.. Старая это была песня. Но и по сию пору он вел с бывшей горничной переписку по образцам имевшегося в его распоряжении любовного письмовника, а нередко посылал ей письма и собственного сочинения, преимущественно в стихах, к которым он с малых лет имел пристрастие. Судя по последнему письму Лизоньки, она состояла теперь на какой-то легкой вакансии при станционном буфете города Сызрани и все еще вспоминала о тайных верненских свиданиях, о свежем урюке, духах «Нарцисс», штабной гитаре и о нем, Луке. Так что на встречу с ней письмоводитель вполне надеялся и потому всячески норовил сохранить до приезда на Сызрань-пассажирскую столь обольстительный внешний вид.
Лука был уверен, что все от костюма его будут без ума. Однако, к великому его изумлению, Егор Павлович не только не выказал сколько-нибудь заметного одобрения по поводу ловко сидевшей на письмоводительской фигуре шикарной тройки, а, наоборот, явно недружелюбно косился на него. Лука и не подозревал, что всем своим необычайно модным, непривычным для стариковского ока нарядом, а особенно изысканной вежливостью и перенятыми по старой памяти у штабных офицеров благородными манерами доводил он своего спутника до прямого озлобления, до бешенства.
В самом деле, искоса поглядывая с верхней полки на вертевшегося у окна письмоводителя, Егор Павлович просто диву давался, изумляясь его франтовству и такой разительной перемене во всех повадках — в походке, в говоре, в облике, в стати, откуда только все в нем
и взялось! Так, пробираясь на остановках к выходу, Лука, проворно работая локтями среди сгрудившейся в проходе толпы мужиков и баб, вежливо улыбаясь, говорил:
— Извиняйте, конечно. Простите, то есть пардон... Но больше всего Лука обозлил Егора Павловича тем,
что, как только предстал перед ним в перелицованной тройке, при манишке, броши и двух галстуках, то даже и тогда, в момент незабываемой для обоих первой посадки на поезд, в суматохе, спешке и панике, обуявшей перегруженного разными вещами Егора Павловича,— даже и тогда начал вдруг Лука разговаривать с ним почему-то на «вы».
— Эй вы, Егор Павлович! Имайтесь, имайтесь скорей вот таким кандибобером за данную загогулину!— кричал он, уже прицепившись за поручни вагонной площадки, испуганно семенившему за поездом старику.
Все это возмущало степенного станичника.
И вот однажды ночью, когда извертевшийся за день у окошка Лука забрался на верхнюю полку и улегся на покой, Егор Павлович, не выдержав, раздраженно сказал ему:
— Што-то ты, Лука, погляжу я на тебя, уж шибко нотный какой-то стал? Просто не подступись теперь к тебе чисто... Восподина, што ли, из себя какова коробишь?
— Хе. А вам, Егор Павлович, с меня удивительно? — спросил, помолчав, Лука с усмешкой.
— Ишо бы не удивляться! Очень даже удивительно...
— Напрасно. Вы, Егор Павлович, возможная вещь, несколько забываете, куда мы с вами едем?
— Я пока ишо крепко об этом помню. А за тебя вот, слышь, говоря по совести, што-то не шибко ручаюсь...
— Ах, какой пассажэ!— насмешливо воскликнул Лука.
— Ну, ты мне дурочку тут не при. Разговаривай со мной по-русски...— сердито предупредил его Егор Павлович.
— О нет, уважаемый Егор Павлович,— с пафосом произнес Лука.— Иногда, знаете ли, обстоятельства момента вынуждают прибегать в некотором смысле и к французскому диалекту. А особенно, конечно, в высшем обществе...
— Ну, мы ишо с тобой пока не высшее общество. Стало быть, и языком-то трепать свысока неча...
— Однако, смею заметить вам, Егор Павлович, не мешало бы перед предстоящей высокой аудиенцией сие запомнить, что вообще в придворных кругах принято большей степенью выражаться на французском наречии,— осуждающе строго заметил ему Лука.
— Мало ли што там ни принято. Я тебе не министр иностранных сношений — на всех чисто языках речи говорить. Я человек степной, открытый. Никаких твоих иностранных наречий, кроме кыргызского, не признаю. А на родном своем русском языке я тебе как угодно выражусь...— с мрачной решимостью заявил Егор Павлович.
