Февраль
Роман
(груз.)
В горах еще стояли лютые морозы, и февральские вьюги заметали перевальные тропы, но здесь, в приморских долинах Одиши, весна уже набирала силу, и если шли дожди, то были похожи на бурные ливни, а в ясные дни солнце чуть ли не по-летнему прогревало набухшие почки алычи и мирабели.
Все говорило человеку о наступающей весне: оживленный птичий гомон, звонкие голоса вырвавшихся на волю ручейков, мощный рев бегущих к морю рек, блеяние новорожденных ягнят, озабоченное кудахтанье наседок.
Воздух был напоен запахами весны, и сама пробуждающаяся земля тоже пахла весной. И от всех этих запахов у человека радостно, по-хорошему кружилась голова.
Солнечные лучи влились в распахнутое окно деревянного здания сельской школы и упали на ветку мирабели. Ветку держал в руках учитель Шалва Кордзахиа, сутулый долговязый человек лет шестидесяти. Седая бородка клинышком удлиняла и без того длинное лицо учителя, делала его еще более узким. Учитель стоял у доски, то и дело поправляя накинутое на плечи потертое пальто. Он с удовольствием прислушивался к чистому голосу мальчугана, читающего нараспев строки народного стихотворения о весне.
Февраль наступил, деревья наполнились соками, Птичка-щебетунья заложила гнездо,—
выпевал мальчик, и все товарищи слушали его, не смея шелохнуться, словно это была молитва. Чудесные лица были сейчас у этих крестьянских детей — усыпанные веснушками и уже тронутые первым загаром весенние лица.
Учитель подошел к передней парте, приподнял ветку мирабели так, чтобы ее было видно всем, и потрогал пальцами набухшую почку. Учитель был взволнован, но старался, чтобы ученики не заметили этого.
— Весной у растений появляются все условия для роста,— сказал учитель, продолжая урок.— А ну, Джгеренайа, скажи-ка нам, какие условия необходимы растению для успешного развития?
— Тепло и влажность, учитель,— бойко ответил Гудза Джгеренайа.
Когда Гудза поднялся для ответа, сразу стало видно, что он явно вырос из своей бедной одежонки и рукава стали такими короткими, будто их нарочно подрезали, и подол тоже будто кто-то обкорнал,— из-под рубахи был виден голый живот. Гудза был бос и походил на стройного жеребенка — такие у него были тонкие и, видно, крепкие ноги.
«Слава богу, всесокрушающая колхидская лихорадка пощадила Гудзу»,— подумал учитель.
— Учитель, а правда, что деревья наполняются соками?— спросил Гудза учителя.
Шалва любил этого прилежного и любознательного мальчика и с таким же теплым чувством относился и к сидящему на парте рядом с Гудзой Гванджи Букиа, сыну Беглара Букиа, младшему брату сгинувшего на германском фронте Вардена.
— Да, наполняются соками. От тепла соки растекаются и дают пищу почкам. Сядь, Гудза, сядь, не мешай товарищам слушать... Итак, почки набухают, растут и уже не вмещаются...— Учитель вопросительно посмотрел на ребят, приглашая их продолжить эту мысль.
— В стенках они не уменьшаются, учитель,— выпалил Гванджи Букиа. Он был очень бледен, и глаза его запали. Мальчик с трудом сдерживал дрожь, боясь, что учитель заметит, как его лихорадит.
— Внутренним ч давлением почка разрывает стенку,— продолжал учитель, не отводя взгляда от трясущегося мальчугана,— освободившись, она начинает расти.— Учитель подошел к Гванджи.— Опять тебя лихорадит, мой мальчик.
— Нет, ничего, учитель.
— Садись! — Учитель снял с себя пальто и накинул на мальчика.— И шапку надень.
— У Гванджи нет шапки, учитель,— сказал Гудза Джгеренайа.
— Да, нет шапки,— вспомнил Шалва,— Знаю, знаю. Дай ему свою, Гудза.
— Сейчас, учитель!— Гудза вытащил из парты свою шапку и нахлобучил ее на голову Гванджи.
Шалва подошел к доске, взял мел.
— Почка распускается и превращается вот в такой листок. — Учитель нарисовал лист мирабели, вытер выпачканные мелом руки о тряпку и некоторое время неподвижно стоял у доски, словно прислушиваясь к щебету птиц на дереве за окном. Но думал он совсем о другом. Дети смотрели на учителя затаив дыхание. Никогда они не видели своего учителя таким взволнованным и задумчивым.
— Продолжим урок,— отмахнулся от своих дум Шалва.— Вы знаете, дети, когда у нас начинается пахота?
