Все ново. Все неожиданно. Все интересно... Тебе, наверное, не понять меня, Машенька. Впрочем, нет. Наоборот. Ты все на свете поймешь. Ведь ты же умница. Представляешь, писать и читать тебя научу. И гадать о суженых мы с тобой вместе будем. И вообще, как хорошо мы с тобой заживем теперь там, на хуторе!
В ответ на свое прошение, поданное на имя уездного инспектора народных училищ, Наташа Скуратова получила назначение на должность сельской учительницы
церковноприходской школы и в конце сентября приехала к месту своего назначения — в хутор Подснежный. Здание, отведенное под школу на хуторе, оказалось обыкновенным саманным пятистенником, арендованным обществом у одного из хуторян. И ни внешний вид этого убогого, крытого соломой домика, ни его внутреннее устройство — ни то, ни другое никак не вязалось с былыми представлениями молодой учительницы о школе. За годы, проведенные в стенах губернской женской гимназии, Наташа привыкла к строгим, полным света и воздуха классным комнатам здания, построенного в стиле классицизма, к нарядному великолепию двухсветного актового зала с хрустальными люстрами и мраморными колоннами, к похожему на Льва Толстого швейцару, стоявшему у дверей.
При виде саманного пятистенника, уныло стоявшего на пустыре, заросшем лебедой и крапивой, у Наташи сжалось сердце. А когда молодая учительница робко переступила порог этой сирой и ветхой хижины, названной школой, она и совсем пала духом. Земляной пол. Покосившиеся, маленькие, тусклые оконца. Грубые столы и кривые скамейки вместо парт. Темный лик какого-то угодника в божнице, подернутой паутиной. Запах мышиного помета и печной золы. Бедно. Неопрятно. Убого.
Поморщившись, Наташа смахнула пыль со скамейки крошечным кружевным платочком. Присела. Вздохнула. Поглядела в окошко. Широкая, поросшая конотопом улица хутора уходила в степь. Низкие, пепельно-серые облака плыли над крышами домов. Вдали, на отлете от хутора, молитвенно простирал к небу дряхлые, почерневшие от времени крылья осевший набок ветряк. Еще дальше маячила на пригорке березка. Гибкая, тонкая, молодая, гнулась она под ветром, словно стремясь подняться и полететь вслед за золотыми потоками листьев, срывающихся с полуобнаженных ее ветвей. На улице было пусто. Моросил мелкий, точно сеянный сквозь частое сито, дождь. Серый гусак, спрятав клюв под крыло, дремал на одной ноге возле чьего-то палисадника с кустами чахлой акации. Бесприютно раскачивалось из стороны в сторону над колодцем пустое ведро, прикрепленное цепью к вздернутому хоботу журавля. Заглядевшись на невеселую эту картину, Наташа вдруг прониклась такой острой жалостью к себе, что у нее, как в детстве, задрожали губы. Представив себя беспомощной, ничего не смыслящей в учительском деле одинокой дев-
чонкои, она, уронив голову на подоконник, прикрыла узкой ладонью глаза и горько заплакала.
В хате было свежо и тихо. Сквозило. В старомодном комоде, приспособленном, видимо, под канцелярские нужды школы, робко скреблась мышь. Шуршал в окошке оторванный ветром клочок бумажки, наклеенный вместо выбитого осколка стекла. Беззвучно наплакавшись вволю в этой неуютной сумрачной хижине, Наташа почувствовала некоторое облегчение. Извлекла из скромного замшевого ридикюльчика круглое зеркальце величиною в серебряный рубль, присмотрелась, подумала: «Ничего. Слезы просохнут. Ветром обдует. И опять жить можно». Она поднялась. Одернула шерстяное коричневое платьице. Досуха вытерла кружевным платочком глаза. Прибрала сбившиеся под кашемировым подшалком волосы. Раскрыла, поставив на стол, свой потертый кожаный саквояж, тотчас же забыв о том, зачем ей понадобилось раскрывать его, и задумалась в нерешительности.
В это время отчаянно взвизгнула шумно распахнутая дверь, и Наташа, выглянув в другую половину хаты, увидела на пороге Машу. Она была не одна. Следом за нею вошла девушка в старомодном кубовом платье с буфами, с пшеничными волосами, собранными на затылке в тяжелый узел, с лицом не столько красивым, сколь обаятельным.
— Барышня!— изумленно воскликнула Маша и, всплеснув при этом руками, бросилась к Наташе.
— Здравствуй, здравствуй, Машенька,— сказала Наташа, целуясь с девушкой.
