Каролиса звали и те и другие, но все спешили, и никто не принимал близко к сердцу, что человек остался стоять на дороге.
Едва волоча ноги, Каролис покинул город и направился в поле. Его вела куда-то колея саней, но она была едва заметна. Ветер нес снег, дул прямо в спину, и идти было легко. Идти, идти... Ни о чем больше Каролис не мог думать, только чувствовал, что изредка тело окатывает ледяная волна и несет, толкает его. Идти, идти... Куда идти? Куда? Где же эта дорога в Лепалотас? Разрушил он жизнь матери, Юлии, брату Людвикасу, лишился родного дома... Тогда соседи, может, и не обвиняли его, но теперь, столько лет спустя? Может, попросить прощения с опущенной головой, в каждой избе деревни с порога объяснить: я иначе не мог... Ах, нет, нет... Если бы он сумел преодолеть эти тысячи километров пешком...
На бескрайние поля опускался вечер, но Каролис не видел сгущающихся сумерек — тупо глядел перед собой и словно заклятье повторял: идти, идти... Даже не возникала мысль, куда ты так дойдешь, человече? Изредка чудилось, что бредет по полям Лепалотаса, по берегу Швянтупе. Может, за рождественской елкой пошел в лес или запоздал вернуться из Преная. «Стой!» — слышит голос Густаса и вздрагивает. «Пред-се-да- тель... пред-се-да-тель...» — «Уводите скотину... Все к себе уводите!» — говорит Каролис и купается в сугробах, а на дороге мычат коровы, бабы тянут их домой.
Он останавливается, вытирает вспотевший под шапкой лоб, подкидывает в руке вещмешок, такой ненужный, тяжелый; вещмешок падает в снег. Опять нога за ногу, шаг за шагом, и ветер дует в спину.
Наконец он добрался до леса. Прислонившись к сосне, перевел дух. Страшно хотелось курить, но карманы оказались пустыми. Вспомнил, что в вещмешке было курево. Тут же забыл; голова гудела страшно, перед глазами плясали красные круги.
Продираться сквозь чащу было трудно, но Каролис брел не спеша, падал и опять вставал. «Идти, идти!» — звенело в ушах. «Идти, идти...» А потом словно все погасло, и Каролис слился с мраком, такой мягкой, теплой рукой гладящим его.
— Живой...
Каролис не мог продрать глаз.
— Живой!
— Ну и ну! Куда это топаешь, нос повесив?
Плетенки, набитые травой, женщина ставит на дорожку, подбоченивается, настырно смотрит на него крохотными глазками.
— Вот хорошо,— говорит Каролис.— К вам собираюсь зайти.
— Все собаки в деревне подохнут! Давно уж ты к нам не заходил...
— Не попрекай, женщина...
— Я-то — нет... Я только говорю, как есть, Йотаута. А когда-то порог истоптал, дверь не закрывалась.
— Так надо было. И тебя на ферму идти уговаривал.
— Как надел на меня этот хомут, двадцать три года сбросить не могла. Во руки какие, пальцы будто выкрученные. Теперь дояркам хорошо, пуговки нажимают, и молоко струей бежит, а тогда... Сам знаешь, Йотаута. Но чего мы стоим, будто в молодости встретившись.
Хутор Швебелдокаса стоит поодаль от дороги. Изба с одного конца малость села, но обшита желтой вагонкой, под окнами цветут пионы, над крышей, будто грабли, торчит антенна телевизора. От старого гумна, в котором еще Каролис собирался держать колхозный хлеб, не осталось и следа, хлев с летней загородкой для свиней тоже дышит на ладан.
— В поселок не гонят? — спрашивает Каролис.
— Уже, мелиорация. И участок выделили. Может, в избу?
— Стоит ли,— колеблется Каролис, озираясь вокруг.— Где муженек?
— Это ты мне скажи. В деревне мог видеть. в канаве, часом, не валяется?
— Я полем шел.
— Это уж нет, там моего не встретишь. Не один он такой, могу себя утешить. Едва рубль схватили, едва копеек наскребли, знай глушат в складчину.
Каролис даже доволен, что не придется встретиться с Швебелдокасом. Пускай хлещет себе на здоровье! Хотя какое там у него здоровье, если каждый божий день пьет уже столько лет.
— Председатель хотел силком увезти моего в этот ихний лекторий, дескать, вылечим. Не дала. И не дам, не дождутся. Попьет, попьет и авось перестанет, говорю. Как по-твоему, Йотаута?
— Только бы не загорелся ненароком.
— Упаси господь! Типун тебе на язык, Йотаута.
— А как Багджюс? Полыхнуло пламя изо рта, и крышка.