— Сегодня начинается, учитель,— снова поднялся измученный приступом лихорадки Гванджи.— Сегодня отец ушел еще до зари.
— Чью землю собирается пахать Беглар?
Гванджи потупился, едва сдерживая подступившие к глазам слезы.
— Землю Чичуа, учитель... Отец не послушался нас... Мама не пускала его... я тоже просил... и соседи просили,— сказал Гванджи и, не сдерживаясь, заплакал.
По пыльной дороге быстро, очень быстро, прежде никто не видел, чтобы он так спешил, шагал учитель Шалва Кордзахиа. Он был без пальто, и в другое время люди крайне удивились бы этому — учителя всегда знобило, и он не расставался со своим старым пальто даже в иные летние ночи... Но сейчас все знали, куда и зачем идет учитель, и другие мысли, другие тревоги и заботы владели теми, кто следил за почти бегущим по улице Шалвой.
Учитель Шалва Кордзахиа пользовался в селе большим уважением, слово его для крестьян было законом, но послушается ли теперь Беглар Букиа и его отчаявшиеся соседи — вот что волновало сейчас жителей деревни.
Беглар Букиа, Эсебуа, Филиппа, Коршиа, Квиквиниа и Дщгеренайа арендовали у помещиков, братьев Чичуа, их заречные земли. Половину урожая арендаторы отдавали Чичуа, от другой половины после уплаты налогов и неизбежных долгов не оставалось почти ничего, и издольщики едва дотягивали до весны. И вот крестьяне не
выдержали, терпение их лопнуло, чаша горечи переполнилась. В прошлом году они отказались засевать поля, надеясь, что Чичуа согласится на треть, но помещики даже не ответили на их письма. Тогда Беглар Букиа решил отнять эту землю у Чичуа силой. Другие арендаторы — Эсебуа, Коршиа, Квиквиниа, Филиппа, Джгеренайа и Эсванджиа — поддержали его.
Окна местной аптеки выходят на главную сельскую улицу. Провизор Эстате Начкебиа стоит у окна с какой-то склянкой в руках и порывисто взбалтывает мутную жидкость, не отрывая глаз от идущего по улице учителя. Женщины, ожидающие за перильцами лекарства, знают, к кому приковано внимание аптекаря, и вполголоса судачат.
— Этот Беглар Букиа подбил Иване Эсебуа и Нестора Филиппа, погубит он их, ни за что погубит.
— Погубит! Он смутьян известный, этот Беглар.
— Проклятые большевики сводят с ума таких вот бедняков, как Нестор и Иване.
— Накликает Беглар на наши головы беды.
Провизор повернулся к женщинам:
— Вы говорите, беды? А может, добро?
Женщины переглянулись и умолкли.
Учитель Шалва Кордзахиа, не сбавляя шага, шел по проселочной дороге, и сотни глаз провожали его с тревогой и волнением. Господи, что же будет? Что будет?— горестно вопрошали женщины, зная, впрочем, по давнему опыту, что такие дела никогда не кончаются хорошо. О господи, лишь бы кровь не пролилась, лишь бы не было крови.
В отличие от возбужденных, встревоженных людей природа была спокойна: над деревней и окружающими ее полями стояла ничем не нарушаемая тишина.
На широком балконе почты сидели фельдшер Калистрат Кварцхава и почтмейстер Еквтиме Каличава. Еквтиме был так тучен, что едва дышал. Скрещенные руки его, словно опухшие, лежали на вздувшемся, как бурдюк, животе.
— Так вот, больше века прошло после смерти царя Гиорги,— говорил, отдуваясь, почтмейстер,— да, милый мой,
больше века прошло, как русский царь отнял у Грузии независимость... Сто шестнадцать лет ходили мы в царском ярме. Но сейчас, когда Грузия завоевала независимость, и когда Англия, Франция, Италия и даже далекая Канада признали ее...— Еквтиме перевел дух, носовым платком отер пот со щек и лба и уже хотел продолжить свою речь, но фельдшер опередил его:
— И мы объявили всему миру, что Грузия — суверенное государство, такое же, каким оно было при Вахтанге Горгасале, Давиде Строителе, царице Тамар... И вот теперь, когда мы свободны и независимы, когда у нас есть свое грузинское учредительное собрание, высочайшее учреждение, избранное народом...
— Прости меня, дорогой,—прервал фельдшера Еквтиме,— не народом избранное... В учредительном собрании заседают те, кого назначила ваша меньшевистская партия...
