Ну, был грех... Не спорую, сват. Дело прошлое. Правильно. Благословил я как-то раз тебя на фоминой неделе тростью. Каюсь.
— Ага! Каешься?! Ну вот, за это-то раскаянье я те сейчас и лупану...
— Одумайся, сват,— почти рыдая, увещевал. Феоктиста Суржикова Кирька Караулов.— Опомнись, я-- тебе говорю. Ведь мы теперь вроде родни с тобой после сегодняшней свадьбы. Нам бы только пить-пировать, а ты грех заводишь.
— А пошто ты мне не коришься, сват? — Я корюсь, сват.
— А коришься, ослободи мои руки.
— Ну как же я тебе их ослобожу, сват? Ведь ты же меня в один момент можешь изувечить.
— Вполне могу. Определенно, сват, изувечу.
— Што ты, бог с тобой, сват. Опомнись.
— Знать ничего не знаю. Все равно я обязан тебя ударить.
— Смирись, сватушка. Четверть поставлю.
— Ага, боишься?!
— Не боюсь, сват. Дело родственное. Грешить не хочу.
— Врешь, подлец. Ты моего удару, а не греха боишься. Сам знаешь, кака рука у меня тяжелая. Али забыл, как я японцев клинком соборовал?!
— Бранное дело не забывается, сват...
— Ага. Стало быть, признаешь во мне силу?
— Не отрицаю, сват.
— Хвали меня, Киря. Я люблю, когда меня хвалят.
— Одно скажу — настоящий ты сибирский
сват. А выше этой похвалы у нас на Горькой линии не было и нету.
— Правильно, Киря. Ты знаешь, наш брат-сибиряк не чета донскому казаку. Верно я говорю?
— Што про них, про донских, говорить. У их войска — одни чубы, похвальба да песни.
— Во, во, во! На это они мастера. А в песнях тоже пусть извинят нас, сибирских казаков. Грозней наших песен ни в одном войске нету. Што пожар али бури степные, то и песни сибирские — стеной ходят! Если грянет наш полк: «Появился в Сибири славный русский казак»,— у донских горлохватов и чубы завянут...
— Так точно, сватушка. В песнях нам тоже ни перед каким войском робеть не приходится.
— Сват! Сослуживец!— вдруг воскликнул высоким, рыдающим голосом встрепенувшийся Феоктист Суржиков.— Давай, сват, я тебя публично облобызаю. Давай, станишник, по-братски. В уста. Помнишь, как под Мукденом на позициях перед рукопашным боем лобзались...
И, тотчас бросившись при этих словах друг к другу в объятия, замерли казаки в долгом поцелуе.
Затем, так и не разняв переплетенных рук, казаки побрели в дом, гудевший от песен. Там они скрепили свою давнюю боевую дружбу еще одним стаканом остуженной на погребу водки, а потом помогли осоловевшим от духоты, хмеля и пляски свахам вывести на простор никак не ладившуюся у них проголосную песню.
Во дворе, в сторонке от кутерьмы и веселой сумятицы пированья, мирно посиживали под навесом уединившиеся в тени сваты — отцы жениха и невесты. Перед ними прямо на земле, среди щепок и древесного мусора, стоял уже наполовину опорожненный ими бирюзовый лафитник с вишневой настойкой. На коленях у Петра Петро-
вича лежал кусок рыбного пирога, луковка и половинка груздя, поочередно надкусываемого стариками при закуске.
Одетые в одинаковые по покрою и цвету бешметы, с дымчатой проседью в окладистых бородах, старики походили один на другого. Оба выглядели сейчас несколько моложе своих лет. Лихо сдвинув на макушки подзано-шенные казачьи фуражки, обнажив завьюженные сединой чубы, сидели сваты друг против друга верхом на дровосеке, молодцевато подбоченившись, как приучены были смолоду сидеть в походном седле. Оба они деликатно придерживали меж пальцев бочкообразные рюмочки и, то и дело осторожно чокаясь ими, забывали меж тем выпить и продолжали говорить.