— Нашел с кем сравнивать. Тот-то ведь был последний пропойца, в одиночку лакал, а мой обязательно в компании. Да и Багджюс, если б один тогда не пил, по сей день бы жил. Когда такое случается, когда голубой огонек покажется, надо прямо в глотку помочиться, сразу погаснет.
— Болтают.
— Я-то знаю, не думай. У моего как-то... У тебя дело к нему есть?
— Да как тут сказать...— теряется Каролис, щупая карман с мешком.
— Да ты говори, говори, Йотаута.
— Понимаешь, просьба у меня такая...
— Давай в дом зайдем, Йотаута. Зайдем все- таки.
— Нет, я только спросить хочу. Ржи у вас нету?
— Ржи?
— Совсем немного. Хоть бы полпуда. А если муки ржаной, то еще лучше.
— Ржаной муки? А на что тебе она понадобилась?
— Очень надо.
— Надо, говоришь?
— Надо.
— Да разве ты не знаешь, что теперь ржи никто на сотках не сеет?
— Твой-то сеял, я видел.
— Ах, Йотаута, ты все видишь, как и когда-то. Самогон гнать будешь, ржаного захотелось? — оживают глаза женщины.
Каролис никогда в жизни этой отравы не гнал и теперь не собирается, но вдруг решает: так будет надежнее — и прижимает палец к губам.
— Только тсс, чтоб не было лишних разговоров. Хотелось бы бутылочку первача. Во как нужно.
Женщина хихикает, ей нравится, что поймала на таком деле Каролиса Йотауту, который всю жизнь прикидывался святым.
— А если я тебе бутылочку готовой найду?
— Нет, нет, я сам, сам хочу.
Женщина вздыхает, разводит руками, бросает взгляд на пустую дорогу, хихикает.
— Да что мне с тобой делать, Йотаута? Раз уж дело такое, разве бросишь человека в беде. Есть во что?
В открытую дверь сеней Каролис видит, как жена Швебелдокаса взбирается на чердак. Вот и хорошо, потирает он руки, но его ребячья радость тут же исчезает, как выскользнувший из рук стакан воды у жаждущего, рассыпается вдребезги, и становится уныло, пусто. Свесив руки, отходит в сторону, присаживается на старую тракторную покрышку. Поднимает глаза и смотрит прямо перед собой, видит угол сада, старую потрескавшуюся яблоню и вишенник. Смотрит на вишенник, потирает ладонями колени, сжимает их пальцами до боли, но боли не чувствует.
— Принимай, Йотаута!
Каролис не может оторвать глаз от вишенника.
— Ты слышишь, Йотаута, принимай мешок.
«Встать да пойти в сени»,— прикидывает он в мыслях, но сидит не шелохнувшись, как с петлей на шее... И опять, и опять...
— Зову, зову, а он...
Женщина волочит по земле неполный мешок, ставит у ног Каролиса на лужайку, хлопает руками по юбке, стряхивая муку.
— Только никому в деревне ни гугу,— предупреждает.— Даже моему. Он-то все еще гонит, скажу я тебе, потому и рожь сеет. Но с этих нескольких соток лишь для отвода глаз молотит. Достает и не столько еще...
— Послушай, соседка,— прерывает Каролис, наконец посмотрев на нее.— Тогда, давным-давно... когда я
еще... в тот последний вечер к вам заходил. Был уже поздний вечер...
— Ты моего из-за семян прижал, хорошо помню.
— Рассказывал он тебе?
— Я сама слышала.
— Ты тогда лежала на кровати. Ты спала.
Женщина садится рядом на ту же самую твердую
покрышку, поправляет платок, громко дышит.
— Сейчас уже не те времена, можем и поговорить. Не спала я, Каролис.
— А почему твой муж так?.. Он меня вытолкал в дверь. Просто вот так выталкивал...
— Скажу... В тот вечер должны были прийти за самогонкой эти... из леса. Моему приказывали, и он для них гнал иногда. Не без греха он, тебе одному говорю, хотя кто в те времена не грешил. Разве нам хотелось, чтобы эти застали тебя у нас в избе?
Опираясь на руки, Каролис с трудом встает, его взгляд снова устремлен на вишенник.
— Вот на язык подвернулось, и сказала. Стоит ли поминать то, что быльем поросло?
— Живо еще, живо,— говорит Каролис.
-г— Что живо? — пугается женщина.
— Все живо, соседка.
— Говоришь, а понять нельзя. Хотя ты всегда такой был, может, потому я в тебя и втюрилась когда-то, только ты на меня и краем глаза не смотрел. Где уж, батрачка Банислаускаса! Тебе жена нужна была с хозяйством. Погоди, Каролис, ты же муку забыл.