— ...Когда у нас есть свое грузинское правительство,— как ни в чем не бывало, продолжал Калистрат. Он давно научился пропускать мимо ушей такие колкости своего друга.— Именно в это время красный дракон хочет проглотить нас,— с таким пафосом продекламировал Калистрат, что Еквтиме лукаво улыбнулся.
— Подавится,— сказал Еквтиме и приложил руку к груди, в которой что-то хрипело и булькало.— Отбросим, как отбросили деникинские банды.
— Да, крепенько пощипали Деникину хвост,— хихикнул фельдшер.
— Деникин все же лучше красных, — сказал почтмейстер. Он знал, что волноваться ему вредно, но ненависть к большевикам была так сильна, что он махнул рукой и на свое благоразумие, и на запреты врача.
— Ты прав, Еквтиме, — подтвердил фельдшер.
— О, погляди на нашего учителя,— перебил его Еквтиме.— Интересно, куда он так спешит? И без пальто...
— Наверное, к разбойникам этим идет Шалва,— сказал фельдшер. Румяное, всегда чисто выбритое лицо его лоснилось. Он был облачен в белый китель, галифе и желтые ботинки с высокими желтыми крагами. Из жестко накрахмаленного высокого воротника рубахи торчала тонкая, жалкая шея. Но Калистрат носил только такие рубахи, с жесткими неудобными воротниками, потому что всеми силами старался походить на иностранца. Более года служил фельдшер Кварцхава в Египте, пока какой-то
купец-араб чуть не убил его из ревности. Калистрату пришлось бежать из Египта. Два года он пробыл в Париже, но на другой же день после начала мировой войны был вынужден оставить Париж и вернуться на родину. Перед односельчанами Калистрат хвастался, что окончил Сорбонну, и выдавал себя за врача,— в этом, пожалуй, не было особенного преувеличения — он на самом деле не уступал иному врачу. Но в деревне Калистрат Кварцхава был популярен не столько как врач, сколько как франт и знаток французского языка. Правда, франтил он почему-то не на парижский манер, а на колониальный — широкополые шляпы и краги носили в то время в жарких странах белые плантаторы. И в самом деле, шляпу эту и краги, с которыми Калистрат не расставался ни зимой, ни летом, он вывез из Египта. Парижской у Калистрата была только толстая трость с набалдашником в виде головы бульдога. Калистрат был не просто щеголем, а выдающимся щеголем, и даже манерой сидеть на стуле или на скамье резко отличался от своих односельчан. Он и сейчас сидел на лавочке не так, как его друг почтмейстер,— тот просто развалился, деревенщина,— а прямо, опираясь руками на трость, закинув правую ногу на левую, небрежно, как бы по забывчивости, болтая ею и любуясь носком желтого ботинка.
— Ты послушай, что я тебе скажу,— с трудом преодолевая одышку, сказал почтмейстер,— красная Россия разбила наших соседей, Азербайджан и Армению, и сейчас... сейчас она угрожает нам. И что же мы видим в такое трудное время у себя в Грузии? Мы видим, что наши доморощенные большевики тычут нам копьем в спину... Крепость разваливается изнутри, вот что я тебе скажу. Ты слышал когда-нибудь о таком, мой Калистрат?
— Я слышал и то, что крепости нужны двери, а дверям сторож. А у нас нет ни дверей, ни сторожа.
— Тут ты прав: не было и нет,— сказал Еквтиме.— У вас, меньшевиков, никогда не было национального чувства.
— Как ты смеешь, Еквтиме! — оскорбился фельдшер.
— А что, неправда? Бы, меньшевики, всегда говорили: «Наша родина там, где можно набить себе желудок».
— Клевета!
— Вы всегда были космополитами.
— Если ты не замолчишь, я... я не отвечаю за себя,— теряя самообладание, прошипел Калистрат.
— Национальное чувство в вас пробудили большевики.
А впрочем, еще не пробудили. Вы боитесь, что большевики отнимут у вашей партии власть, и вы хорошо знаете, что народ за вас не заступится... Вот вы и играете на его национальных чувствах.
Еще недавно такая прозрачная до голубизны и мирная река сейчас тащила на своих высоких, мутных и недобрых волнах деревья, коряги, кусты, доски, утонувших где-то в верховьях овец и кур; деревянную посуду и разную утварь из каких-то разоренных человеческих гнезд.
На высоком берегу реки стояли и сидели те, кого любопытство или тревога привели сюда из деревни. Они не смотрели на реку, не прислушивались к ее реву, никто из них не мог оторвать глаз от заречного поля, где крестьяне под предводительством Беглара Букиа распределяли землю, нарезали плугами межи, запахивали уже выделенные им участки.
