А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— И земля, говорили, в ваших краях, как масло, и травы, мол, по брюхо.
— Правильно говорили,— с живостью отозвался Егор Павлович.— Правильно. Земли в нашем краю невпроворот. Сплошной чернозем. Правильно. Не земля — масло. Пятьсот пудов одна десятина родит, ежели обработать ее руками да потом своим полить.
— Там чего другого, а поту-то у нас хватит,— прозвучал недобрый бас мужика.
И Егор Павлович, подозрительно покосившись на этого мужика, вдруг ощутил в себе приступ беспричинного озлобления к новоселу.
— А ты вот что, дядя,— сказал Егор Павлович.— Чем языком-то впустую молоть да бог знает на кого жаловаться, айда-ка лучше ко мне в работники.
Мужик, не спеша повернувшись к Егору Павловичу, присмотрелся к нему и, помешкав, спросил:
— К тебе? В работники, говоришь?
— Ну да, в работники...
— А што у тебя за работа?
— Известно — што. Сенокос подходит. Страда не за горами. Словом, дело найду.
— Да это мы понимаем. Без дела у тебя сидеть не будешь... А какая цена твоя будет?— спросил мужик, продолжая в упор смотреть на Егора Павловича.
— Цена по работе. Обыкновенная цена. Харч мой. Одежда твоя. Проробишь до покрова, три целкача накину. А может, ишо и опойковые сапоги пожертвую.
— Во как. Три целкача?! Ну, порадовал ты, брат, меня, казачок. Благодарствую,— ехидно усмехнувшись, сказал мужик, презрительно повернувшись спиной к Егору Павловичу.
— Хе. А тебе што, мало?
— По моим рукам — да. Мало.
— Вот ты какой! Любопытствую, што у тебя за руки. Небось золотые?
— Золотые. Моим рукам цены нет,— вполне серьезно и веско сказал мужик.
— Это почему ж так?
— А потому, что этими руками я из такой жилы, как ты, в один бы момент дух выжал.
— Што? Што он сказал, чалдон?!— крикнул Егор Павлович, обращаясь при этом почему-то к присмиревшему за его спиной Якову. И, суетливо заработав вожжами, старик с таким остервенением хлестнул кнутом по своим лошадям, что перепуганные кони, рванувшись вперед, едва не сбили зазевавшегося на пути мужика и понеслись что есть мочи по степной целине в сторону станицы...
Выскочив на дорогу, Егор Павлович придержал лошадей и, оглянувшись на мерцавшие позади костры переселенческого табора, сказал не то Якову, не то самому себе:
— Ну, баста. Подальше надо держаться от таких работничков... Упаси бог...
И, прикрикнув на лошадей, старик погнал в станицу. Теперь он уже не оглядывался назад и ни словом больше не обмолвился с сыном.
После приказа станичного атамана о приведении в боевую готовность казачьей сотни казаки свели своих строевых и полустроевых лошадей в общий табун и пустили их на выпас, неся поочередно наряды на пастбище. Дошла очередь дежурить по табуну и до Федора. И Федор, оседлав бойкого саврасого меринка, выехал во второй половине дня в степь.
Неторная, заросшая повиликой дорожка увела его от шумной станицы в глубь отгороженной цепью сторожевых курганов безмолвной и тихой степи. Сдерживая застоявшегося строптивого своего конька, ехал Федор не спеша, шажком. Поднявшись на гребень крутого увала, огляделся. Перед ним простиралось до самого горизонта безбрежное море ковылей, а вправо волновалось забуревшее поле ржи. Зыбкие опаловые волны катились по густым и рослым хлебам, бесследно, как в море, исчезая
вдали. А на другом конце поля Федор заметил гарцевавший в хлебах конный косяк. Это были кобылицы, пущенные в отгул казаками станицы. Оставленные пастухами на попечение властного и жестокого диктатора — чистокровного производителя с ущербленным полумесяцем на вороном лбу,— кобылицы вольно и дико озоровали теперь во ржи.
Пришпорив коня, Федор ринулся на рысях к вольному табуну и долго потом не без удовольствия гонялся за кобылицами по степи, пока не сбил их в косяк. Кружась около табуна, Федор погнал его в глубь целинной степи, где паслись полковые кони.