Каролис останавливается. Ему хочется уйти, побыстрей удалиться от этого дома, не оборачиваясь, но что он скажет матери? Наконец, при чем тут ржаная мука? Она даже не из рук Швебелдокаса. Его жена насыпала, принесла и поставила. Неси, Каролис. Бери и уноси.
Теплая, нагретая солнцем мука будто прямо из-под жерновов. Каролис берет эти полмешка под мышку, смотрит на женщину: отчего же лицо ее растерянно и печально?
— Вот, Каролис,— женщина качает головой, отщипывает зеленую, словно рута, верхушку полыни,— видишь, как получается: и по сей день могли с тобой жить, ан нет, женился на дохленькой...
Как мы спешим посыпать чужую рану солью: раз мне больно, то пускай и другой корчится от боли. Откуда такой страшный расчет у человека — чтоб только мне не было тяжелее, чем соседу?! И чтоб только соседу лучше не было, чем мне. Глянь-ка, ему везет, скотина у него жирнее, хлеба буйнее, жена его бойчее, а дети камень за пазухой не носят. И Каин поднимает руку на брата своего Авеля. Почему так, почему?
Каролис в страхе думает, что в каждом человеке сидит Каин, а если словами Пятраса Крувялиса, то черт, и спешит через пастбище, бежит сутулясь, чтоб еще одно острое слово не ударило камнем — ведь не выдержит, рухнет посреди поля. Но хуторок Швебелдокаса отдаляется, он уже далеко позади. Оглянулся бы через плечо — не стоит ли перед избой эта женщина, но отошел еще недалеко, вот когда будет за этими ольхами, тогда... Нет, нет, и тогда он не обернется, никогда в ту сторону не посмотрит, Каролис в этом не сомневается. И все не укладывается у него в голове, как женщина могла сказать такое: женился на дохленькой. Разве Каролис такую искал? Что Юлия не была такой задиристой, как другие девушки деревни, он это сам видел. И на уборке ржи она не шла первой, и на молотьбе с парнями в скирдах не возилась, да и мешки на спине не таскала. Даже посреди танца говорила: «Давай передохнем». Парни потешались над ней, иногда даже зло подзуживали, а Юлия не умела отбрить, только виновато улыбалась, и Каролис пожалел ее. Заступился за Юлию, защитил, а раз уж так — парни прикусили языки, хотя за спиной пустили слушок: Каролис Йотаута к этой молчунье по ночам повадился. Ах так, услышал Каролис и бросил всем в лицо: она будет моей!
Неужели ты женился на Юлии только из жалости и упрямства? А где была любовь? Думал ли ты тогда о любви? Будем жить, сказал. Жалеючи с ней жил?.. Полный жалости вернулся из далеких краев домой, не зная, что придется сказать Юлии.
Майским днем выбрался из автобуса и от шоссе направился по полям, держа в руке чемоданчик с гостинцами для матери, Юлии и обеих дочек, которые наверняка уже стали барышнями. Шел по опушке соснового бора по изъезженной дороге. Еще три километра, прикинул в мыслях Каролис. Три тысячи километров, казалось, одолеть легче, чем эти последние три километра. Быстрее, быстрее, быстрее... Сияло жаркое солнце, серела засеянная пашня, где-то рычали тракторы.
Конечно, все теперь по-другому, ведь столько лет отсутствовал. Не только межи распаханы, но и Жидгире, глянь, бульдозеры подчищают, по лугам протянулись канавы, издалека видна свежая земля. Ах, ах, Каролис, без тебя все делают, без тебя...
Дом он увидел с пригорка. Поставил чемоданчик наземь, опустил руки и загляделся, часто дыша, словно вдруг сбившись с дыхания. Липы вроде гуще стали, клен раскинулся еще шире. Дом утопает в желтоватой зелени, только сад белеет. Кто-то замаячил во дворе. Каролис вдруг почувствовал, что устал, вспотел. Снял телогрейку, все смотрел, не отрывая взгляда от родного гнезда, и никак не мог понять, как мог столько лет выдержать без него. Лучше пускай руку отрубят или глаз вырвут, но чтоб только на родной земле, растрогался Каролис, присел на чемоданчик и долго сидел так среди редкого ивняка, никем не замеченный. По дороге с грохотом пронесся грузовик, другой, прополз трактор, волоча сеялку, кто-то проехал на велосипеде. Солнце клонилось к западу, повеяло прохладой. Из ольшаника выскочил зайчишка, прыгнул, присел, навострив уши, огляделся. Каролис хлопнул в ладоши, зайчишка юркнул в чащу. Стало жалко вспугнутого зверька, взяла досада. Вставай, Каролис, и иди, ведь тебя ждут, столько лет ждут.