— Нет, сват,— говорил Егор Павлович,— я своего хвалить не стану — варнак. Ты скажи, и воли как будто я ему с малых лет не давал, а вырос — сладу иной раз нету. И все бы еще туды-сюды, сват. Ну уж больно спо-ровать он со мной, сукин сын, лют. Ни в одном слове тебе не уважит. Лучше не связывайся — забьет.
— Это насчет чего же, сват?
— А вот хотя бы насчет той же, скажем, рыбалки. Вспомнишь другой раз к слову, дескать, крупный окунь в станичных озерах в прежние времена водился, а нынче и мелюзги в другом водоеме не найдешь. Ну не дай бог, если он, варнак, такое воспоминание услышит, непременно встрянет. Привяжется. На смех тебя подымет. Над стариной казачьей начнет изъезжаться. И зимы лютей нонешних были. И жарища, мол, в летнюю пору в степи, как в бане, стояла — не продыхнешь. И дожди, говорит, у вас в былую пору, по вашим словам, как из ведра лили — с нонешними не сравнишь. Прихвастнуть, дескать, любите вы, старые казаки, на склонности лет своей жизни... Ну, я — на него. А ты, подлец, видел, што и как было прежде? Ты окуней-то десятиперстных едал? Ты в прежние морозы-то по извозам в город Атбасар али на Куяндинскую ярмарку хаживал? Тебя, сукина сына, под сугробами, как твоего родителя, заживо в буран хоронило? У тебя, варнака, ливнем последнюю десятину смывало?! Нет?! Ну, прижмешь его таким манером к стене. Другой бы тут и с ответу сбился, а этот и ухом не поведет. Стоит и над тобой же, бывалым родителем, зубы точит. И ни одному слову твоему не верует. И всего тебя вскрозь под сумление берет. Ну, не беда ли с таким спорным дитем, сват?
— А беды в этом, сватушка, я большой не вижу. Молодо-зелено. Все по молодости такие,— философски отвечал свату Петр Петрович Немиров.
— Не, не все, сватушка. Мой — особенный...
— Не скажи, сват. Не во всем, я думаю, он тебе и перечит.
— Да это понятно, не походя... Одна беда — горячи мы с ним оба. Но родительской власти я пока над ним не теряю. Потому и радошно, сват, што и свататься-то за твое дите он без моего благословения не поехал.
— Вот то-то и дорого, сват... И бог их благословит. А за совет да любовь наших детушек не грех нам с тобой и еще по чарочке выпить,— заключил Петр Петрович мир-беседу со сватом. И старики, деликатно чокнувшись, выпили свои рюмки.
Пир был в разгаре.
Валом вывалив из душной горницы на просторный двор, гости снова ожили и повеселели. Снова гулко загрохотали грозовые октавы ханаевской гармони. И, как пожар, занялась и пошла гулять над пирующим неми-ровским домом старинная русская песня:
У церкви стояли кареты — Там пышная свадьба была. Все гости роскошно одеты, Невеста всех краше цвела!
Совсем потеряли от приступа буйной веселости, от хмеля и бражных песен бедовые свои головы сватьи и сваты. Утратили дар речи безмолвно лобызавшиеся между собой сватовья. И теперь уже пирующему по колено во хмелю и в песнях рукобитью было не до молодых. У каждого из гостей были пригоршни собственных прелестей и полные горсти забав.
И только Федору с Дашей не очень весело было среди ликовавших вокруг гостей. И молодые, покинув в разгар гульбища это шумное, красочное, как карусель, торжество, незаметно убрели по берегу озера в глухую и жаркую от полдневного солнца степь. Там, на гребне закрытого ковылями увала, стоял шестикрылый ветряк. Высокий, слегка осевший набок бревенчатый его корпус с молитвенно простертыми к знойному небу крыльями безмолвно маячил над млеющей в зыбком мареве степью и горько волновал своим видом каждого путника, привлекая к себе проходящих мимо людей. Всех привечала и всем давала приют эта древняя мельница: и пыльному путни-
ку, и влюбленным, и малым ребятам, и дряхлым казакам, любившим уединиться в тени крылатого стража степной тишины в часы бренных и трезвых своих раздумий...