— Охотно верую вам, Егор Павлович. Не спорю. Дискуссий на сей счет с вами не произвожу. Но учтите особенность предвходящего момента. Ведь нам предстоит с самим государем императором лично говорить!..
— Ну и што жа из этого? Государь должен любое наречье понять.
— Поймет, разумеется. Но тем не менее, выражаясь фигурально, мы должны будем при высочайшей аудиенции соблюдать соответственный моменту артикул и принятый этикет как по внешности нашей формы, так и по обращению, штобы наша словесность не покоробила бы державный слух...— поучающе начал Лука.
— Забуровил!— презрительно остановил его старик.— Пардон! Удиенция! Артикулы! Атикеты! Ты меня этими иноземными словами твоими не соборуй; в грех, Лука, лучше не вводи. Хоть я и сознаю, што грешно мне в такую минуту пред исполнением священного долга выходить из себя и гневаться, да ничего, видно, не сделаешь — вынуждать, приходится.
— Не понимаю вас...— передернул плечами несколько смущенный Лука.
— Не понимать?— спросил Егор Павлович и сурово продолжал:— А понять надо, Лука. Ты вот меня нотному обхождению с государем императором учишь — это для моей малой грамоты, может, и впрок... Только пошто жа сам ты ведешь себя в такой час недостойно? Крутишься, вертишься на глазах у добрых людей, ровно кикимора...
— В чем же это все вы усматриваете?— с настороженной обидчивостью спросил Лука.
— Смотрю я на тебя и злобствую. Будто на блины ты к теще в город Петроград али на какой-нибудь машкарад едешь, а не челобитную от народа к императорскому двору везешь. Да ты не пыхти, не фыркай, не входи
в сердца. Извиняй меня, но я люблю напрямки резать. Родителями покойными, царство им небесное, на том замешан. Правду в глаза всегда, кому хошь, скажу.
— Не думаю я серчать,— помолчав, уже тихо откликнулся Лука.
— Ну то-то... Я к чему это все клоню,— ровнее и спокойнее заговорил после передышки Егор Павлович.— А к тому и клоню, чтобы вредну анбицию из тебя выбить. Вот што. Нам с тобой воспода станишники святыню доверяли. Все народное горе с собой в полковом сундучке к царевым стопам везем. Как при этом надо себя соблюдать? Знаешь? Свято — вот как! Ведь это все разно што нас на боевой пост для охраны полковова знамя поставили: замри на месте с клинком наголо, отреши от себя земные мысли! Верно я говорю?
— Ну, скажем, правильные речи,— глухо отозвался Лука на вопрос Егора Павловича.
— А коли мои речи правильные, так ты и подумай, кака така ясна политика отсюда получается,— проговорил старик сурово и торжествующе.— Согласно этой политике мы на сей раз по параграфу войскового устава должны себя соблюдать. Денно и нощно обязаны быть начеку, на карауле стоять. Так я эту политику понимаю. Ты об этом хоть раз подумал?
— Разумеется, размышлял-с... Я по данному вопросу все же некоторую умственность при себе, Егор Павлович, знаете ли, имею...— заносчиво ответил Лука.
— Ты уж извиняй меня, но што-то не похоже, штобы така дума в голову тебе ударила,— продолжал старик.— Я душевно тебя предупреждаю. Путя у нас с тобой ишо вся впереди — долгая, затруднительная. А ты вот на первых же порах, восподи благослови, меня подковать на ходу успел.
— То есть? Как это — подковать?— несколько робея, спросил Лука.
— А так, значит, што я из-за твоей, можно сказать, анбиции и горя уже хлебнул, и в расходе оказался. Так, например, благодарственно твоему костюму мы чуть вторично на поезд не опоздали — раз. А я в один секунд всей своей полковой стремлюдии лишился — два. Ить подумать надо, ни кружки теперь при мне, ни котелка, ни чайника! Вот и покукуй теперь в дороге-то без такого сурьезного сервизу до самого города Петрограда. А там одна алюминиевая кружка для меня чего стоит, цены ей нет! Она мне всю мою жизню на чужбине сопутствовала:
и в полку, и в городе Верном верой и правдой служила, в походах и в битвах завсегда неотлучно при мне была... А чайник и вспоминать тошно...
— Надо, Егор Павлович, быть выше тому подобных мелочей земной жизни, как справедливо выражался по этому поводу один знаменитый греческий философ,— попробовал выйти из затруднительного положения Лука.