Перед верандой остановился опять. Было пусто, тихо, и Каролис не смел сделать больше ни шагу, расширенными глазами озирался вокруг. У хлева тявкнул пес, выскочил из конуры и яростно залаял. Не тот уже пес, иначе бы узнал. Каролис повернулся к двери избы и увидел мать. Она стояла на веранде, стиснув руки под подбородком, на голове у нее был черный платок. Вся она была в черном, а лицо казалось совершенно белым, неживым.
— Вот и пришел...— комок застрял в горле у Каролиса.
Мать медленно спустилась с крыльца, обняла старшего сына, провела рукой по седым его волосам.
— Одни приходят, другие уходят — вот так всю мою жизнь.
Они смотрели друг на друга и по морщинам, как по открытой книге, читали о тяжести минувших лет.1
— Ты, мама, какой была, такая и сейчас.
Мать покивала.
— Не стоит говорить чепухи, сын. Уже давно мы день-деньской глаз с дороги не спускаем.
— Такая даль... Пока бумаги в порядок привел, пока... в больнице,— растерялся Каролис, потому что не сумел объяснить, почему так долго задержался.— Но я ведь дома, мама.
— Дома,— согласилась мать, пряча затуманенные глаза.
— Одна? — спросил Каролис и неожиданно вздрогнул всем телом.
— Одна.
— А где... Юлия?
Мать прошла несколько шагов и уселась на лавку под кленом. Каролис только теперь заметил эту лавку — длинную доску, на скорую руку приколоченную к двум чурбачкам. Под забором серела другая такая скамья.
— Мама! — закричал Каролис, бросаясь к матери.— Где Юлия?
— Сегодня уже четвертый день, как в могиле.
Каролис медленно опустился рядом, вцепился руками в шероховатый край лавки.
— Никогда не была крепкого здоровья, а оставшись одна, без тебя, совсем захирела... Худого слова о ней сказать не могу, сын, но чтобы человек вот так усох от ожидания, на своем веку не видала. Никто во всей деревне не видел такого и не слышал.
В ольшанике заливался соловей, в саду закуковала кукушка. Столько лет спустя... как раньше... Каролис встряхнул головой.
— Я так редко ей писал...
— Нет от тебя весточки — плохо, дождется — тоже не лучше. «Если б мы были вместе»,— все повторяла и повторяла. То вроде бы успокоится, за работу возьмется, начнет о девочках заботиться, то вдруг опять все бросит, с кровати не встает. А когда пришла весточка, что ты возвращаешься, господи, думала, обрадуется, хоть раз услышу ее веселый голос, увижу, как бегает по двору да по саду, но Юлия только запричитала: «На что я буду ему такая нужна... Ведь ничегошеньки от меня не осталось, одна зола, остывшая зола...» Днем и ночью вот так. Иногда захохочет, испугается своего голоса, заплачет. Предлагала я ей к доктору поехать — отказалась. Вызвали на дом. Доктор велел ложиться в больницу, она ни за что... «Буду ждать Каролиса. Вернется...» Не посмела я силком ее увозить. Доктор лекарства прописал, сердце у бедняжки было слабое, д.» и вообще... нервы. «Ты лекарство принимала?» — спрашиваю. «Принимала». А когда умерла, гляжу: в тюфяке дырка. Туда все таблетки и запиханы.
— Юлия, Юлия,— вздохнул Каролис и не знал, что для него было в эту минуту тяжелее — печальный рассказ матери или хмельной щебет соловьев да спокойное кукование кукушки.
После долгой тишины снова сорвалось:
— Юлия, Юлия... Почему не дождалась меня?
О дочках в тот вечер не обмолвился. Только утром мать сказала, что девочки хорошенькие стали, живут в Пренае. «Старшая, Алдона, вышла замуж... правда, уже и развелась. В ресторане работает, официанткой. Мать, вечный ей упокой, Юлия, о них не заботилась: делайте как хотите, говорила она дочерям, а меня, старуху, девки не слушают. Младшая, Дануте, тоже сама на хлеб зарабатывает. Хоть и не надо было, но, видать, Алдона ей голову задурила. В том же самом ресторане посуду моет. А какая из нее работница, шестнадцать лет только, а ресторан... Поговори с ними, Каролис. Обязательно надо поговорить. Разве девочкам, твоим дочкам, место в кабаке?»