Иване Эсебуа, босой, обросший мужик, пахал выделенную ему землю. Буйволов погоняла его дочь Инда, а сам Иване шел за плугом. Буйволы Лома и Буска легко тащили плуг — земля здесь была мягкая, рассыпчатая. Иване не верилось, что он пашет собственную землю. Прежде чужую, а отныне собственную. Иване вдруг отпустил плуг, лег в борозду, вытянул ноги и стал осыпать себя землей. От наслаждения он весь дрожал и взвизгивал:
— Земля! Моя земля! Моя собственная земля! Люди, соседи, Беглар, Нестор, Коста, Гайоз, поглядите на мою землю! Да поглядите же!
И те, кто был занят разделом земли, и те, кто уже пахал ее, и те, кто наблюдал за всем этим событием с другого берега, теперь глядели с печалью, с состраданием и страхом на обезумевшего от счастья Иване.
— Моя земля! — уже во весь голос кричал ошалевший Иване.— Моя! Собственная! —Он прижимался к земле грудью и, задрав рубашку, растирал землей истощенное тяжким трудом и голодом тело.— Моя земля, люди! Моя земля! Инда, это наша земля, дочка! Так почему же ты не кричишь? Почему не пляшешь от радости, почему не прыгаешь до неба?!
Инда словно окаменела от страха. Неужели отец лишился рассудка? Девушка хотела броситься к отцу, обнять его, успокоить, но ноги не подчинились ей. Она попыталась сказать отцу что-то ласковое, но не смогла...
Беглару Букиа поведение Иване не понравилось. Он решительно направился к Иване, чтобы поднять его с борозды, но Инда опередила его.
— Встань, отец! — твердо сказала девушка.— Встань! — Она нагнулась, схватила отца за руку.
Иване покорно поднялся.
— Ты пойми, Инда, теперь это наша земля, наша,— шептал Иване. Губы его посинели. Он бессмысленно ворочал глазами.— У меня теперь своя земля, дочка, своя.— Он всхлипнул, и вдруг из гортани его вырвался неудержимый смех — отрывистый, больше похожий на рыдание. Иване смеялся и всхлипывал, всхлипывал и смеялся.
Среди тех, кто наблюдал за этой сценой с противоположного берега, выделялся седобородый старец в поношенной, но опрятной одежде. Он сидел у самой воды, ковыряя палкой землю, и громко, стараясь перекричать рев взбунтовавшейся реки, говорил, ни к кому прямо не обращаясь. Он просто по старческой привычке вслух выражал свои мысли.
— Из-за земли убивался мой отец,— говорил старик,— из-за земли погиб мой дед, из-за нее страдали все мои предки, весь наш род Коршиа, все наши близкие и далекие, вся деревня наша, весь округ, все крестьянство Одиши. Вот,— он показал палкой в сторону поля,— вот тут стояли воины Уту Микава, и, когда офицер генерала Колюбякина приказал им сложить оружие и расходиться, народ сказал — нет.
— То был офицер русского царя, то было царское войско, дед Зосиме,— сказал парнишка лет пятнадцати, сидевший рядом с дедом Коршиа и с восторгом смотревший на то, как крестьяне делят помещичью землю. Мальчик уже давно был бы с ними, но мать удерживала его. Она стояла над ним, облаченная в черное, худая, желтолицая, изможденная, и мальчик не решался ее покинуть, не осмеливался ее ослушаться.
— Молчи, чтоб у тебя язык отсох! — воскликнула мать, а про себя подумала: «Не твой, а мой, мой язык пусть отсохнет».
Зосиме посмотрел на паренька, покачал головой.
— Без крови никто землю не уступит, парень. Так было при Дадиани, так было при русском царе, так и сейчас. Я всю свою жизнь засыпал и пробуждался с мыслью о земле.
— Почему же ты не взял землю, дед Зосиме? Испугался крови?— спросил мальчик.
— Молчи, чтоб у тебя язык отсох,— опять рассердилась мать, но тут же погладила сына по голове.
Старик заколебался, голос у него изменился.
— Взятая ценой крови земля не даст счастья, мальчик. Нет, не даст. А ты кто? Мне лицо твое знакомо. Не сын ли ты Авксенти Коршиа?
Парень кивнул головой.
— Разве проклятый людьми и богом Джогориа не убил из-за клочка земли твоего отца?
Мальчик помрачнел. Мать нагнулась к сыну и взяла его руку в свою.
— Пусть годы твоего отца прибавятся тебе,— сказал Зосиме мальчику.
Мальчик осторожно высвободил руку.
— Их не могут убить, дед Зосиме, их много,— кивнул он на поле.
— Войско Уту тоже было большое,— вздохнул Зосиме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Роман
(груз.)