— А мы с ног сбились с Дашей,— сказала Маша, кивая на присмиревшую у порога, стеснительно улыбающуюся девушку.— Как прослышали о вашем приезде — дуй к ямщику, от ямщика — к атаману, от атамана — к школьному попечителю.
— Что так?
— Вас потеряли.
— Ну куда же я денусь? Прямо с дороги — в школу.
— А нам, дурам, и невдомек, што вы тут опнулись. Зря, барышня.
— Что зря, Машенька?
— Заехали-то суды.
— А куда же еще?
— Как куда? К атаману. Он бы вас на квартиру поставил у добрых людей. А мы бы тут завтра всем миром
обиход навели. Побелили бы, окна помыли, полы бы помазали. Ну, а тогда уж и послов за вами — пожалуйте.
— За обиходом дело не станет. Не сумлевайтесь. В кой миг все угоим. А поквартировать у нас пока можете, ежли не брезгуете,— сказала девушка в кубовом платье.
— Спасибо. Спасибо, голубушки... Как вас зовут?— спросила Наташа девушку в кубовом платье.
— Дашей ее зовут. Подружка моя. Даша, Немирова по фамилии,— поспешно ответила за девушку Маша.
— Ну, здравствуйте, Даша. Будем знакомы. Меня зовут Наталья Андреевна,— сказала Наташа и, впервые назвав себя по имени и отчеству, смутилась и крепко пожала при этом жесткую руку Даши.
И обе они, как это часто случается в жизни, ничего еще толком не зная одна о другой, с первых же минут своей встречи почувствовали взаимное расположение. Тем охотнее приняла Наташа Скуратова предложение девушек определиться на первых порах на квартиру в доме Даши Немировой.
А когда получасом спустя робко вошла Наташа Скуратова вслед за своими спутницами в немировский дом, то ей тотчас же стало ясно, что останется она здесь надолго. Все тут располагало к этому. Непритворное радушие гостеприимных хозяев. Обжитый уют старого дома. Невеликая, но опрятная горница с нехитрым ее убранством. А главное — Даша. Сама не зная почему, Наташа испытывала теперь такое чувство вблизи этой тихой, застенчивой девушки, точно была она связана с ней какой-то тайной.
...Допоздна засиделись в этот вечер девушки, сумерничая в немировской горнице. Погода к ночи начинала мало-помалу как будто разведриваться. Дождь прошел. Молодой, похожий на дутую казахскую серьгу месяц нет-нет да и выглядывал в просветы облаков, раскиданных ветром, и тусклый рассеянный лунный свет временами проникал сквозь старенькие тюлевые занавески, неярко озаряя горницу, где сидели друг против друга присмиревшие за столом девушки — Даша с Наташей. Чуть слышно, словно спросонок, ворковал на столе самовар, и недопитый чай остывал в блюдцах. Облокотившись на стол, Наташа молча выслушивала невеселую повесть своей собеседницы.
— Был слух, што смутил их один офицер — назвать как его, не скажу,— продолжала Даша своим приглушенным, таинственным голосом, временами переходящим на полушепот.— Болтали в станицах, будто он подбил казаков на побег и увел их потом за собой в надежное место. Если так, одно сказать — спасибо этому офицеру. Ить не скройся они — показнили бы их в чистом поле у позорного столба всех дочиста... А может, все это — одна бабья брехня. Может, сами они собой от казни ушли, безо всякого офицера. За это ручаться не стану. За што купила, за то и вам продаю.
— Нет. Нет. Все это чистая правда, Даша,— горячо и поспешно сказала Наташа, схватив собеседницу за руку.
— Што правда, Наталья Андреевна?— спросила тревожным и взволнованным шепотом Даша.
— Про офицера, который увел казаков...
— Стало быть, вы тоже про это слышали?
— Слышала, Даша. Слышала...
— Ну, вот видите... Не иначе, душевный был человек, хоть и офицерского звания.
— Не иначе...— тихо сказала Наташа, и она, прикрыв своей узкой ладонью глаза, с удивительной ясностью увидела на мгновенье лицо Алексея Алексеевича.