...Без большого труда нашел Каролис старый деревянный дом на новой улице, рядом с речкой. Подергал ручку двери, постучался. Никто не ответил. Подождав, заколотил посильнее. «Наверное, на работе, как это сразу не догадался». Но в ресторане ему сказали, что Алдона сегодня выходная, а Дана уже с неделю как не показывается. Каролис выпил бутылку теплого лимонада и ушел. Времени тьма, спешить некуда, но куда деваться, что делать? Зашел в магазин товаров, потрогал рубанки, пилы, сверла, дверцы для печек, духовку и опять в дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Едва волоча ноги, Каролис покинул город и направился в поле. Его вела куда-то колея саней, но она была едва заметна. Ветер нес снег, дул прямо в спину, и идти было легко. Идти, идти... Ни о чем больше Каролис не мог думать, только чувствовал, что изредка тело окатывает ледяная волна и несет, толкает его. Идти, идти... Куда идти? Куда? Где же эта дорога в Лепалотас? Разрушил он жизнь матери, Юлии, брату Людвикасу, лишился родного дома... Тогда соседи, может, и не обвиняли его, но теперь, столько лет спустя? Может, попросить прощения с опущенной головой, в каждой избе деревни с порога объяснить: я иначе не мог... Ах, нет, нет... Если бы он сумел преодолеть эти тысячи километров пешком...
На бескрайние поля опускался вечер, но Каролис не видел сгущающихся сумерек — тупо глядел перед собой и словно заклятье повторял: идти, идти... Даже не возникала мысль, куда ты так дойдешь, человече? Изредка чудилось, что бредет по полям Лепалотаса, по берегу Швянтупе. Может, за рождественской елкой пошел в лес или запоздал вернуться из Преная. «Стой!» — слышит голос Густаса и вздрагивает. «Пред-се-да- тель... пред-се-да-тель...» — «Уводите скотину... Все к себе уводите!» — говорит Каролис и купается в сугробах, а на дороге мычат коровы, бабы тянут их домой.
Он останавливается, вытирает вспотевший под шапкой лоб, подкидывает в руке вещмешок, такой ненужный, тяжелый; вещмешок падает в снег. Опять нога за ногу, шаг за шагом, и ветер дует в спину.
Наконец он добрался до леса. Прислонившись к сосне, перевел дух. Страшно хотелось курить, но карманы оказались пустыми. Вспомнил, что в вещмешке было курево. Тут же забыл; голова гудела страшно, перед глазами плясали красные круги.
Продираться сквозь чащу было трудно, но Каролис брел не спеша, падал и опять вставал. «Идти, идти!» — звенело в ушах. «Идти, идти...» А потом словно все погасло, и Каролис слился с мраком, такой мягкой, теплой рукой гладящим его.
— Живой...
Каролис не мог продрать глаз.
— Живой!
— Ну и ну! Куда это топаешь, нос повесив?
Плетенки, набитые травой, женщина ставит на дорожку, подбоченивается, настырно смотрит на него крохотными глазками.
— Вот хорошо,— говорит Каролис.— К вам собираюсь зайти.
— Все собаки в деревне подохнут! Давно уж ты к нам не заходил...
— Не попрекай, женщина...
— Я-то — нет... Я только говорю, как есть, Йотаута. А когда-то порог истоптал, дверь не закрывалась.
— Так надо было. И тебя на ферму идти уговаривал.
— Как надел на меня этот хомут, двадцать три года сбросить не могла. Во руки какие, пальцы будто выкрученные. Теперь дояркам хорошо, пуговки нажимают, и молоко струей бежит, а тогда... Сам знаешь, Йотаута. Но чего мы стоим, будто в молодости встретившись.
Хутор Швебелдокаса стоит поодаль от дороги. Изба с одного конца малость села, но обшита желтой вагонкой, под окнами цветут пионы, над крышей, будто грабли, торчит антенна телевизора. От старого гумна, в котором еще Каролис собирался держать колхозный хлеб, не осталось и следа, хлев с летней загородкой для свиней тоже дышит на ладан.
— В поселок не гонят? — спрашивает Каролис.
— Уже, мелиорация. И участок выделили. Может, в избу?
— Стоит ли,— колеблется Каролис, озираясь вокруг.— Где муженек?
— Это ты мне скажи. В деревне мог видеть. в канаве, часом, не валяется?
— Я полем шел.
— Это уж нет, там моего не встретишь. Не один он такой, могу себя утешить. Едва рубль схватили, едва копеек наскребли, знай глушат в складчину.
Каролис даже доволен, что не придется встретиться с Швебелдокасом. Пускай хлещет себе на здоровье! Хотя какое там у него здоровье, если каждый божий день пьет уже столько лет.
— Председатель хотел силком увезти моего в этот ихний лекторий, дескать, вылечим. Не дала. И не дам, не дождутся. Попьет, попьет и авось перестанет, говорю. Как по-твоему, Йотаута?
— Только бы не загорелся ненароком.
— Упаси господь! Типун тебе на язык, Йотаута.
— А как Багджюс? Полыхнуло пламя изо рта, и крышка.