— Вона,— злорадно сказал старик.— Приехали. Я не знаю, как бы стал выражаться твой греческий философ, ежли запихать бы ево, сукина сына, вот на эту самую полку да девять ден до самого города Петрограда без чаю проманежить.
— Разве человека такой умственности данным образом загружаешь?— продолжал Лука.— Он и в бочке жил, да никогда не роптал и не сетовал на тому подобные неудобства.
— Нет, Лука. Не желаю я этого слушать. Брось ты меня смешить на ночь глядя. Посади тебя в бочку — ты не то ишо забуровишь. Я рад-радешенек, што хоть сун-дучишко-то при мне в живности остался. Ну што бы, скажем, получилось из такой картины, ежли бы я эту оказию со всем с прошением на высочайшее имя потерял? Ить это бы полный позор тогда для нас. Стыд. Срамота одна...
— Да, знаете ли, это было бы в некотором роде не совсем, конечно, пикантно...— пробормотал Лука.
— Нет, Лука, никудышная твоя политика получается,— все в том же суровом, осуждающем тоне продолжал, как бы не слыша его, Егор Павлович.— Я так мыслю, што ко встрече с самодержцем всея России надобно бы нам подготовить себя духовно: сердце и разум молитвой укрепить, от нечестивых помыслов отрешиться и так оно и далее... Я гласный обет при напутственном молебствии перед нашим выездом из станицы царю небесному дал. Если, скажем, государь император внемлет нашим мольбам и ублаготворит через нас с тобой линейный народ наш по всеподданнейшему прошению, то я нонешней осенью в город Верхотурье к Симеону Праведному для молебствия схожу. Шестьсот с лишним верст туды и обратно в пешем порядке исделаю. Плюс неугасимую лампаду перед образом угодника в доме у себя до конца ден моих теплить буду...
— Я таковых сурьезных обязательств перед творцом согласно моей натуры взять на себя не могу...— признался, вздохнув, Лука.
— А я и не осуждаю тебя за это. Не осуждаю по то, што ты ить ишо на тако дело слабый духом. Тобой большей частью дурна плоть и нечиста сила руководствуют,— строго сказал Егор Павлович.— Но не в этом опять же обратно ить дело. Я к чему веду? А к тому, што при твоей умственности да при твоем живописном почерке, как справедливо говорят некоторые воспода станишники, тебе аж в личной канцелярии любого их сиятельства завсегда слободна ваканция найдется. Вникни в речи мои. Сыми с себя, ради бога, этот рататуй с бантиком. Облекись по примеру меня в форму сибирского нашего казачьего войска, ежли с пользой для общества к царским стопам припасть хочешь. Вот тебе последнее напутственное слово мое. Слышал? Вникай...
Лука не откликнулся. Но по тому, как притих, присмирел он вдруг, с головой укрывшись бобриковым своим дипломатом, Егор Павлович понял, что своим осуждением непристойного поведения спутника он цели достиг, а поэтому, прекратив разговор, решил повыждать теперь, что из всего этого будет дальше.
На другой день Лука, поднявшись чуть свет, мигом переоделся в полковую форму, а тройку с манишкой, брошью и галстуками упрятал в походный вещевой мешок. Затем раздобыл у кондукторской бригады огромный, рассчитанный на артельное дело чайник, пулей слетал на первой же остановке за кипятком. Потом, ловко подъехав к сидевшему в тамбуре мрачному, неразговорчивому монаху, ухитрился выудить у него чуть ли не целую осьмушку фамильного чая и, приготовив завтрак, разбудил Егора Павловича.
— Чай?!— удивленно вытаращив на Луку заспанные глаза, вскрикнул Егор Павлович фальцетом.
— Так точно. Фамильный. С острова Цейлон. Ароматический,— бойко отрапортовал Лука.
— Вот за это я тебя, восподин одностанишник, чувствительно благодарствую,— весело сказал Егор Павлович, горячо обрадовавшись не столько чаю, сколько приятному для глаза внешнему виду письмоводителя и необычайной его услужливости.
Еще бы не радоваться было старику. Ведь перед ним снова был тот самый Лука, которого привык он видеть за долгие годы совместной полковой службы, за век, прожитый бок о бок с ним. Вот он снова душевно и просто стал говорить Егору Павловичу «ты», объясняясь с ним простым, доступным его понятию языком, и от треску-
чей, умопомрачительной тарабарщины, которой лихо щеголял письмоводитель только вчера, сегодня не осталось и следа. Как рукой сняло с Луки все его напускное щегольство и барство и все то непристойное кривляние, которым доводил он старика до бешенства.