Строго покрикивая на разбалованных, вздорных и легкомысленных кобылиц, Федор начал мало-помалу входить в роль табунщика, подчиняя их своей воле. Это вскоре, кажется, начали понимать даже самые озорные и непокорные кобылицы, почувствовавшие по властным окрикам и выразительным интонациям нового их табунщика, что с ними не шутят. А Федору и в самом деле было приятно гоняться за какой-нибудь капризной, одуревшей от воли маткой и ощущать свою нераздельную, деспотическую власть над табуном, похожим на вольную птичью стаю. Как закадычный друг его гармонист Трошка Ханаев был без ума от всех собак, так и Федор души не чаял в хорошей конской породе. Он любил этих полудиких, зачастую не знавших запряжки красавиц за обворожительную прелесть их молодого, сильного, прекрасного тела, за пленительную стройность их резвых, тонких, точеных ног, за блеск огненно-рыжей, золотисто-гнедой или карей масти. Нельзя было не залюбоваться и их черным, как вороново крыло, с белым чулком на задней ноге производителем. Этот необыкновенно сильный, упрямый, самонадеянный и обидчивый властелин табуна держал себя в окружении блестящих своих пленниц крайне независимо, нагло и вызывающе. Нервный, всегда настороженный и отзывчивый на малейший шорох и звук, он то и дело прислушивался к чему-то и прядал острыми, как мечи, ушами. Он вдвойне был хорош в минуты этой тревоги со своей великолепной, гордо поставленной головой и с похожими на горящие угли дьявольскими глазами.
Любуясь капризно пощипывающими на ходу траву лошадьми, Федор не заметил, как достиг берегов густо заросшего камышами озера, где паслись и строевые кони. Это было громадное займище — скопление больших
и малых озер, покрытых дремучими, труднопроходимыми, а местами и совсем недоступными человеку зарослями гигантского тростника, чакана и черной осоки. Многочисленные, в беспорядке раскиданные по камышиным дебрям плесы и чистые водоемы кишмя кишели рыбой, а тростниковые джунгли славились неслыханным изобилием гнездующей в этих местах птицы. По окраинам займища неслись на камышиных наносах тысячи нетребовательных к теплу и уюту гагар. А там, в глуби этих мрачно-зеленых джунглей, выводила своих серокрылых птенцов осторожная казара, хоронились в девственных камышах со. своими несмышлеными выводками чуткие гуси, и полоскались в зеркальных заводях лебеди.
Днем и ночью стоял над зеленым царством этих таинственных камышей тот сложный, торжественный и животворящий шум, какой могут поднимать в эту пору только одни прославляющие свое изобилие вольные птицы. Независимая и равнодушная к человеческим судьбам жизнь торжествовала в мире пернатых. И казалось, никакие социальные бури, мировые катастрофы и потрясения не вольны были властвовать над этой жизнью, столь же вечной, прекрасной и загадочной, как и весь окрестный мир...
Припекало солнце, поднявшееся в зенит. Покрикивали беспокойно кружившиеся над плесом чайки. Вкусно похрустывала прибрежная сочная травка на молодых зубах лошадей. И Федор, сидя в седле, щурясь от солнца, полудремал. Глядя прищуренными глазами на эту полную золотистого света, тепла и покоя окрестную степь, на зеленые джунгли займища, он продолжал сейчас думать о Даше. Сложное чувство глубокого душевного покоя и в то же время глухой, беспричинной грусти полонило его. Он ощущал физическую близость ее горячих, трепетных рук. Он слышал запах смутно золотящихся, плывущих из рук волос и видел перед собой ее большие, чуть-чуть трепещущие ресницы. Все его впечатления от близости с Дашей были теперь настолько свежи и остры, что он, оглушенный и сбитый с толку такой почти неправдоподобной полнотой счастья, теперь даже тяготился им, что-то похожее на тоску тревожило и травило неспокойное его сердце...
«Зачем я женюсь на ней?»— впервые трезво подумал Федор. Он удивился, отчего такого вопроса не задал он себе раньше. Ведь через два месяца он должен будет расстаться с Дашей на целых пять лет полковой службы
в далеком Верном. Что будет с Дашей? Как она будет жить без него одна среди чужой для нее семьи? Уживется ли она со сварливым, горячим на руку свекром? Как будут относиться к ней после его ухода в полк в его семье — мать, брат и сестра? И, размышляя об этом, Федор не находил на свои вопросы ответа.
«Сдуру, сдуру, должно быть, погорячился я с нашей свадьбой!»— с горечью подумал Федор, ощутив при этом новый прилив беспредельной нежности к Даше. Но, вспомнив о первой их встрече в степи под дождем, о своих сумасбродных речах, о глазах девушки, полных тепла и света, Федор вновь просветлел и тотчас же позабыл о минутном горьком раздумье насчет дальнейшей своей судьбы.