— Нашел с кем сравнивать. Тот-то ведь был последний пропойца, в одиночку лакал, а мой обязательно в компании. Да и Багджюс, если б один тогда не пил, по сей день бы жил. Когда такое случается, когда голубой огонек покажется, надо прямо в глотку помочиться, сразу погаснет.
— Болтают.
— Я-то знаю, не думай. У моего как-то... У тебя дело к нему есть?
— Да как тут сказать...— теряется Каролис, щупая карман с мешком.
— Да ты говори, говори, Йотаута.
— Понимаешь, просьба у меня такая...
— Давай в дом зайдем, Йотаута. Зайдем все- таки.
— Нет, я только спросить хочу. Ржи у вас нету?
— Ржи?
— Совсем немного. Хоть бы полпуда. А если муки ржаной, то еще лучше.
— Ржаной муки? А на что тебе она понадобилась?
— Очень надо.
— Надо, говоришь?
— Надо.
— Да разве ты не знаешь, что теперь ржи никто на сотках не сеет?
— Твой-то сеял, я видел.
— Ах, Йотаута, ты все видишь, как и когда-то. Самогон гнать будешь, ржаного захотелось? — оживают глаза женщины.
Каролис никогда в жизни этой отравы не гнал и теперь не собирается, но вдруг решает: так будет надежнее — и прижимает палец к губам.
— Только тсс, чтоб не было лишних разговоров. Хотелось бы бутылочку первача. Во как нужно.
Женщина хихикает, ей нравится, что поймала на таком деле Каролиса Йотауту, который всю жизнь прикидывался святым.
— А если я тебе бутылочку готовой найду?
— Нет, нет, я сам, сам хочу.
Женщина вздыхает, разводит руками, бросает взгляд на пустую дорогу, хихикает.
— Да что мне с тобой делать, Йотаута? Раз уж дело такое, разве бросишь человека в беде. Есть во что?
В открытую дверь сеней Каролис видит, как жена Швебелдокаса взбирается на чердак. Вот и хорошо, потирает он руки, но его ребячья радость тут же исчезает, как выскользнувший из рук стакан воды у жаждущего, рассыпается вдребезги, и становится уныло, пусто. Свесив руки, отходит в сторону, присаживается на старую тракторную покрышку. Поднимает глаза и смотрит прямо перед собой, видит угол сада, старую потрескавшуюся яблоню и вишенник. Смотрит на вишенник, потирает ладонями колени, сжимает их пальцами до боли, но боли не чувствует.
— Принимай, Йотаута!
Каролис не может оторвать глаз от вишенника.
— Ты слышишь, Йотаута, принимай мешок.
«Встать да пойти в сени»,— прикидывает он в мыслях, но сидит не шелохнувшись, как с петлей на шее... И опять, и опять...
— Зову, зову, а он...
Женщина волочит по земле неполный мешок, ставит у ног Каролиса на лужайку, хлопает руками по юбке, стряхивая муку.
— Только никому в деревне ни гугу,— предупреждает.— Даже моему. Он-то все еще гонит, скажу я тебе, потому и рожь сеет. Но с этих нескольких соток лишь для отвода глаз молотит. Достает и не столько еще...
— Послушай, соседка,— прерывает Каролис, наконец посмотрев на нее.— Тогда, давным-давно... когда я
еще... в тот последний вечер к вам заходил. Был уже поздний вечер...
— Ты моего из-за семян прижал, хорошо помню.
— Рассказывал он тебе?
— Я сама слышала.
— Ты тогда лежала на кровати. Ты спала.
Женщина садится рядом на ту же самую твердую
покрышку, поправляет платок, громко дышит.
— Сейчас уже не те времена, можем и поговорить. Не спала я, Каролис.
— А почему твой муж так?.. Он меня вытолкал в дверь. Просто вот так выталкивал...
— Скажу... В тот вечер должны были прийти за самогонкой эти... из леса. Моему приказывали, и он для них гнал иногда. Не без греха он, тебе одному говорю, хотя кто в те времена не грешил. Разве нам хотелось, чтобы эти застали тебя у нас в избе?
Опираясь на руки, Каролис с трудом встает, его взгляд снова устремлен на вишенник.
— Вот на язык подвернулось, и сказала. Стоит ли поминать то, что быльем поросло?
— Живо еще, живо,— говорит Каролис.
-г— Что живо? — пугается женщина.
— Все живо, соседка.
— Говоришь, а понять нельзя. Хотя ты всегда такой был, может, потому я в тебя и втюрилась когда-то, только ты на меня и краем глаза не смотрел. Где уж, батрачка Банислаускаса! Тебе жена нужна была с хозяйством. Погоди, Каролис, ты же муку забыл.
Каролис останавливается. Ему хочется уйти, побыстрей удалиться от этого дома, не оборачиваясь, но что он скажет матери? Наконец, при чем тут ржаная мука? Она даже не из рук Швебелдокаса. Его жена насыпала, принесла и поставила. Неси, Каролис. Бери и уноси.
