— спросил через плечо батрака, его не так заботило, где Винклер, сколько хотелось показать, что узнал парня.
— Его сын там.
— Ого!— удивился Каролис.
Сноповязка мигом опустела, и все прыгнули на нее через грядки. Вожжи взял Каролис.
— Мамашу не предупредили,— вспомнил вдруг отец, испугался, но за тарахтеньем колес вряд ли кто услышал его слова.
Каролис подгонял лошадей, хлестал кнутом. На краю луга торчал Саулюс. Он побежал за ними, что-то кричал, наверно просился на телегу, но кусты по берегу Швянтупе вскоре скрыли его из виду.
— Прямо жми, прямо на шоссе,— не мог усидеть на месте батрак Винклера, достал из-за пазухи пистолет, повертел в руках, опять спрятал.
— Вот гад,— выругался Йотаута, сидящий на охапке молоченного овса. Неужто и у тех двоих есть? А может, этот только попугать хочет. Разбойничает по ночам, что ему. И смеет же показывать! А если кто полицейскому шепнет, откуда знать...
Йотауте батрак не понравился. Ехали бы они с базара, сразу сказал бы: «Полезай с телеги!» И пистолета бы не побоялся. А теперь вот сиди с ним рядышком, плечом к плечу, потому что одна у них дорога, и вот они едут, просто летят. Как на фронт когда-то. Хотя не совсем так, тогда Казимерас не знал, за что идет, почему стреляет в германца или австрияка. Они-то перед ним ничем не провинились, такие же самые, как и он,— оторванные от земли да от сохи. А сегодня Йотауте не пришлось долго объяснять ни с кем он, ни против кого. С крестьянами — и все!— против этого чудища семиглавого, против кризиса, который высидел город. Вот оно как! Наверное, так думает и его сын Каролис. И эти мужики, с которыми вместе трясется на телеге.
Телега свернула на проселок, бегущий через Жидгире. Обвисшие ветки орешника задевали за плечи, пришлось втянуть головы в плечи, чтобы не выкололо глаза.
— Не хлещи так, лошадей загонишь,— сказал отец Каролису.
— Живее!— рявкнул батрак Винклера.— Когда такое творится, нечего лошадей жалеть. Может, там кровь льется, а мы ползем будто черепахи.
На прогалине Йотаута невольно оглянулся в сторону Швянтупе. Двое в алых рубашках разбирали шатер, на повозке высилась гора перин, женщина, набросив на плечо цветастый платок, несла ребенка, совершенно голого, будто новорожденного. «Гей, гей, Мара, Мара!»— откуда-то издалека доносятся веселые мужские голоса и хлопанье в ладоши, маячит стройная, с крутой грудью женщина в танце. «Гей, гей, Мара, Мара!..» И пылает огонь костра, визжат сопливые дети, свистят удары бича. «Гей, гей, Мара, гей!..» Уезжают, убираются восвояси, как и каждый год на исходе лета. Уносят с собой лето. И тебе снова ждать весны, ждать лета. Слушать вечером, когда же отзовется кукушка да запоет в ольшанике соловей. Слушать, когда же донесется от Жидгире пиликанье скрипок да рокот бубна. «Гей, гей, Мара, гей!..»
— Уже видно! У клена, в ложбинке...— заговорил батрак Винклера.
Он соскочил с телеги и побежал, потому что колеса вязли в топком лугу и лошади еле тащили.
Выскочили и остальные двое.
— Ты не сердись, Йотаута, что помешали,— извинился человечек из Даржининкая, Гельтис.— Я не ахти какой хозяин — пять гектаров, а детей-то семеро. Если все потребуем, чтоб было лучше, как думаешь, будет?
И, не дождавшись ответа Йотауты, зашлепал босиком, придерживая спадающие штаны.
Загнанные, взмокшие лошади едва дышали.
— Загони лошадей в кусты,— приказал отец, и Каролис свернул в редкий березняк.
Возле шоссе толпились люди, слышны были мужская речь, женские причитания, визг резвившихся детей. Поначалу все это Казимерасу Йотауте напомнило базар или храмовый праздник, когда после мессы люди высыпают на площадь перед костелом, но вскоре в толпе он уловил отдельные слова, и от волнения сжало горло. Увидел и знакомых из Лепалотаса и окрестных деревень. Все озирались, вытянув шеи, чего-то ждали, а на шоссе, рядом с поваленными поперек него двумя ольшинами, срубленными здесь же, на краю канавы, стояло пятеро: сойдутся в кучу, посоветуются и снова уставятся на дорогу, пустую, убегающую на север и исчезающую за пригорком.