Посидев с минуту молча, Даша поднялась и стала прибирать со стола. Месяц, выглянувший из-за облака, осветил горницу неверным, призрачным светом. Наташа сидела не двигаясь, не меняя позы, облокотившись на стол, прикрыв ладонью глаза. До боли жмурясь и напрягая воображение, она пыталась вновь воскресить в своей памяти образ Стрепетова,— пыталась и не могла. Так было всегда с нею, когда слишком горячо и взволнованно начинала думать она о нем. А сейчас она думала о нем с такой душевной болью, сердечной тревогой и внутренним трепетом, как не думала никогда еще, кажется, прежде. Трудно сказать, что подействовало так на Наташу. Может быть, поразило и захватило ее бесхитростное признание Даши Немировой в бескорыстной, светлой и чистой любви к своему жениху. Неизвестно в конце концов отчего, но только теперь поняла и почувствовала вдруг Наташа Скуратова, как бесконечно дорог и близок ей человек, в любви к которому она боялась признаться до сих пор даже себе.
А глухой и глубокой ночью, когда девушки лежали уже в постели, Наташа рассказала Даше все, что знала об Алексее Алексеевиче Стрепетове, не утаив и того душевного состояния, какое испытывала она за годы раз-
луки с этим человеком, а особенно сейчас, когда она вдруг почувствовала, что держаться в жизни сможет впредь только одной надеждой на близкую ли, далекую ли встречу с ним.
Выслушав исповедь Наташи, Даша, слабо вздохнув, сказала:
— Вот притча какая нам с вами вышла...
Забывшись в эту неспокойную осеннюю ночь коротким, тревожным сном только под утро, Наташа увидела себя во сне на каком-то блестящем и шумном балу. Не то это был святочный карнавал в губернском Дворянском собрании Омска, не то — выпускной вечер в гимназии. Но в громадном, расточительно залитом золотыми потоками света актовом зале с гигантскими хрустальными люстрами, мраморными колоннами и гипсовыми балюстрадами, обвитыми серпантином, кружились какие-то странные нарядные люди, совсем не похожие на гимназистов и гимназисток. Плоская, длинная и худая, как змея, классная дама Вероника Витольдьевна Паторжин-ская, зловеще посверкивая своей золоченой лорнеткой, прогуливалась под руку с маленьким нервным гусаром, и Наташа, встретившись взглядом с красивым, бледным лицом офицера в гусарском ментике, похолодев, узнала в нем Мишеля Лермонтова. Однако она ничуть не удивилась, увидев тут же строгий, надменный профиль и тонкую, гибкую талию княгини Бетси. Небрежно придерживая узкими длинными пальцами цвета слоновой кости пышный шлейф своего вишневого вечернего платья, она прошла мимо Наташи рядом с цыганом Яшкой и тремя ярмарочными барышниками в песочных бешметах, с кнутами, заткнутыми за махровые опояски.
Яркий тревожный свет слепил глаза. Хрустальные подвески люстр трепетали над головой, отражая волшебную игру огня и красок. Где-то вверху, на хорах, настраивался оркестр. Было что-то невыразимо прекрасное и упоительное в пробных звуках кларнета, в робком лепете флейты, в шелесте тяжелых бархатных и шелковых шлейфов изысканных светских красавиц, в нежном запахе дорогих духов. Вдруг зазвучали, вспорхнув с антресолей, стаи светлых и трепетных звуков «Сентиментального вальса» Чайковского, и у Наташи сладко и больно
замерло сердце. Упоительно-нежный, прозрачный и ласковый голос флейты интимно журчал вдалеке, как журчит в отдалении серебристая струя родника, купаясь в теплом и ярком солнечном свете.
У Наташи закружилась голова не то от музыки, не то от бокала густого и крепкого вина, и злые огоньки заметались у нее в крови. Тогда все смешалось, кружась и смещаясь в потоках прозрачных звуков волшебной музыки и тревожного света. Но это, кажется, был уже вовсе не бал, а не то призовые военные скачки на каком-то армейском плацу или ипподроме, не то шумная и яркая ярмарка в станице. Было душно и знойно. Где-то играл духовой оркестр. Женщина с кроваво-красным пионом в темных распущенных волосах шла над толпой по канату, и ее алое, похожее на римскую тогу платье трепетало, как пламя, на ветру. Карлики, похожие на чертей, лихо приплясывали на высоких подмостках, кружась в странном танце — нечто среднее между деревенской кадрилью и полонезом. А всадники в белых кителях скакали на великолепных конях через какие-то рвы и барьеры под восторженные крики толпы. Наташа знала, что одним из этих всадников был Алексей Алексеевич. Но она не могла пробиться сквозь шпалеры нарядных женщин, кочевников, прасолов и гимназистов к полю, на котором шли скачки, чтобы махнуть платком Стрепетову или крикнуть ему. Она знала, что и Алексей Алексеевич ищет ее в толпе, пролетая как птица через рвы и барьеры на своем белогривом арабе. Но они никак не могли увидеть друг друга, и сердце Наташи разрывалось на части от горя, и глаза ее горели от невыплаканных слез.