В горах еще стояли лютые морозы, и февральские вьюги заметали перевальные тропы, но здесь, в приморских долинах Одиши, весна уже набирала силу, и если шли дожди, то были похожи на бурные ливни, а в ясные дни солнце чуть ли не по-летнему прогревало набухшие почки алычи и мирабели.
Все говорило человеку о наступающей весне: оживленный птичий гомон, звонкие голоса вырвавшихся на волю ручейков, мощный рев бегущих к морю рек, блеяние новорожденных ягнят, озабоченное кудахтанье наседок.
Воздух был напоен запахами весны, и сама пробуждающаяся земля тоже пахла весной. И от всех этих запахов у человека радостно, по-хорошему кружилась голова.
Солнечные лучи влились в распахнутое окно деревянного здания сельской школы и упали на ветку мирабели. Ветку держал в руках учитель Шалва Кордзахиа, сутулый долговязый человек лет шестидесяти. Седая бородка клинышком удлиняла и без того длинное лицо учителя, делала его еще более узким. Учитель стоял у доски, то и дело поправляя накинутое на плечи потертое пальто. Он с удовольствием прислушивался к чистому голосу мальчугана, читающего нараспев строки народного стихотворения о весне.
Февраль наступил, деревья наполнились соками, Птичка-щебетунья заложила гнездо,—
выпевал мальчик, и все товарищи слушали его, не смея шелохнуться, словно это была молитва. Чудесные лица были сейчас у этих крестьянских детей — усыпанные веснушками и уже тронутые первым загаром весенние лица.
Учитель подошел к передней парте, приподнял ветку мирабели так, чтобы ее было видно всем, и потрогал пальцами набухшую почку. Учитель был взволнован, но старался, чтобы ученики не заметили этого.
— Весной у растений появляются все условия для роста,— сказал учитель, продолжая урок.— А ну, Джгеренайа, скажи-ка нам, какие условия необходимы растению для успешного развития?
— Тепло и влажность, учитель,— бойко ответил Гудза Джгеренайа.
Когда Гудза поднялся для ответа, сразу стало видно, что он явно вырос из своей бедной одежонки и рукава стали такими короткими, будто их нарочно подрезали, и подол тоже будто кто-то обкорнал,— из-под рубахи был виден голый живот. Гудза был бос и походил на стройного жеребенка — такие у него были тонкие и, видно, крепкие ноги.
«Слава богу, всесокрушающая колхидская лихорадка пощадила Гудзу»,— подумал учитель.
— Учитель, а правда, что деревья наполняются соками?— спросил Гудза учителя.
Шалва любил этого прилежного и любознательного мальчика и с таким же теплым чувством относился и к сидящему на парте рядом с Гудзой Гванджи Букиа, сыну Беглара Букиа, младшему брату сгинувшего на германском фронте Вардена.
— Да, наполняются соками. От тепла соки растекаются и дают пищу почкам. Сядь, Гудза, сядь, не мешай товарищам слушать... Итак, почки набухают, растут и уже не вмещаются...— Учитель вопросительно посмотрел на ребят, приглашая их продолжить эту мысль.
— В стенках они не уменьшаются, учитель,— выпалил Гванджи Букиа. Он был очень бледен, и глаза его запали. Мальчик с трудом сдерживал дрожь, боясь, что учитель заметит, как его лихорадит.
— Внутренним ч давлением почка разрывает стенку,— продолжал учитель, не отводя взгляда от трясущегося мальчугана,— освободившись, она начинает расти.— Учитель подошел к Гванджи.— Опять тебя лихорадит, мой мальчик.
— Нет, ничего, учитель.
— Садись! — Учитель снял с себя пальто и накинул на мальчика.— И шапку надень.
— У Гванджи нет шапки, учитель,— сказал Гудза Джгеренайа.
— Да, нет шапки,— вспомнил Шалва,— Знаю, знаю. Дай ему свою, Гудза.
— Сейчас, учитель!— Гудза вытащил из парты свою шапку и нахлобучил ее на голову Гванджи.
Шалва подошел к доске, взял мел.
— Почка распускается и превращается вот в такой листок. — Учитель нарисовал лист мирабели, вытер выпачканные мелом руки о тряпку и некоторое время неподвижно стоял у доски, словно прислушиваясь к щебету птиц на дереве за окном. Но думал он совсем о другом. Дети смотрели на учителя затаив дыхание. Никогда они не видели своего учителя таким взволнованным и задумчивым.
— Продолжим урок,— отмахнулся от своих дум Шалва.— Вы знаете, дети, когда у нас начинается пахота?