Наконец, точно очнувшись от короткого забытья, Федор подтянул опущенные поводья и, привстав на стременах, огляделся вокруг в надежде заметить вблизи какие-либо признаки местонахождения табунщиков. Присмотревшись попристальнее к окрестности, он действительно увидел вдали шалаш, покрытый осокой. Подъехав к этому шалашу, Федор крикнул:
— Эй вы, орлы! Хватит дрыхнуть!
Но на его окрик никто не откликнулся. Федор хотел было спешиться и заглянуть в шалаш. Но в это время в шалаше раздался глухой старческий кашель. И через минуту, к великому своему удивлению, Федор увидел перед собой выглянувшего из шалаша деда Богдана.
— Здорово бывал, служивый,— сказал Богдан. И старик, с несвойственной его возрасту резвостью вынырнув из шалаша, выпрямился во весь рост перед Федором.
— Ах, это ты, Богдан?! Здравия желаю, здравия желаю...— смущенно забормотал Федор.— Я ведь думал, что здесь пастухи от солнца хоронятся. Тут, смотрю, на твой дворец напоролся.
— Милости прошу к нашему шалашу. Спешивайся. Чайком попотчую. Погутарим,— сказал Богдан и тотчас же начал хлопотать около погасшего костра, прилаживая к козлам закопченный чугунный чайник.
— Благодарствую, дед. Чайком, пожалуй, не худо побаловаться,— ответил Федор, спешившись.
Расседлав и оприколив коня, Федор прилег в теневой стороне шалаша и, полусмежив глаза, стал наблюдать за Богданом.
Высокий, гвардейского роста, кряжистый старик был в просторной холщовой рубахе, подпоясанной широким, украшенным медной оправой азиатским кушаком. Такие же просторные и тоже холщовые штаны на нем были заправлены в полосатые шерстяные чулки, а ноги обуты в кожаные, сработанные на степной манер башмаки. Сбоку на кушаке у него висел запрятанный в грубый сыромятный чехол большой, похожий на меч, кондратов-ский нож, какие носили только степные коновалы и ярмарочные торговцы съестным. На обнаженной голове старика покоилась корона похожих на мыльную пену уцелевших кудрей, а развернутая, как знамя, борода имела пепельно-серебристый оттенок. Лицо же все было покрыто будто налетом лебяжьего пуха,— так наглухо от бровей и до щек заросло оно чистой старческой сединой, украсившей в дни заката этого сильного на вид и прочно державшегося на родной земле человека.
Приглядываясь к Богдану и к окружающей обстановке, Федор не смог сдержать невольной улыбки при виде валявшегося вблизи шалаша старинного дробового ружья —«фузеи». Это было очень древнее по модели, непомерно огромное курковое ружье с чудовищно длинным и толстым стволом, покоившимся на грубо обработанном из березового корня ложе. По размеру, по внешнему виду и весу это оружие было чуть ли не близко к мелкокалиберной пушке. И ни один из молодых казаков в станице не понимал, как можно было стрелять из такой оказии, если только за один заряд богдановская «фузея» пожирала около четверти фунта пороху и полные пригоршни крупной, как картечь, дроби. Молодые служивые казаки не раз подшучивали над Богданом, что пальба из такого дробовика немыслима, мол, без специально приставленного к нему расчета...
Так подшучивала над заветным стариковским оружием станичная молодежь. А вот он, обладатель этого удивительного ружья, приняв его в юности в дар от родителя, беспечно орудовал им всю долгую жизнь, успешно охотясь на птицу и зверя. Правда, охота эта даром ему не давалась. Почти что за каждый выстрел из прадедовской «фузеи», как правило, платился Богдан ушибами, контузией, увечьями и синяками. При каждом выстреле Богдана отбрасывала дьявольская сила отдачи на косую сажень от засады, и старик даже терял иногда сознание. Не один раз находили станичники его полумертвым вблизи охотничьих скрадков, раскинутых по берегам
окрестных озер и займищ. А однажды — был и такой грех — сорвавшимся при выстреле курком деду снесло начисто правое ухо, а струей пороховых газов, ударившей через капсюльную щель, спалило половину роскошной дедовской бороды, которой по праву очень Богдан гордился.