Сюда же пришли и Федор с Дашей.
Шли они, скрестив свои руки, медленно, молча. А вокруг было столько света, тепла и радости, и небо над их головами было такое чистое и синее, а на душе у них было так спокойно и хорошо, что не только разговаривать, но и думать-то даже ни о чем не хотелось. И шли они, ни о чем не думая, целиком отдав себя ощущению взаимной близости. Ни слова они не сказали друг другу и сидя на вросшем в ковыльную щетку жернове у подножия старой мельницы.
Удивительно хорошо было здесь в этот глухой час жаркого полдня. В неземном, безмятежном покое томилась окрестная степь. Неподвижным и плотным был воздух, пропитанный густым ароматом цветов и трав. Голубым огнем пламенело над степью великое небо. И не тихо, а глухо было вокруг. Только где-то высоко-высоко плавал, то замирая, то вновь возникая, неясный и сонный звон насекомых. На тысячу ладов прославляли они своим дремотным жужжанием невыразимую прелесть и благодать милосердного лета. Ожесточенно работали в травах кузнечики. Тройка огненно-бархатных мотыльков трепетала над венчиком дикой ромашки. И в несложном однообразии их мелькающих крыльев, казалось, звучала все та же едва уловимая музыка животворящей радости жизни.
А там вдали, над сверкающими иод жарким солнцем железными крышами хутора, продолжала по-прежнему бушевать приглушенная пространством и зноем песня:
На ней было белое платье, Цветок был приколот из роз. Она на святое распятье Тоскливо взирала сквозь слез.
И Федор, невольно прислушиваясь к словам этой песни, ощутил в себе новый прилив такой любви и нежности к Даше, что, казалось, вот-вот выпорхнет наружу крылатое его сердце. Решительно все бесконечно близко и дорого было ему в эту минуту. И милая, присмиревшая рядом Даша. И старая мельница. И эта томящаяся в дыму полуденных марев навеки благословенная степь с ее седыми курганами, пыльными трактами и проходящими стороной веселыми смерчами. Все принимал, все любил
теперь Федор в этом огромном сияющем мире той спокойной и чистой любовью, от которой так светло у него было сейчас на душе и так знойно в сумасшедшем от счастья сердце...
Молодые молчали. Они молчали, словно прислушиваясь к тишине, к дремотному шелесту согретых полуденным солнцем цветов и трав. И вдруг, оба насторожившись, они услышали глухой и далекий, точно идущий из подземелья, стремительно нарастающий копытный стук. А через минуту, оглянувшись в сторону тракта, Федор и Даша увидели, как мчался к хутору недобрым галопом всадник с багровым флажком на пикообразном древке.
Не сказав ни слова один другому, Федор и Даша почти бегом бросились вслед за всадником к хутору. И спустя несколько минут, когда они, встревоженные, запыхавшиеся, пыльные, подбежали к немировскому дому, обоих их поразила тревожная тишина, повисшая над хутором. Толпа высыпавших из немировского дома гостей, замкнув в глухое кольцо верхового казака с алым флажком на пике, стояла вокруг неподвижно и молча.
— Што случилось?!— спросил почти вполголоса Федор, узнав во всаднике своего одногодка Митьку Неклюдова.
— Беда. Кыргызы бунтуют. Табун отгульных коней угнали. Казачьи сена в займище подожгли. В редуте Кабаньем поселкового атамана чуть не убили... От станичного приказ — сформировать сотню молодых казаков и быть начеку для усмирения кыргызов. Давай падай на вершную, Федя, и поскачем в станицу.