«Ну слава богу, дело теперь, кажись, пошло на лад. Видно, постановил я его разумным словом на путь пра-ведну!»— мысленно решил Егор Павлович, премного довольный тем, что откровенный разговор с Лукой не пропал даром. Егору Павловичу было лестно думать, что в разговоре этом вышел он победителем и что такой в конце концов дошлый, начитанный, разбитной и бывалый человек, каким выглядел в глазах его письмоводитель, выходит, и побаивался, и в то же самое время уважал его, полуграмотного, но не обиженного умом и жизненным опытом рядового казака Егора Бушуева.
Однако, несмотря на все это, Егор Павлович на всякий случай решил поглядывать за дальнейшим поведением письмоводителя в оба. На то у него были довольно-таки серьезные основания: в канун выезда из станицы в Питер подвыпивший Лука выболтал ему о тайной переписке с Лизонькой Кувыкиной. И старик, догадываясь теперь о сокровенных намерениях спутника встретиться с давней своей возлюбленной на пути следования в Петроград, всерьез стал побаиваться, как бы это предстоящее свидание не по годам пылкого Луки с полковой его кралей не наделало бы новой беды. Вот почему больше всего страшился теперь Егор Павлович одного: как бы не проспать ему город Сызрань — место предполагаемой встречи Луки с его возлюбленной, как он говорил,— дамой сердца.
А между тем все пока шло у них теперь хорошо и гладко. Ехали они вполне спокойно, уютно, мирно. Баловались чайком. Резались с утра до вечера в подкидного, в три листика, в шестьдесят шесть. В сотый раз обсуждали обстоятельства предстоящей встречи и детали устного разговора с монархом. А по вечерам, в сумерках, завалившись на верхний свой ярус, пели вполголоса старинные войсковые казачьи песни. И это выходило у них так душевно, стройно и трогательно, что их расхвалил даже сам грозный с виду обер-кондуктор. А пассажиры, слушавшие степное казачье пение, охотно делились с полюбившимися им песельниками, кто чем мог: и фамильным чайком, и рафинадом, и астраханской селедкой,
и леденцами, и моршанской махорочкой, и саксонским листовым табачком.
Словом, помирившись с письмоводителем и поближе сойдясь с пассажирами, старик совсем уже успокоился, и беспечным, почти увеселительным стал ему казаться теперь этот столь не близкий, доселе тревоживший его путь. «Теперь нам только бы Сызрань благополучно проехать, а там, бог милует, и до Питера доберемся в один секунд»,— думал Егор Павлович, украдкой поглядывая за Лукой и не менее десяти раз за день справляясь у кондукторов, точно ли по расписанию следует поезд и действительно ли вовремя прибудет он в эту самую Сызрань.
Но вот, прободрствовав всю последнюю ночь под Сызранью — поезд прибывал туда на рассвете,— Егор Павлович, как на грех, не выдержал, прикорнул головой к заветному своему сундучку и уснул. Случилось же это с ним в тот самый момент, когда поезд задержался у закрытого сызранского семафора. И надо же было случиться такой беде, чтобы он, этакий, прости господи, старый дурак, беспробудно продрыхал не только получасовую остановку в Сызрань-пассажирская, но и проехал бы еще бог знает сколько, если бы не разбудил его уже на ходу поезда обер-кондуктор. Дернув Егора Павловича за свесившуюся с верхней полки ногу, он крикнул:
— Эй ты, ваше благородье, господин казак! Спишь себе и в ус не дуешь. А подголосок-то твой, должно, за поездом без памяти чешет.
У старика похолодело во рту.
— Отстал, варнак?! Зарезал-таки. Усоборовал!— крикнул он не своим голосом, с грохотом сорвавшись на пол с верхней полки.— Нету... Остался... Зарезал он меня...
— А проездные билеты у кого из вас на руках имеются?— с профессиональной строгостью спросил у Егора Павловича обер-кондуктор.
— Билеты, зосподин старший, при мне обое...
— Тем хуже для отставшего.
— Што жа мне теперь, ваша высокородье, прикажете с ним, варнаком, исделать?— спросил старик.
— Это тебе, господин казак, виднее...
— Да у него, подлеца, главное дело, никакого капиталу на руках нету. Ему без меня до Питера ни в жизнь не добраться.