Теплая, нагретая солнцем мука будто прямо из-под жерновов. Каролис берет эти полмешка под мышку, смотрит на женщину: отчего же лицо ее растерянно и печально?
— Вот, Каролис,— женщина качает головой, отщипывает зеленую, словно рута, верхушку полыни,— видишь, как получается: и по сей день могли с тобой жить, ан нет, женился на дохленькой...
Как мы спешим посыпать чужую рану солью: раз мне больно, то пускай и другой корчится от боли. Откуда такой страшный расчет у человека — чтоб только мне не было тяжелее, чем соседу?! И чтоб только соседу лучше не было, чем мне. Глянь-ка, ему везет, скотина у него жирнее, хлеба буйнее, жена его бойчее, а дети камень за пазухой не носят. И Каин поднимает руку на брата своего Авеля. Почему так, почему?
Каролис в страхе думает, что в каждом человеке сидит Каин, а если словами Пятраса Крувялиса, то черт, и спешит через пастбище, бежит сутулясь, чтоб еще одно острое слово не ударило камнем — ведь не выдержит, рухнет посреди поля. Но хуторок Швебелдокаса отдаляется, он уже далеко позади. Оглянулся бы через плечо — не стоит ли перед избой эта женщина, но отошел еще недалеко, вот когда будет за этими ольхами, тогда... Нет, нет, и тогда он не обернется, никогда в ту сторону не посмотрит, Каролис в этом не сомневается. И все не укладывается у него в голове, как женщина могла сказать такое: женился на дохленькой. Разве Каролис такую искал? Что Юлия не была такой задиристой, как другие девушки деревни, он это сам видел. И на уборке ржи она не шла первой, и на молотьбе с парнями в скирдах не возилась, да и мешки на спине не таскала. Даже посреди танца говорила: «Давай передохнем». Парни потешались над ней, иногда даже зло подзуживали, а Юлия не умела отбрить, только виновато улыбалась, и Каролис пожалел ее. Заступился за Юлию, защитил, а раз уж так — парни прикусили языки, хотя за спиной пустили слушок: Каролис Йотаута к этой молчунье по ночам повадился. Ах так, услышал Каролис и бросил всем в лицо: она будет моей!
Неужели ты женился на Юлии только из жалости и упрямства? А где была любовь? Думал ли ты тогда о любви? Будем жить, сказал. Жалеючи с ней жил?.. Полный жалости вернулся из далеких краев домой, не зная, что придется сказать Юлии.
Майским днем выбрался из автобуса и от шоссе направился по полям, держа в руке чемоданчик с гостинцами для матери, Юлии и обеих дочек, которые наверняка уже стали барышнями. Шел по опушке соснового бора по изъезженной дороге. Еще три километра, прикинул в мыслях Каролис. Три тысячи километров, казалось, одолеть легче, чем эти последние три километра. Быстрее, быстрее, быстрее... Сияло жаркое солнце, серела засеянная пашня, где-то рычали тракторы.
Конечно, все теперь по-другому, ведь столько лет отсутствовал. Не только межи распаханы, но и Жидгире, глянь, бульдозеры подчищают, по лугам протянулись канавы, издалека видна свежая земля. Ах, ах, Каролис, без тебя все делают, без тебя...
Дом он увидел с пригорка. Поставил чемоданчик наземь, опустил руки и загляделся, часто дыша, словно вдруг сбившись с дыхания. Липы вроде гуще стали, клен раскинулся еще шире. Дом утопает в желтоватой зелени, только сад белеет. Кто-то замаячил во дворе. Каролис вдруг почувствовал, что устал, вспотел. Снял телогрейку, все смотрел, не отрывая взгляда от родного гнезда, и никак не мог понять, как мог столько лет выдержать без него. Лучше пускай руку отрубят или глаз вырвут, но чтоб только на родной земле, растрогался Каролис, присел на чемоданчик и долго сидел так среди редкого ивняка, никем не замеченный. По дороге с грохотом пронесся грузовик, другой, прополз трактор, волоча сеялку, кто-то проехал на велосипеде. Солнце клонилось к западу, повеяло прохладой. Из ольшаника выскочил зайчишка, прыгнул, присел, навострив уши, огляделся. Каролис хлопнул в ладоши, зайчишка юркнул в чащу. Стало жалко вспугнутого зверька, взяла досада. Вставай, Каролис, и иди, ведь тебя ждут, столько лет ждут.