Между тем все глуше и все печальнее звучал в отдалении духовой оркестр. Пыль, поднятая копытами гарцующей конницы, заволокла поле скачек, и всадников уже не было видно. Женщина в алом, похожем на римскую тогу платье, пролетела по воздуху над толпой ярмарочных зевак, тотчас же исчезнув за тяжелым, знойным и мглистым горизонтом. Но, кажется, это была уже не женщина, а жар-птица.
Утомленная зрелищами, Наташа чувствовала себя усталой, ко всему равнодушной и ничему уже не удивлялась теперь. Неуклюжий, неловкий, весьма застенчивый кавалер в странном фраке немодного покроя предложил Наташе свою согнутую в локте руку, и Наташа, доверчиво опираясь на эту руку, последовала за молодым человеком, вновь очутившись в зале с анфиладой колонн, со-
вершенно, впрочем, пустом теперь, но по-прежнему залитом ярким светом. Наташа долго шла по этому бесконечному, пустынному залу рядом со своим молчаливым спутником. Мириады жарких огней играли, дробясь и переливаясь, в хрустальных подвесках люстр, и Наташе казалось, что все ее существо было пронизано этим ослепительным праздничным светом. Она теперь знала, что рядом с ней шел Пьер Безухов, и по-прежнему нисколько не удивлялась этому. Удивляло другое — зеркальный блеск паркетного пола, в котором отражались огни гигантских люстр, и было похоже, что Наташа шла с Пьером Безуховым по небу, усыпанному звездами.
— Я получил наконец развод от Элен. Я никогда не хотел бы расстаться с вами,— сказал Пьер, останавливаясь и несмело целуя при этом невесомую, узкую руку Наташи.
Светлая волна невыразимой нежности к кому-то — не то к Пьеру Безухову, не то к Алексею Алексеевичу — поднялась в стесненной груди Наташи. Но она ничего не могла сказать в ответ Пьеру Безухову. Мягкие губы ее, тронутые благодарной улыбкой, дрогнули, и Наташа, открыв свои залитые светом глаза, проснулась.
За окошками красовался погожий день. В синем спокойном небе плавали редкие облачка, похожие на газовые девичьи шарфы, раскиданные ветром. Свежая солома на крышах сараев отливала червонным золотом. Золотой казалась и горница, залитая щедрым солнечным светом. Наташа, изумленно оглядевшись вокруг, сообразила наконец, где она и что с нею. «Какой стыд — проспала!»— подумала она, не увидев рядом с собою Даши, и, тотчас же спрыгнув с высокой деревянной кровати, поспешно начала одеваться.
В доме было тихо и пусто. Заглянув в кухню, Наташа увидела на столе горшок с топленым молоком, разрезанный пшеничный калач и перевернутую вверх дном эмалированную кружку. Все это было осторожно накрыто краешком чистого холщового полотенца, и Наташа догадалась, что это был приготовленный для нее завтрак. Наспех пополоскавшись под стареньким, но ярко начищенным медным рукомойником в углу, Наташа кое-как — она очень спешила — привела в порядок перед зеркальцем в горнице свои рассыпающиеся волосы, собрав их на затылке в узел. В светленьком ситцевом платьице, в потертых туфельках, надетых на босу ногу, Наташа казалась сама себе легче, проще, непринужден-
нее в движениях. И вообще она чувствовала сейчас себя так, словно только что окунулась спросонок в прохладную свежую воду, ощущая каждый свой мускул, каждую каплю звонко и молодо пульсирующей крови. Завтракая в полном одиночестве, Наташа дивилась своему аппетиту. Кажется, никогда прежде не едала она еще такого ароматного, вкусного хлеба, пахнущего бражным запахом перебродившей опары и русской печкой, не пивала столь густого, как сливки, хотя и чуть отдававшего степной горькой полынкой топленого молока.