— Ах, он к тому же и без денег?! Совсем красиво. Тогда придется тебе, батенька, сняться с поезда на первой же остановке. Вертайся с первым же встречным поездом обратно в Сызрань-пассажирскую. А там небось друг друга разыщете...— посоветовал Егору Павловичу обер-кондуктор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Лука был уверен, что все от костюма его будут без ума. Однако, к великому его изумлению, Егор Павлович не только не выказал сколько-нибудь заметного одобрения по поводу ловко сидевшей на письмоводительской фигуре шикарной тройки, а, наоборот, явно недружелюбно косился на него. Лука и не подозревал, что всем своим необычайно модным, непривычным для стариковского ока нарядом, а особенно изысканной вежливостью и перенятыми по старой памяти у штабных офицеров благородными манерами доводил он своего спутника до прямого озлобления, до бешенства.
В самом деле, искоса поглядывая с верхней полки на вертевшегося у окна письмоводителя, Егор Павлович просто диву давался, изумляясь его франтовству и такой разительной перемене во всех повадках — в походке, в говоре, в облике, в стати, откуда только все в нем
и взялось! Так, пробираясь на остановках к выходу, Лука, проворно работая локтями среди сгрудившейся в проходе толпы мужиков и баб, вежливо улыбаясь, говорил:
— Извиняйте, конечно. Простите, то есть пардон... Но больше всего Лука обозлил Егора Павловича тем,
что, как только предстал перед ним в перелицованной тройке, при манишке, броши и двух галстуках, то даже и тогда, в момент незабываемой для обоих первой посадки на поезд, в суматохе, спешке и панике, обуявшей перегруженного разными вещами Егора Павловича,— даже и тогда начал вдруг Лука разговаривать с ним почему-то на «вы».
— Эй вы, Егор Павлович! Имайтесь, имайтесь скорей вот таким кандибобером за данную загогулину!— кричал он, уже прицепившись за поручни вагонной площадки, испуганно семенившему за поездом старику.
Все это возмущало степенного станичника.
И вот однажды ночью, когда извертевшийся за день у окошка Лука забрался на верхнюю полку и улегся на покой, Егор Павлович, не выдержав, раздраженно сказал ему:
— Што-то ты, Лука, погляжу я на тебя, уж шибко нотный какой-то стал? Просто не подступись теперь к тебе чисто... Восподина, што ли, из себя какова коробишь?
— Хе. А вам, Егор Павлович, с меня удивительно? — спросил, помолчав, Лука с усмешкой.
— Ишо бы не удивляться! Очень даже удивительно...
— Напрасно. Вы, Егор Павлович, возможная вещь, несколько забываете, куда мы с вами едем?
— Я пока ишо крепко об этом помню. А за тебя вот, слышь, говоря по совести, што-то не шибко ручаюсь...
— Ах, какой пассажэ!— насмешливо воскликнул Лука.
— Ну, ты мне дурочку тут не при. Разговаривай со мной по-русски...— сердито предупредил его Егор Павлович.
— О нет, уважаемый Егор Павлович,— с пафосом произнес Лука.— Иногда, знаете ли, обстоятельства момента вынуждают прибегать в некотором смысле и к французскому диалекту. А особенно, конечно, в высшем обществе...
— Ну, мы ишо с тобой пока не высшее общество. Стало быть, и языком-то трепать свысока неча...
— Однако, смею заметить вам, Егор Павлович, не мешало бы перед предстоящей высокой аудиенцией сие запомнить, что вообще в придворных кругах принято большей степенью выражаться на французском наречии,— осуждающе строго заметил ему Лука.
— Мало ли што там ни принято. Я тебе не министр иностранных сношений — на всех чисто языках речи говорить. Я человек степной, открытый. Никаких твоих иностранных наречий, кроме кыргызского, не признаю. А на родном своем русском языке я тебе как угодно выражусь...— с мрачной решимостью заявил Егор Павлович.
— Охотно верую вам, Егор Павлович. Не спорю. Дискуссий на сей счет с вами не произвожу. Но учтите особенность предвходящего момента. Ведь нам предстоит с самим государем императором лично говорить!..
— Ну и што жа из этого? Государь должен любое наречье понять.
— Поймет, разумеется. Но тем не менее, выражаясь фигурально, мы должны будем при высочайшей аудиенции соблюдать соответственный моменту артикул и принятый этикет как по внешности нашей формы, так и по обращению, штобы наша словесность не покоробила бы державный слух...— поучающе начал Лука.