Перед верандой остановился опять. Было пусто, тихо, и Каролис не смел сделать больше ни шагу, расширенными глазами озирался вокруг. У хлева тявкнул пес, выскочил из конуры и яростно залаял. Не тот уже пес, иначе бы узнал. Каролис повернулся к двери избы и увидел мать. Она стояла на веранде, стиснув руки под подбородком, на голове у нее был черный платок. Вся она была в черном, а лицо казалось совершенно белым, неживым.
— Вот и пришел...— комок застрял в горле у Каролиса.
Мать медленно спустилась с крыльца, обняла старшего сына, провела рукой по седым его волосам.
— Одни приходят, другие уходят — вот так всю мою жизнь.
Они смотрели друг на друга и по морщинам, как по открытой книге, читали о тяжести минувших лет.1
— Ты, мама, какой была, такая и сейчас.
Мать покивала.
— Не стоит говорить чепухи, сын. Уже давно мы день-деньской глаз с дороги не спускаем.
— Такая даль... Пока бумаги в порядок привел, пока... в больнице,— растерялся Каролис, потому что не сумел объяснить, почему так долго задержался.— Но я ведь дома, мама.
— Дома,— согласилась мать, пряча затуманенные глаза.
— Одна? — спросил Каролис и неожиданно вздрогнул всем телом.
— Одна.
— А где... Юлия?
Мать прошла несколько шагов и уселась на лавку под кленом. Каролис только теперь заметил эту лавку — длинную доску, на скорую руку приколоченную к двум чурбачкам. Под забором серела другая такая скамья.
— Мама! — закричал Каролис, бросаясь к матери.— Где Юлия?
— Сегодня уже четвертый день, как в могиле.
Каролис медленно опустился рядом, вцепился руками в шероховатый край лавки.
— Никогда не была крепкого здоровья, а оставшись одна, без тебя, совсем захирела... Худого слова о ней сказать не могу, сын, но чтобы человек вот так усох от ожидания, на своем веку не видала. Никто во всей деревне не видел такого и не слышал.
В ольшанике заливался соловей, в саду закуковала кукушка. Столько лет спустя... как раньше... Каролис встряхнул головой.
— Я так редко ей писал...
— Нет от тебя весточки — плохо, дождется — тоже не лучше. «Если б мы были вместе»,— все повторяла и повторяла. То вроде бы успокоится, за работу возьмется, начнет о девочках заботиться, то вдруг опять все бросит, с кровати не встает. А когда пришла весточка, что ты возвращаешься, господи, думала, обрадуется, хоть раз услышу ее веселый голос, увижу, как бегает по двору да по саду, но Юлия только запричитала: «На что я буду ему такая нужна... Ведь ничегошеньки от меня не осталось, одна зола, остывшая зола...» Днем и ночью вот так. Иногда захохочет, испугается своего голоса, заплачет. Предлагала я ей к доктору поехать — отказалась. Вызвали на дом. Доктор велел ложиться в больницу, она ни за что... «Буду ждать Каролиса. Вернется...» Не посмела я силком ее увозить. Доктор лекарства прописал, сердце у бедняжки было слабое, д.» и вообще... нервы. «Ты лекарство принимала?» — спрашиваю. «Принимала». А когда умерла, гляжу: в тюфяке дырка. Туда все таблетки и запиханы.
— Юлия, Юлия,— вздохнул Каролис и не знал, что для него было в эту минуту тяжелее — печальный рассказ матери или хмельной щебет соловьев да спокойное кукование кукушки.
После долгой тишины снова сорвалось:
— Юлия, Юлия... Почему не дождалась меня?
О дочках в тот вечер не обмолвился. Только утром мать сказала, что девочки хорошенькие стали, живут в Пренае. «Старшая, Алдона, вышла замуж... правда, уже и развелась. В ресторане работает, официанткой. Мать, вечный ей упокой, Юлия, о них не заботилась: делайте как хотите, говорила она дочерям, а меня, старуху, девки не слушают. Младшая, Дануте, тоже сама на хлеб зарабатывает. Хоть и не надо было, но, видать, Алдона ей голову задурила. В том же самом ресторане посуду моет. А какая из нее работница, шестнадцать лет только, а ресторан... Поговори с ними, Каролис. Обязательно надо поговорить. Разве девочкам, твоим дочкам, место в кабаке?»
...Без большого труда нашел Каролис старый деревянный дом на новой улице, рядом с речкой. Подергал ручку двери, постучался. Никто не ответил. Подождав, заколотил посильнее. «Наверное, на работе, как это сразу не догадался». Но в ресторане ему сказали, что Алдона сегодня выходная, а Дана уже с неделю как не показывается. Каролис выпил бутылку теплого лимонада и ушел. Времени тьма, спешить некуда, но куда деваться, что делать? Зашел в магазин товаров, потрогал рубанки, пилы, сверла, дверцы для печек, духовку и опять в дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50