— Сегодня начинается, учитель,— снова поднялся измученный приступом лихорадки Гванджи.— Сегодня отец ушел еще до зари.
— Чью землю собирается пахать Беглар?
Гванджи потупился, едва сдерживая подступившие к глазам слезы.
— Землю Чичуа, учитель... Отец не послушался нас... Мама не пускала его... я тоже просил... и соседи просили,— сказал Гванджи и, не сдерживаясь, заплакал.
По пыльной дороге быстро, очень быстро, прежде никто не видел, чтобы он так спешил, шагал учитель Шалва Кордзахиа. Он был без пальто, и в другое время люди крайне удивились бы этому — учителя всегда знобило, и он не расставался со своим старым пальто даже в иные летние ночи... Но сейчас все знали, куда и зачем идет учитель, и другие мысли, другие тревоги и заботы владели теми, кто следил за почти бегущим по улице Шалвой.
Учитель Шалва Кордзахиа пользовался в селе большим уважением, слово его для крестьян было законом, но послушается ли теперь Беглар Букиа и его отчаявшиеся соседи — вот что волновало сейчас жителей деревни.
Беглар Букиа, Эсебуа, Филиппа, Коршиа, Квиквиниа и Дщгеренайа арендовали у помещиков, братьев Чичуа, их заречные земли. Половину урожая арендаторы отдавали Чичуа, от другой половины после уплаты налогов и неизбежных долгов не оставалось почти ничего, и издольщики едва дотягивали до весны. И вот крестьяне не
выдержали, терпение их лопнуло, чаша горечи переполнилась. В прошлом году они отказались засевать поля, надеясь, что Чичуа согласится на треть, но помещики даже не ответили на их письма. Тогда Беглар Букиа решил отнять эту землю у Чичуа силой. Другие арендаторы — Эсебуа, Коршиа, Квиквиниа, Филиппа, Джгеренайа и Эсванджиа — поддержали его.
Окна местной аптеки выходят на главную сельскую улицу. Провизор Эстате Начкебиа стоит у окна с какой-то склянкой в руках и порывисто взбалтывает мутную жидкость, не отрывая глаз от идущего по улице учителя. Женщины, ожидающие за перильцами лекарства, знают, к кому приковано внимание аптекаря, и вполголоса судачат.
— Этот Беглар Букиа подбил Иване Эсебуа и Нестора Филиппа, погубит он их, ни за что погубит.
— Погубит! Он смутьян известный, этот Беглар.
— Проклятые большевики сводят с ума таких вот бедняков, как Нестор и Иване.
— Накликает Беглар на наши головы беды.
Провизор повернулся к женщинам:
— Вы говорите, беды? А может, добро?
Женщины переглянулись и умолкли.
Учитель Шалва Кордзахиа, не сбавляя шага, шел по проселочной дороге, и сотни глаз провожали его с тревогой и волнением. Господи, что же будет? Что будет?— горестно вопрошали женщины, зная, впрочем, по давнему опыту, что такие дела никогда не кончаются хорошо. О господи, лишь бы кровь не пролилась, лишь бы не было крови.
В отличие от возбужденных, встревоженных людей природа была спокойна: над деревней и окружающими ее полями стояла ничем не нарушаемая тишина.
На широком балконе почты сидели фельдшер Калистрат Кварцхава и почтмейстер Еквтиме Каличава. Еквтиме был так тучен, что едва дышал. Скрещенные руки его, словно опухшие, лежали на вздувшемся, как бурдюк, животе.
— Так вот, больше века прошло после смерти царя Гиорги,— говорил, отдуваясь, почтмейстер,— да, милый мой,
больше века прошло, как русский царь отнял у Грузии независимость... Сто шестнадцать лет ходили мы в царском ярме. Но сейчас, когда Грузия завоевала независимость, и когда Англия, Франция, Италия и даже далекая Канада признали ее...— Еквтиме перевел дух, носовым платком отер пот со щек и лба и уже хотел продолжить свою речь, но фельдшер опередил его:
— И мы объявили всему миру, что Грузия — суверенное государство, такое же, каким оно было при Вахтанге Горгасале, Давиде Строителе, царице Тамар... И вот теперь, когда мы свободны и независимы, когда у нас есть свое грузинское учредительное собрание, высочайшее учреждение, избранное народом...
— Прости меня, дорогой,—прервал фельдшера Еквтиме,— не народом избранное... В учредительном собрании заседают те, кого назначила ваша меньшевистская партия...