— Забуровил!— презрительно остановил его старик.— Пардон! Удиенция! Артикулы! Атикеты! Ты меня этими иноземными словами твоими не соборуй; в грех, Лука, лучше не вводи. Хоть я и сознаю, што грешно мне в такую минуту пред исполнением священного долга выходить из себя и гневаться, да ничего, видно, не сделаешь — вынуждать, приходится.
— Не понимаю вас...— передернул плечами несколько смущенный Лука.
— Не понимать?— спросил Егор Павлович и сурово продолжал:— А понять надо, Лука. Ты вот меня нотному обхождению с государем императором учишь — это для моей малой грамоты, может, и впрок... Только пошто жа сам ты ведешь себя в такой час недостойно? Крутишься, вертишься на глазах у добрых людей, ровно кикимора...
— В чем же это все вы усматриваете?— с настороженной обидчивостью спросил Лука.
— Смотрю я на тебя и злобствую. Будто на блины ты к теще в город Петроград али на какой-нибудь машкарад едешь, а не челобитную от народа к императорскому двору везешь. Да ты не пыхти, не фыркай, не входи
в сердца. Извиняй меня, но я люблю напрямки резать. Родителями покойными, царство им небесное, на том замешан. Правду в глаза всегда, кому хошь, скажу.
— Не думаю я серчать,— помолчав, уже тихо откликнулся Лука.
— Ну то-то... Я к чему это все клоню,— ровнее и спокойнее заговорил после передышки Егор Павлович.— А к тому и клоню, чтобы вредну анбицию из тебя выбить. Вот што. Нам с тобой воспода станишники святыню доверяли. Все народное горе с собой в полковом сундучке к царевым стопам везем. Как при этом надо себя соблюдать? Знаешь? Свято — вот как! Ведь это все разно што нас на боевой пост для охраны полковова знамя поставили: замри на месте с клинком наголо, отреши от себя земные мысли! Верно я говорю?
— Ну, скажем, правильные речи,— глухо отозвался Лука на вопрос Егора Павловича.
— А коли мои речи правильные, так ты и подумай, кака така ясна политика отсюда получается,— проговорил старик сурово и торжествующе.— Согласно этой политике мы на сей раз по параграфу войскового устава должны себя соблюдать. Денно и нощно обязаны быть начеку, на карауле стоять. Так я эту политику понимаю. Ты об этом хоть раз подумал?
— Разумеется, размышлял-с... Я по данному вопросу все же некоторую умственность при себе, Егор Павлович, знаете ли, имею...— заносчиво ответил Лука.
— Ты уж извиняй меня, но што-то не похоже, штобы така дума в голову тебе ударила,— продолжал старик.— Я душевно тебя предупреждаю. Путя у нас с тобой ишо вся впереди — долгая, затруднительная. А ты вот на первых же порах, восподи благослови, меня подковать на ходу успел.
— То есть? Как это — подковать?— несколько робея, спросил Лука.
— А так, значит, што я из-за твоей, можно сказать, анбиции и горя уже хлебнул, и в расходе оказался. Так, например, благодарственно твоему костюму мы чуть вторично на поезд не опоздали — раз. А я в один секунд всей своей полковой стремлюдии лишился — два. Ить подумать надо, ни кружки теперь при мне, ни котелка, ни чайника! Вот и покукуй теперь в дороге-то без такого сурьезного сервизу до самого города Петрограда. А там одна алюминиевая кружка для меня чего стоит, цены ей нет! Она мне всю мою жизню на чужбине сопутствовала:
и в полку, и в городе Верном верой и правдой служила, в походах и в битвах завсегда неотлучно при мне была... А чайник и вспоминать тошно...
— Надо, Егор Павлович, быть выше тому подобных мелочей земной жизни, как справедливо выражался по этому поводу один знаменитый греческий философ,— попробовал выйти из затруднительного положения Лука.
— Вона,— злорадно сказал старик.— Приехали. Я не знаю, как бы стал выражаться твой греческий философ, ежли запихать бы ево, сукина сына, вот на эту самую полку да девять ден до самого города Петрограда без чаю проманежить.
— Разве человека такой умственности данным образом загружаешь?— продолжал Лука.— Он и в бочке жил, да никогда не роптал и не сетовал на тому подобные неудобства.