Вспомнив про сон, Наташа улыбнулась. Это было странно, но у нее и сейчас, наяву, теплилось в сердце чувство невыразимой нежности к Пьеру. И неприятным в этом сновидении теперь ей казалось одно: вспоминать о фатальном облике Лермонтова, почему-то приснившегося рядом с навеки противной Наташе классной дамой Вероникой Витольдьевной, скверно знавшей русский язык, а тем более — литературу. И если Пьер Безухов даже и наяву вызывал у Наташи затаенное чувство нежности, то образ Лермонтова будил в ней какие-то тревожные, неопределенные желания, полные внутреннего смятения, сердечной боли и душевных порывов невесть к чему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
В ответ на свое прошение, поданное на имя уездного инспектора народных училищ, Наташа Скуратова получила назначение на должность сельской учительницы
церковноприходской школы и в конце сентября приехала к месту своего назначения — в хутор Подснежный. Здание, отведенное под школу на хуторе, оказалось обыкновенным саманным пятистенником, арендованным обществом у одного из хуторян. И ни внешний вид этого убогого, крытого соломой домика, ни его внутреннее устройство — ни то, ни другое никак не вязалось с былыми представлениями молодой учительницы о школе. За годы, проведенные в стенах губернской женской гимназии, Наташа привыкла к строгим, полным света и воздуха классным комнатам здания, построенного в стиле классицизма, к нарядному великолепию двухсветного актового зала с хрустальными люстрами и мраморными колоннами, к похожему на Льва Толстого швейцару, стоявшему у дверей.
При виде саманного пятистенника, уныло стоявшего на пустыре, заросшем лебедой и крапивой, у Наташи сжалось сердце. А когда молодая учительница робко переступила порог этой сирой и ветхой хижины, названной школой, она и совсем пала духом. Земляной пол. Покосившиеся, маленькие, тусклые оконца. Грубые столы и кривые скамейки вместо парт. Темный лик какого-то угодника в божнице, подернутой паутиной. Запах мышиного помета и печной золы. Бедно. Неопрятно. Убого.
Поморщившись, Наташа смахнула пыль со скамейки крошечным кружевным платочком. Присела. Вздохнула. Поглядела в окошко. Широкая, поросшая конотопом улица хутора уходила в степь. Низкие, пепельно-серые облака плыли над крышами домов. Вдали, на отлете от хутора, молитвенно простирал к небу дряхлые, почерневшие от времени крылья осевший набок ветряк. Еще дальше маячила на пригорке березка. Гибкая, тонкая, молодая, гнулась она под ветром, словно стремясь подняться и полететь вслед за золотыми потоками листьев, срывающихся с полуобнаженных ее ветвей. На улице было пусто. Моросил мелкий, точно сеянный сквозь частое сито, дождь. Серый гусак, спрятав клюв под крыло, дремал на одной ноге возле чьего-то палисадника с кустами чахлой акации. Бесприютно раскачивалось из стороны в сторону над колодцем пустое ведро, прикрепленное цепью к вздернутому хоботу журавля. Заглядевшись на невеселую эту картину, Наташа вдруг прониклась такой острой жалостью к себе, что у нее, как в детстве, задрожали губы. Представив себя беспомощной, ничего не смыслящей в учительском деле одинокой дев-
чонкои, она, уронив голову на подоконник, прикрыла узкой ладонью глаза и горько заплакала.
В хате было свежо и тихо. Сквозило. В старомодном комоде, приспособленном, видимо, под канцелярские нужды школы, робко скреблась мышь. Шуршал в окошке оторванный ветром клочок бумажки, наклеенный вместо выбитого осколка стекла. Беззвучно наплакавшись вволю в этой неуютной сумрачной хижине, Наташа почувствовала некоторое облегчение. Извлекла из скромного замшевого ридикюльчика круглое зеркальце величиною в серебряный рубль, присмотрелась, подумала: «Ничего. Слезы просохнут. Ветром обдует. И опять жить можно». Она поднялась. Одернула шерстяное коричневое платьице. Досуха вытерла кружевным платочком глаза. Прибрала сбившиеся под кашемировым подшалком волосы. Раскрыла, поставив на стол, свой потертый кожаный саквояж, тотчас же забыв о том, зачем ей понадобилось раскрывать его, и задумалась в нерешительности.
В это время отчаянно взвизгнула шумно распахнутая дверь, и Наташа, выглянув в другую половину хаты, увидела на пороге Машу. Она была не одна. Следом за нею вошла девушка в старомодном кубовом платье с буфами, с пшеничными волосами, собранными на затылке в тяжелый узел, с лицом не столько красивым, сколь обаятельным.
— Барышня!— изумленно воскликнула Маша и, всплеснув при этом руками, бросилась к Наташе.
— Здравствуй, здравствуй, Машенька,— сказала Наташа, целуясь с девушкой.
— А мы с ног сбились с Дашей,— сказала Маша, кивая на присмиревшую у порога, стеснительно улыбающуюся девушку.— Как прослышали о вашем приезде — дуй к ямщику, от ямщика — к атаману, от атамана — к школьному попечителю.