— А ну вас к черту. Обойдетесь и без меня,— отмахнулся Федор.
Вечером, когда после разъезда гостей опустел и притих весь немировский дом, притихла и Даша, оставшаяся одна в горнице. Наведя былой порядок в доме, она села у настежь распахнутых створок, где еще в полдень сидели они рядом с Федором, и прислушалась к далекой девичьей песне, доносившейся с другого конца хутора.
Приезжал казак на хутор — Всадник бравый, молодой; Я встречала его часто, Как ходила за водой. Попросил воды напиться,
Я дала ему воды. Что-то бьется мое сердце — Кабы не было беды! Мать увидит — будет худо. Что мне делать, молодой? Лучше б я сидела дома, Не ходила за водой!..
Полный, литой из чистого золота месяц стоял высоко над хутором. И Даша, заглядевшись на этот месяц, вдруг ощутила такую беспричинную боль и тревогу в сердце при мысли о Федоре, что у нее на мгновение потемнело в глазах. Боже мой, как далеко еще было до венца, до свадьбы — целая неделя! И Даша уже не знала, не понимала теперь, как это жила она до сих пор без Федора, одна. Она совсем не задумывалась сию минуту, как будет жить без мужа, когда проводит его по осени в полк. Ей казалось, что до этого так же далеко, как до той неяркой звезды, что рано зажглась в зеленоватом от лунного света вечернем небе...
Атаман второго военного отдела линейного казачьего войска полковник Скуратов зиму и лето жил в своем небольшом имении. Усадьба Скуратова была расположена на границе казачьих земель с киргиз-кайсацкими степными владениями Средней орды. За какие-то особые заслуги при штурме Коканда полковник Скуратов был пожалован землей в двести пятьдесят десятин из земельных фондов кабинета его величества. Спустя два года после окончания русско-японской войны Скуратов, получив назначение на должность атамана отдела, выстроил на пожалованном ему участке дом и поселился там на постоянное жительство.
Усадьба Скуратовых стояла в стороне от большого скотопрогонного тракта. К северу от имения лежали тучные земли линейного казачества, а к югу — простиралась бескрайняя, издревле обжитая кочевьями Средней орды, не тронутая ни косой, ни лемехом степь. Край богат был ветрами, озерами, солью, рыбой и птицей. Можно было вволю жить здесь и радоваться тому, кто умел дружить с владетельными степными князьями, с феодалами киргиз-кайсацких кочезий, кто умел не чураться ни заезжих в эту глухую сторону российских
купцов, ни грабителей ярмарочных караванов. Покойно и тихо было в усадьбе Скуратовых под надежной защитой вековых деревьев в зимние и летние дни. Небольшой, в шесть комнат, но уютный белый каменный дом с мезонином стоял над самым обрывом высокого, живописного озерного берега. С трех сторон окружала этот одинокий скуратовский особняк заповедная роща. Огромные, в два обхвата, березы заслоняли усадьбу от страшных степных буранов и вьюг.
Уединившись в своей усадьбе, старый полковник умело совмещал высокую должность атамана отдела с бойкой торговлей лошадьми. Он вошел в какие-то, по слухам, не совсем чистые взаимоотношения с окрестными казахскими феодалами и не гнушался в своих торговых делах общением ни с известными степными конокрадами, ни с бродячими цыганами, ни с ярмарочными маклерами и жуликами. Благодаря этим связям полковник вскоре присвоил себе монопольное право на поставку строевых лошадей для молодых казаков, отправляющихся каждую осень в конном строю на действительную службу в Джаркент и Верный. Возглавляя войсковые смотровые комиссии, атаман без зазрения совести браковал коней, купленных казаками на стороне. И народу волей-неволей приходилось платить втридорога за коней, часто худших, чем те, которые были забракованы, но купленных в одном из многочисленных конских косяков, принадлежащих полковнику.
Отношения между линейными станицами и усадьбой Скуратова портились с каждым годом все больше и больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52