— Нет, Лука. Не желаю я этого слушать. Брось ты меня смешить на ночь глядя. Посади тебя в бочку — ты не то ишо забуровишь. Я рад-радешенек, што хоть сун-дучишко-то при мне в живности остался. Ну што бы, скажем, получилось из такой картины, ежли бы я эту оказию со всем с прошением на высочайшее имя потерял? Ить это бы полный позор тогда для нас. Стыд. Срамота одна...
— Да, знаете ли, это было бы в некотором роде не совсем, конечно, пикантно...— пробормотал Лука.
— Нет, Лука, никудышная твоя политика получается,— все в том же суровом, осуждающем тоне продолжал, как бы не слыша его, Егор Павлович.— Я так мыслю, што ко встрече с самодержцем всея России надобно бы нам подготовить себя духовно: сердце и разум молитвой укрепить, от нечестивых помыслов отрешиться и так оно и далее... Я гласный обет при напутственном молебствии перед нашим выездом из станицы царю небесному дал. Если, скажем, государь император внемлет нашим мольбам и ублаготворит через нас с тобой линейный народ наш по всеподданнейшему прошению, то я нонешней осенью в город Верхотурье к Симеону Праведному для молебствия схожу. Шестьсот с лишним верст туды и обратно в пешем порядке исделаю. Плюс неугасимую лампаду перед образом угодника в доме у себя до конца ден моих теплить буду...
— Я таковых сурьезных обязательств перед творцом согласно моей натуры взять на себя не могу...— признался, вздохнув, Лука.
— А я и не осуждаю тебя за это. Не осуждаю по то, што ты ить ишо на тако дело слабый духом. Тобой большей частью дурна плоть и нечиста сила руководствуют,— строго сказал Егор Павлович.— Но не в этом опять же обратно ить дело. Я к чему веду? А к тому, што при твоей умственности да при твоем живописном почерке, как справедливо говорят некоторые воспода станишники, тебе аж в личной канцелярии любого их сиятельства завсегда слободна ваканция найдется. Вникни в речи мои. Сыми с себя, ради бога, этот рататуй с бантиком. Облекись по примеру меня в форму сибирского нашего казачьего войска, ежли с пользой для общества к царским стопам припасть хочешь. Вот тебе последнее напутственное слово мое. Слышал? Вникай...
Лука не откликнулся. Но по тому, как притих, присмирел он вдруг, с головой укрывшись бобриковым своим дипломатом, Егор Павлович понял, что своим осуждением непристойного поведения спутника он цели достиг, а поэтому, прекратив разговор, решил повыждать теперь, что из всего этого будет дальше.
На другой день Лука, поднявшись чуть свет, мигом переоделся в полковую форму, а тройку с манишкой, брошью и галстуками упрятал в походный вещевой мешок. Затем раздобыл у кондукторской бригады огромный, рассчитанный на артельное дело чайник, пулей слетал на первой же остановке за кипятком. Потом, ловко подъехав к сидевшему в тамбуре мрачному, неразговорчивому монаху, ухитрился выудить у него чуть ли не целую осьмушку фамильного чая и, приготовив завтрак, разбудил Егора Павловича.
— Чай?!— удивленно вытаращив на Луку заспанные глаза, вскрикнул Егор Павлович фальцетом.
— Так точно. Фамильный. С острова Цейлон. Ароматический,— бойко отрапортовал Лука.
— Вот за это я тебя, восподин одностанишник, чувствительно благодарствую,— весело сказал Егор Павлович, горячо обрадовавшись не столько чаю, сколько приятному для глаза внешнему виду письмоводителя и необычайной его услужливости.
Еще бы не радоваться было старику. Ведь перед ним снова был тот самый Лука, которого привык он видеть за долгие годы совместной полковой службы, за век, прожитый бок о бок с ним. Вот он снова душевно и просто стал говорить Егору Павловичу «ты», объясняясь с ним простым, доступным его понятию языком, и от треску-
чей, умопомрачительной тарабарщины, которой лихо щеголял письмоводитель только вчера, сегодня не осталось и следа. Как рукой сняло с Луки все его напускное щегольство и барство и все то непристойное кривляние, которым доводил он старика до бешенства.