Но, несмотря на опасность и риск, сопряженные с пальбой из этой ручной «пушки», невзирая на все пережитые физические страдания, контузии и даже увечья, расставаться с заветным дробовиком Богдан и не думал. Да и немыслимо было расстаться ему с таким ружьем, за один залп из которого он нередко собирал по озерным плесам до полусотни штук попавшей в зону его убийственного огня водоплавающей дичи! С трудом отдышавшись и придя в память после выстрела, Богдан долго потом колесил по озеру, собирая бесчисленные трофеи. Какой только птицы не собирал он с одного такого удара! Тут были кряквы и черняди, кулики и чирушки, лысухи и красноглазки,— словом, все обильное разнообразие царства пернатых: от золотисто-сизого селезня до белолобой гагары. Богдан с неделю отлеживался потом в шалаше, давая должный отдых старым костям и в то же самое время готовясь к новому залпу.
В станице Богдана видели редко. С первых дней вешней оттепели и до поздних осенних заморозков пропадал он в открытой степи, скитаясь по окрестным займищам и озерам. Летом давали Богдану приют рыбачьи шалаши и любые кусты прибрежного ракитника. А зимовал он в собственной избе — тоже очень древнем деревянном сооружении.
Жил старик бобылем, не желая идти ни к одному из трех своих сыновей, обзаведшихся семьями и домами. Не имея в хозяйстве ни скотины, ни животины, Богдан промышлял заветным дробовиком. И нельзя было сказать, чтобы промыслом этим занимался старик из каких-то корыстных целей. Нет. Добычей своей Богдан никогда не торговал, бескорыстно раздавая подбитую птицу станичникам в дар налево и направо. Несмотря на преклонный возраст — ему подкатывало под семьдесят,— старик продолжал дорожить своей свободой и независимостью.
Федор, любуясь суетившимся возле костра Богданом и его не по годам проворными движениями, с грустью думал: «Нет, нашему брату такой старости не видать. Не такие времена. Не такие мы люди!»
А спустя полчаса, балуясь горячим, густым, как смола, чайком, Федор и Богдан сидели у догорающего костра и мирно беседовали.
— Смотрю я на тебя, дед, и диву даюсь,— сказал Федор с чувством искреннего восхищения здоровьем и силой Богдана.
— Это как так?
— Ну как же? Доживаешь седьмой десяток, а двух молодых за пояс заткнешь.
— Ах, вот о чем речь!.. Ну нет, и мое время, служивый, чую, уходит.
— Дай бог нам так бы провековать, как ты векуешь.
— Вам нет. Вам, брат, до меня далеко. Не дотянете.
— Это пошто так?
— А по то, что жила не та...
— Не пойму.
— Вашему брату и понять трудно.
— А ты расскажи, Богдан. Научи, как жить.
— Наука простая...
— Видно, водкой смолоду не шибко баловался,— сказал Федор.
— Это кто, я-то водкой не баловался?— удивленно, почти с возмущением воскликнул Богдан.— Правильно. Я ей не баловался, а всурьез занимался. Я в твои годы по четверти зараз на спор без закуски выпивал. Это теперь мне больше бутылки в один присест не осилить. А было время — с четвертью делать нечего. Я на ярманке в Ку-яндах полторы четверти выпил. А потом полез сдуру бороться со знаменитым кыргызским богатырем Балуан-Шолаком. И што ты думаешь? Взял его в замок и брякнул на обе лопатки. Правда, каюсь, что это только спьяна. Трезвым бы я против него не полез... Словом, не в водке, выходит, дело.
— В чем же, дед?
— Не знаю. Не могу объяснить,— признался Богдан.
— А не скушно тебе торчать одному как перст в степи целое лето?
— Откуда ты взял, что я один?! Совсем не один. В степях миру много.
— Ну, какой же тут мир? Вот торчишь в своем шалаше целый божий день и ни слова, ни речей по неделе не слышишь.
— А птицы — это тебе не мир?! А звери — это тебе бездушные твари?! Нет, служивый. Ежели есть душа
у тебя, то ты и среди травы сам стеблем будешь. Я так понимаю.
— Это, пожалуй, твоя правда, Богдан,— согласился Федор.
— То-то... А мне на людском миру иной час ишо потоскливей, чем в этом степу. Тут я — кум королю, брат — царевне. А в станицу другой раз придешь да послушаешь, что буровят на сходках воспода станишники,— жить становится неохота. А я жить люблю. Потому и помирать не собираюсь. Да разве мысленно мне помереть и расстаться с такой красотой навеки?!— сказал Богдан, поведя вокруг рукой, обращая внимание Федора на окрестную степь.
— Красота-то тут, дед, не ахти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52