— Что так?
— Вас потеряли.
— Ну куда же я денусь? Прямо с дороги — в школу.
— А нам, дурам, и невдомек, што вы тут опнулись. Зря, барышня.
— Что зря, Машенька?
— Заехали-то суды.
— А куда же еще?
— Как куда? К атаману. Он бы вас на квартиру поставил у добрых людей. А мы бы тут завтра всем миром
обиход навели. Побелили бы, окна помыли, полы бы помазали. Ну, а тогда уж и послов за вами — пожалуйте.
— За обиходом дело не станет. Не сумлевайтесь. В кой миг все угоим. А поквартировать у нас пока можете, ежли не брезгуете,— сказала девушка в кубовом платье.
— Спасибо. Спасибо, голубушки... Как вас зовут?— спросила Наташа девушку в кубовом платье.
— Дашей ее зовут. Подружка моя. Даша, Немирова по фамилии,— поспешно ответила за девушку Маша.
— Ну, здравствуйте, Даша. Будем знакомы. Меня зовут Наталья Андреевна,— сказала Наташа и, впервые назвав себя по имени и отчеству, смутилась и крепко пожала при этом жесткую руку Даши.
И обе они, как это часто случается в жизни, ничего еще толком не зная одна о другой, с первых же минут своей встречи почувствовали взаимное расположение. Тем охотнее приняла Наташа Скуратова предложение девушек определиться на первых порах на квартиру в доме Даши Немировой.
А когда получасом спустя робко вошла Наташа Скуратова вслед за своими спутницами в немировский дом, то ей тотчас же стало ясно, что останется она здесь надолго. Все тут располагало к этому. Непритворное радушие гостеприимных хозяев. Обжитый уют старого дома. Невеликая, но опрятная горница с нехитрым ее убранством. А главное — Даша. Сама не зная почему, Наташа испытывала теперь такое чувство вблизи этой тихой, застенчивой девушки, точно была она связана с ней какой-то тайной.
...Допоздна засиделись в этот вечер девушки, сумерничая в немировской горнице. Погода к ночи начинала мало-помалу как будто разведриваться. Дождь прошел. Молодой, похожий на дутую казахскую серьгу месяц нет-нет да и выглядывал в просветы облаков, раскиданных ветром, и тусклый рассеянный лунный свет временами проникал сквозь старенькие тюлевые занавески, неярко озаряя горницу, где сидели друг против друга присмиревшие за столом девушки — Даша с Наташей. Чуть слышно, словно спросонок, ворковал на столе самовар, и недопитый чай остывал в блюдцах. Облокотившись на стол, Наташа молча выслушивала невеселую повесть своей собеседницы.
— Был слух, што смутил их один офицер — назвать как его, не скажу,— продолжала Даша своим приглушенным, таинственным голосом, временами переходящим на полушепот.— Болтали в станицах, будто он подбил казаков на побег и увел их потом за собой в надежное место. Если так, одно сказать — спасибо этому офицеру. Ить не скройся они — показнили бы их в чистом поле у позорного столба всех дочиста... А может, все это — одна бабья брехня. Может, сами они собой от казни ушли, безо всякого офицера. За это ручаться не стану. За што купила, за то и вам продаю.
— Нет. Нет. Все это чистая правда, Даша,— горячо и поспешно сказала Наташа, схватив собеседницу за руку.
— Што правда, Наталья Андреевна?— спросила тревожным и взволнованным шепотом Даша.
— Про офицера, который увел казаков...
— Стало быть, вы тоже про это слышали?
— Слышала, Даша. Слышала...
— Ну, вот видите... Не иначе, душевный был человек, хоть и офицерского звания.
— Не иначе...— тихо сказала Наташа, и она, прикрыв своей узкой ладонью глаза, с удивительной ясностью увидела на мгновенье лицо Алексея Алексеевича.
Посидев с минуту молча, Даша поднялась и стала прибирать со стола. Месяц, выглянувший из-за облака, осветил горницу неверным, призрачным светом. Наташа сидела не двигаясь, не меняя позы, облокотившись на стол, прикрыв ладонью глаза. До боли жмурясь и напрягая воображение, она пыталась вновь воскресить в своей памяти образ Стрепетова,— пыталась и не могла. Так было всегда с нею, когда слишком горячо и взволнованно начинала думать она о нем. А сейчас она думала о нем с такой душевной болью, сердечной тревогой и внутренним трепетом, как не думала никогда еще, кажется, прежде. Трудно сказать, что подействовало так на Наташу. Может быть, поразило и захватило ее бесхитростное признание Даши Немировой в бескорыстной, светлой и чистой любви к своему жениху. Неизвестно в конце концов отчего, но только теперь поняла и почувствовала вдруг Наташа Скуратова, как бесконечно дорог и близок ей человек, в любви к которому она боялась признаться до сих пор даже себе.