— ...Когда у нас есть свое грузинское правительство,— как ни в чем не бывало, продолжал Калистрат. Он давно научился пропускать мимо ушей такие колкости своего друга.— Именно в это время красный дракон хочет проглотить нас,— с таким пафосом продекламировал Калистрат, что Еквтиме лукаво улыбнулся.
— Подавится,— сказал Еквтиме и приложил руку к груди, в которой что-то хрипело и булькало.— Отбросим, как отбросили деникинские банды.
— Да, крепенько пощипали Деникину хвост,— хихикнул фельдшер.
— Деникин все же лучше красных, — сказал почтмейстер. Он знал, что волноваться ему вредно, но ненависть к большевикам была так сильна, что он махнул рукой и на свое благоразумие, и на запреты врача.
— Ты прав, Еквтиме, — подтвердил фельдшер.
— О, погляди на нашего учителя,— перебил его Еквтиме.— Интересно, куда он так спешит? И без пальто...
— Наверное, к разбойникам этим идет Шалва,— сказал фельдшер. Румяное, всегда чисто выбритое лицо его лоснилось. Он был облачен в белый китель, галифе и желтые ботинки с высокими желтыми крагами. Из жестко накрахмаленного высокого воротника рубахи торчала тонкая, жалкая шея. Но Калистрат носил только такие рубахи, с жесткими неудобными воротниками, потому что всеми силами старался походить на иностранца. Более года служил фельдшер Кварцхава в Египте, пока какой-то
купец-араб чуть не убил его из ревности. Калистрату пришлось бежать из Египта. Два года он пробыл в Париже, но на другой же день после начала мировой войны был вынужден оставить Париж и вернуться на родину. Перед односельчанами Калистрат хвастался, что окончил Сорбонну, и выдавал себя за врача,— в этом, пожалуй, не было особенного преувеличения — он на самом деле не уступал иному врачу. Но в деревне Калистрат Кварцхава был популярен не столько как врач, сколько как франт и знаток французского языка. Правда, франтил он почему-то не на парижский манер, а на колониальный — широкополые шляпы и краги носили в то время в жарких странах белые плантаторы. И в самом деле, шляпу эту и краги, с которыми Калистрат не расставался ни зимой, ни летом, он вывез из Египта. Парижской у Калистрата была только толстая трость с набалдашником в виде головы бульдога. Калистрат был не просто щеголем, а выдающимся щеголем, и даже манерой сидеть на стуле или на скамье резко отличался от своих односельчан. Он и сейчас сидел на лавочке не так, как его друг почтмейстер,— тот просто развалился, деревенщина,— а прямо, опираясь руками на трость, закинув правую ногу на левую, небрежно, как бы по забывчивости, болтая ею и любуясь носком желтого ботинка.
— Ты послушай, что я тебе скажу,— с трудом преодолевая одышку, сказал почтмейстер,— красная Россия разбила наших соседей, Азербайджан и Армению, и сейчас... сейчас она угрожает нам. И что же мы видим в такое трудное время у себя в Грузии? Мы видим, что наши доморощенные большевики тычут нам копьем в спину... Крепость разваливается изнутри, вот что я тебе скажу. Ты слышал когда-нибудь о таком, мой Калистрат?
— Я слышал и то, что крепости нужны двери, а дверям сторож. А у нас нет ни дверей, ни сторожа.
— Тут ты прав: не было и нет,— сказал Еквтиме.— У вас, меньшевиков, никогда не было национального чувства.
— Как ты смеешь, Еквтиме! — оскорбился фельдшер.
— А что, неправда? Бы, меньшевики, всегда говорили: «Наша родина там, где можно набить себе желудок».
— Клевета!
— Вы всегда были космополитами.
— Если ты не замолчишь, я... я не отвечаю за себя,— теряя самообладание, прошипел Калистрат.
— Национальное чувство в вас пробудили большевики.
А впрочем, еще не пробудили. Вы боитесь, что большевики отнимут у вашей партии власть, и вы хорошо знаете, что народ за вас не заступится... Вот вы и играете на его национальных чувствах.
Еще недавно такая прозрачная до голубизны и мирная река сейчас тащила на своих высоких, мутных и недобрых волнах деревья, коряги, кусты, доски, утонувших где-то в верховьях овец и кур; деревянную посуду и разную утварь из каких-то разоренных человеческих гнезд.
На высоком берегу реки стояли и сидели те, кого любопытство или тревога привели сюда из деревни. Они не смотрели на реку, не прислушивались к ее реву, никто из них не мог оторвать глаз от заречного поля, где крестьяне под предводительством Беглара Букиа распределяли землю, нарезали плугами межи, запахивали уже выделенные им участки.