«Ну слава богу, дело теперь, кажись, пошло на лад. Видно, постановил я его разумным словом на путь пра-ведну!»— мысленно решил Егор Павлович, премного довольный тем, что откровенный разговор с Лукой не пропал даром. Егору Павловичу было лестно думать, что в разговоре этом вышел он победителем и что такой в конце концов дошлый, начитанный, разбитной и бывалый человек, каким выглядел в глазах его письмоводитель, выходит, и побаивался, и в то же самое время уважал его, полуграмотного, но не обиженного умом и жизненным опытом рядового казака Егора Бушуева.
Однако, несмотря на все это, Егор Павлович на всякий случай решил поглядывать за дальнейшим поведением письмоводителя в оба. На то у него были довольно-таки серьезные основания: в канун выезда из станицы в Питер подвыпивший Лука выболтал ему о тайной переписке с Лизонькой Кувыкиной. И старик, догадываясь теперь о сокровенных намерениях спутника встретиться с давней своей возлюбленной на пути следования в Петроград, всерьез стал побаиваться, как бы это предстоящее свидание не по годам пылкого Луки с полковой его кралей не наделало бы новой беды. Вот почему больше всего страшился теперь Егор Павлович одного: как бы не проспать ему город Сызрань — место предполагаемой встречи Луки с его возлюбленной, как он говорил,— дамой сердца.
А между тем все пока шло у них теперь хорошо и гладко. Ехали они вполне спокойно, уютно, мирно. Баловались чайком. Резались с утра до вечера в подкидного, в три листика, в шестьдесят шесть. В сотый раз обсуждали обстоятельства предстоящей встречи и детали устного разговора с монархом. А по вечерам, в сумерках, завалившись на верхний свой ярус, пели вполголоса старинные войсковые казачьи песни. И это выходило у них так душевно, стройно и трогательно, что их расхвалил даже сам грозный с виду обер-кондуктор. А пассажиры, слушавшие степное казачье пение, охотно делились с полюбившимися им песельниками, кто чем мог: и фамильным чайком, и рафинадом, и астраханской селедкой,
и леденцами, и моршанской махорочкой, и саксонским листовым табачком.
Словом, помирившись с письмоводителем и поближе сойдясь с пассажирами, старик совсем уже успокоился, и беспечным, почти увеселительным стал ему казаться теперь этот столь не близкий, доселе тревоживший его путь. «Теперь нам только бы Сызрань благополучно проехать, а там, бог милует, и до Питера доберемся в один секунд»,— думал Егор Павлович, украдкой поглядывая за Лукой и не менее десяти раз за день справляясь у кондукторов, точно ли по расписанию следует поезд и действительно ли вовремя прибудет он в эту самую Сызрань.
Но вот, прободрствовав всю последнюю ночь под Сызранью — поезд прибывал туда на рассвете,— Егор Павлович, как на грех, не выдержал, прикорнул головой к заветному своему сундучку и уснул. Случилось же это с ним в тот самый момент, когда поезд задержался у закрытого сызранского семафора. И надо же было случиться такой беде, чтобы он, этакий, прости господи, старый дурак, беспробудно продрыхал не только получасовую остановку в Сызрань-пассажирская, но и проехал бы еще бог знает сколько, если бы не разбудил его уже на ходу поезда обер-кондуктор. Дернув Егора Павловича за свесившуюся с верхней полки ногу, он крикнул:
— Эй ты, ваше благородье, господин казак! Спишь себе и в ус не дуешь. А подголосок-то твой, должно, за поездом без памяти чешет.
У старика похолодело во рту.
— Отстал, варнак?! Зарезал-таки. Усоборовал!— крикнул он не своим голосом, с грохотом сорвавшись на пол с верхней полки.— Нету... Остался... Зарезал он меня...
— А проездные билеты у кого из вас на руках имеются?— с профессиональной строгостью спросил у Егора Павловича обер-кондуктор.
— Билеты, зосподин старший, при мне обое...
— Тем хуже для отставшего.
— Што жа мне теперь, ваша высокородье, прикажете с ним, варнаком, исделать?— спросил старик.
— Это тебе, господин казак, виднее...
— Да у него, подлеца, главное дело, никакого капиталу на руках нету. Ему без меня до Питера ни в жизнь не добраться.
— Ах, он к тому же и без денег?! Совсем красиво. Тогда придется тебе, батенька, сняться с поезда на первой же остановке. Вертайся с первым же встречным поездом обратно в Сызрань-пассажирскую. А там небось друг друга разыщете...— посоветовал Егору Павловичу обер-кондуктор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52