А глухой и глубокой ночью, когда девушки лежали уже в постели, Наташа рассказала Даше все, что знала об Алексее Алексеевиче Стрепетове, не утаив и того душевного состояния, какое испытывала она за годы раз-
луки с этим человеком, а особенно сейчас, когда она вдруг почувствовала, что держаться в жизни сможет впредь только одной надеждой на близкую ли, далекую ли встречу с ним.
Выслушав исповедь Наташи, Даша, слабо вздохнув, сказала:
— Вот притча какая нам с вами вышла...
Забывшись в эту неспокойную осеннюю ночь коротким, тревожным сном только под утро, Наташа увидела себя во сне на каком-то блестящем и шумном балу. Не то это был святочный карнавал в губернском Дворянском собрании Омска, не то — выпускной вечер в гимназии. Но в громадном, расточительно залитом золотыми потоками света актовом зале с гигантскими хрустальными люстрами, мраморными колоннами и гипсовыми балюстрадами, обвитыми серпантином, кружились какие-то странные нарядные люди, совсем не похожие на гимназистов и гимназисток. Плоская, длинная и худая, как змея, классная дама Вероника Витольдьевна Паторжин-ская, зловеще посверкивая своей золоченой лорнеткой, прогуливалась под руку с маленьким нервным гусаром, и Наташа, встретившись взглядом с красивым, бледным лицом офицера в гусарском ментике, похолодев, узнала в нем Мишеля Лермонтова. Однако она ничуть не удивилась, увидев тут же строгий, надменный профиль и тонкую, гибкую талию княгини Бетси. Небрежно придерживая узкими длинными пальцами цвета слоновой кости пышный шлейф своего вишневого вечернего платья, она прошла мимо Наташи рядом с цыганом Яшкой и тремя ярмарочными барышниками в песочных бешметах, с кнутами, заткнутыми за махровые опояски.
Яркий тревожный свет слепил глаза. Хрустальные подвески люстр трепетали над головой, отражая волшебную игру огня и красок. Где-то вверху, на хорах, настраивался оркестр. Было что-то невыразимо прекрасное и упоительное в пробных звуках кларнета, в робком лепете флейты, в шелесте тяжелых бархатных и шелковых шлейфов изысканных светских красавиц, в нежном запахе дорогих духов. Вдруг зазвучали, вспорхнув с антресолей, стаи светлых и трепетных звуков «Сентиментального вальса» Чайковского, и у Наташи сладко и больно
замерло сердце. Упоительно-нежный, прозрачный и ласковый голос флейты интимно журчал вдалеке, как журчит в отдалении серебристая струя родника, купаясь в теплом и ярком солнечном свете.
У Наташи закружилась голова не то от музыки, не то от бокала густого и крепкого вина, и злые огоньки заметались у нее в крови. Тогда все смешалось, кружась и смещаясь в потоках прозрачных звуков волшебной музыки и тревожного света. Но это, кажется, был уже вовсе не бал, а не то призовые военные скачки на каком-то армейском плацу или ипподроме, не то шумная и яркая ярмарка в станице. Было душно и знойно. Где-то играл духовой оркестр. Женщина с кроваво-красным пионом в темных распущенных волосах шла над толпой по канату, и ее алое, похожее на римскую тогу платье трепетало, как пламя, на ветру. Карлики, похожие на чертей, лихо приплясывали на высоких подмостках, кружась в странном танце — нечто среднее между деревенской кадрилью и полонезом. А всадники в белых кителях скакали на великолепных конях через какие-то рвы и барьеры под восторженные крики толпы. Наташа знала, что одним из этих всадников был Алексей Алексеевич. Но она не могла пробиться сквозь шпалеры нарядных женщин, кочевников, прасолов и гимназистов к полю, на котором шли скачки, чтобы махнуть платком Стрепетову или крикнуть ему. Она знала, что и Алексей Алексеевич ищет ее в толпе, пролетая как птица через рвы и барьеры на своем белогривом арабе. Но они никак не могли увидеть друг друга, и сердце Наташи разрывалось на части от горя, и глаза ее горели от невыплаканных слез.