Иване Эсебуа, босой, обросший мужик, пахал выделенную ему землю. Буйволов погоняла его дочь Инда, а сам Иване шел за плугом. Буйволы Лома и Буска легко тащили плуг — земля здесь была мягкая, рассыпчатая. Иване не верилось, что он пашет собственную землю. Прежде чужую, а отныне собственную. Иване вдруг отпустил плуг, лег в борозду, вытянул ноги и стал осыпать себя землей. От наслаждения он весь дрожал и взвизгивал:
— Земля! Моя земля! Моя собственная земля! Люди, соседи, Беглар, Нестор, Коста, Гайоз, поглядите на мою землю! Да поглядите же!
И те, кто был занят разделом земли, и те, кто уже пахал ее, и те, кто наблюдал за всем этим событием с другого берега, теперь глядели с печалью, с состраданием и страхом на обезумевшего от счастья Иване.
— Моя земля! — уже во весь голос кричал ошалевший Иване.— Моя! Собственная! —Он прижимался к земле грудью и, задрав рубашку, растирал землей истощенное тяжким трудом и голодом тело.— Моя земля, люди! Моя земля! Инда, это наша земля, дочка! Так почему же ты не кричишь? Почему не пляшешь от радости, почему не прыгаешь до неба?!
Инда словно окаменела от страха. Неужели отец лишился рассудка? Девушка хотела броситься к отцу, обнять его, успокоить, но ноги не подчинились ей. Она попыталась сказать отцу что-то ласковое, но не смогла...
Беглару Букиа поведение Иване не понравилось. Он решительно направился к Иване, чтобы поднять его с борозды, но Инда опередила его.
— Встань, отец! — твердо сказала девушка.— Встань! — Она нагнулась, схватила отца за руку.
Иване покорно поднялся.
— Ты пойми, Инда, теперь это наша земля, наша,— шептал Иване. Губы его посинели. Он бессмысленно ворочал глазами.— У меня теперь своя земля, дочка, своя.— Он всхлипнул, и вдруг из гортани его вырвался неудержимый смех — отрывистый, больше похожий на рыдание. Иване смеялся и всхлипывал, всхлипывал и смеялся.
Среди тех, кто наблюдал за этой сценой с противоположного берега, выделялся седобородый старец в поношенной, но опрятной одежде. Он сидел у самой воды, ковыряя палкой землю, и громко, стараясь перекричать рев взбунтовавшейся реки, говорил, ни к кому прямо не обращаясь. Он просто по старческой привычке вслух выражал свои мысли.
— Из-за земли убивался мой отец,— говорил старик,— из-за земли погиб мой дед, из-за нее страдали все мои предки, весь наш род Коршиа, все наши близкие и далекие, вся деревня наша, весь округ, все крестьянство Одиши. Вот,— он показал палкой в сторону поля,— вот тут стояли воины Уту Микава, и, когда офицер генерала Колюбякина приказал им сложить оружие и расходиться, народ сказал — нет.
— То был офицер русского царя, то было царское войско, дед Зосиме,— сказал парнишка лет пятнадцати, сидевший рядом с дедом Коршиа и с восторгом смотревший на то, как крестьяне делят помещичью землю. Мальчик уже давно был бы с ними, но мать удерживала его. Она стояла над ним, облаченная в черное, худая, желтолицая, изможденная, и мальчик не решался ее покинуть, не осмеливался ее ослушаться.
— Молчи, чтоб у тебя язык отсох! — воскликнула мать, а про себя подумала: «Не твой, а мой, мой язык пусть отсохнет».
Зосиме посмотрел на паренька, покачал головой.
— Без крови никто землю не уступит, парень. Так было при Дадиани, так было при русском царе, так и сейчас. Я всю свою жизнь засыпал и пробуждался с мыслью о земле.
— Почему же ты не взял землю, дед Зосиме? Испугался крови?— спросил мальчик.
— Молчи, чтоб у тебя язык отсох,— опять рассердилась мать, но тут же погладила сына по голове.
Старик заколебался, голос у него изменился.
— Взятая ценой крови земля не даст счастья, мальчик. Нет, не даст. А ты кто? Мне лицо твое знакомо. Не сын ли ты Авксенти Коршиа?
Парень кивнул головой.
— Разве проклятый людьми и богом Джогориа не убил из-за клочка земли твоего отца?
Мальчик помрачнел. Мать нагнулась к сыну и взяла его руку в свою.
— Пусть годы твоего отца прибавятся тебе,— сказал Зосиме мальчику.
Мальчик осторожно высвободил руку.
— Их не могут убить, дед Зосиме, их много,— кивнул он на поле.
— Войско Уту тоже было большое,— вздохнул Зосиме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18