Между тем все глуше и все печальнее звучал в отдалении духовой оркестр. Пыль, поднятая копытами гарцующей конницы, заволокла поле скачек, и всадников уже не было видно. Женщина в алом, похожем на римскую тогу платье, пролетела по воздуху над толпой ярмарочных зевак, тотчас же исчезнув за тяжелым, знойным и мглистым горизонтом. Но, кажется, это была уже не женщина, а жар-птица.
Утомленная зрелищами, Наташа чувствовала себя усталой, ко всему равнодушной и ничему уже не удивлялась теперь. Неуклюжий, неловкий, весьма застенчивый кавалер в странном фраке немодного покроя предложил Наташе свою согнутую в локте руку, и Наташа, доверчиво опираясь на эту руку, последовала за молодым человеком, вновь очутившись в зале с анфиладой колонн, со-
вершенно, впрочем, пустом теперь, но по-прежнему залитом ярким светом. Наташа долго шла по этому бесконечному, пустынному залу рядом со своим молчаливым спутником. Мириады жарких огней играли, дробясь и переливаясь, в хрустальных подвесках люстр, и Наташе казалось, что все ее существо было пронизано этим ослепительным праздничным светом. Она теперь знала, что рядом с ней шел Пьер Безухов, и по-прежнему нисколько не удивлялась этому. Удивляло другое — зеркальный блеск паркетного пола, в котором отражались огни гигантских люстр, и было похоже, что Наташа шла с Пьером Безуховым по небу, усыпанному звездами.
— Я получил наконец развод от Элен. Я никогда не хотел бы расстаться с вами,— сказал Пьер, останавливаясь и несмело целуя при этом невесомую, узкую руку Наташи.
Светлая волна невыразимой нежности к кому-то — не то к Пьеру Безухову, не то к Алексею Алексеевичу — поднялась в стесненной груди Наташи. Но она ничего не могла сказать в ответ Пьеру Безухову. Мягкие губы ее, тронутые благодарной улыбкой, дрогнули, и Наташа, открыв свои залитые светом глаза, проснулась.
За окошками красовался погожий день. В синем спокойном небе плавали редкие облачка, похожие на газовые девичьи шарфы, раскиданные ветром. Свежая солома на крышах сараев отливала червонным золотом. Золотой казалась и горница, залитая щедрым солнечным светом. Наташа, изумленно оглядевшись вокруг, сообразила наконец, где она и что с нею. «Какой стыд — проспала!»— подумала она, не увидев рядом с собою Даши, и, тотчас же спрыгнув с высокой деревянной кровати, поспешно начала одеваться.
В доме было тихо и пусто. Заглянув в кухню, Наташа увидела на столе горшок с топленым молоком, разрезанный пшеничный калач и перевернутую вверх дном эмалированную кружку. Все это было осторожно накрыто краешком чистого холщового полотенца, и Наташа догадалась, что это был приготовленный для нее завтрак. Наспех пополоскавшись под стареньким, но ярко начищенным медным рукомойником в углу, Наташа кое-как — она очень спешила — привела в порядок перед зеркальцем в горнице свои рассыпающиеся волосы, собрав их на затылке в узел. В светленьком ситцевом платьице, в потертых туфельках, надетых на босу ногу, Наташа казалась сама себе легче, проще, непринужден-
нее в движениях. И вообще она чувствовала сейчас себя так, словно только что окунулась спросонок в прохладную свежую воду, ощущая каждый свой мускул, каждую каплю звонко и молодо пульсирующей крови. Завтракая в полном одиночестве, Наташа дивилась своему аппетиту. Кажется, никогда прежде не едала она еще такого ароматного, вкусного хлеба, пахнущего бражным запахом перебродившей опары и русской печкой, не пивала столь густого, как сливки, хотя и чуть отдававшего степной горькой полынкой топленого молока.
Вспомнив про сон, Наташа улыбнулась. Это было странно, но у нее и сейчас, наяву, теплилось в сердце чувство невыразимой нежности к Пьеру. И неприятным в этом сновидении теперь ей казалось одно: вспоминать о фатальном облике Лермонтова, почему-то приснившегося рядом с навеки противной Наташе классной дамой Вероникой Витольдьевной, скверно знавшей русский язык, а тем более — литературу. И если Пьер Безухов даже и наяву вызывал у Наташи затаенное чувство нежности, то образ Лермонтова будил в ней какие-то тревожные, неопределенные желания, полные внутреннего смятения, сердечной боли и душевных порывов невесть к чему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52