Каролис держался рядом с отцом, вытягивал шею, привстав на цыпочки, глядел поверх голов в сторону шоссе, в самую гущу толпы. Стиснул локоть отца, прошептал:
— Мне кажется, Людвикас там.
— Людвикас?— испугался Казимерас Йотаута; здоровой ногой привстал на луговую кочку, соскользнув, махнул руками.— Чтоб только беды не накликать.
— Мужики!— пронесся над толпой скрипучий голос Банислаускаса из Лепалотаса.— Братья! Соседи! Давайте держаться дружно, потому что всех одно горе жмет. Городские господа ждут наше добро. А что остается нам, крестьянам? Крохи, объедки. Задарма им отдавай зерно, бекон, гусей, молоко, а за шины на четыре колеса для телеги сотню выкладывай. Разве такой порядок должен быть, я вас спрашиваю?
— Правду говорит человек.
— Валяй дальше! Одобряем.
— Нету жизни, горожане душат.
— Не дадим городу ничего! Пускай с голоду подыхают.
— Правильно, пускай подыхают, может, посочувствуют тогда деревенским. Говори, Банислаускас, защити нас!
— Ха, когда это богатый бедному сочувствовал?
— Не путай, все одинаково страдаем.
— Одни сала наевшись, другие небеленой похлебки нахлебавшись...
— Мы слушаем, Банислаускас!
Мужики кричали наперебой, топтались, собирались кучками вокруг горлопанов, подбегали к другим. Живая волна катилась, лохматилась, колыхалась.
Банислаускас распахнул пиджак из серой домотканины, отбросив длинные полы, заложил руки за спину, запрокинул голову:
— Братья, землепашцы! Я знаю, что говорю. Вот мы дорогу перегородили и будем стоять на страже. Завтра в Каунасе ярмарка. Наши крестьяне на нее не поедут. И никого на ярмарку не пропустим. Попомнят нас горожане, пускай хоть булыжник грызут, но сыров наших и масла им не видать.
— Чистая правда!
— Правда!— подхватил и Казимерас Йотаута. Закричав, присел, будто пытаясь спрятаться за чужие спины, но опять не выдержал:— Война городу! Бойкот!
— Какого черта мы тут в поле собрались?— выскочил на дорогу батрак Винклера.— С кем нам тут драться? Между собой? А те, что нас грабят, в городе! Они-то дешево платят. Поэтому, говорю, не стоит ли им на глотку наступить? Там, в городе!..
Многие растерялись, приумолкли, не зная, соглашаться с батраком или нет. И в это время на цыпочки привстал сын Винклера Отто. Рослый, прямой, плечистый, в коричневой рубашке, заправленной в зеленоватые брюки с блестящей медной пряжкой.
— Этот мужчина, который только что говорил, указал нам путь. Итак, я спрашиваю: кто у вас скупает большинство продуктов и платит одни центы? Кто с вас шкуру сдирает за железо, за цемент, за удобрения? Кто? Скажу прямо, если вам еще не ясно: евреи! Евреи
установили такие цены, и, пока у них в руках торговля, добра не жди.
— Чистая правда!— взвизгнул поддакивавший всем мужик и, словно захлебнувшись, замолк.
Слова молодого Винклера еще больше сбили с толку толпу.
— Не слушайте его! Это провокация!
Казимераса Йотауту ошарашил прозвеневший голос.
— Людвикас! Это Людвикас,— пролепетал отец, не почувствовавший никакого страха, только гордость: его сын заговорил! Да еще в такое время, когда людей обуяло сомнение.
— Господин Винклер хочет нам очки втереть. Он хочет перессорить нас, науськать друг на друга.
Наконец-то Йотаута разглядел Людвикаса. Тот стоял перед толпой совсем недалеко от Отто Винклера. Он говорил и чуть ли не каждое слово сопровождал взмахами руки.
— Еврейский прихвостень!— привстал на цыпочки Отто Винклер.
Людвикас повернулся к Отто, подобрался, но все равно остался щуплым, издали он казался пареньком.
— Фашист!
Прокатилось по толпе слово, сказанное со страшной ненавистью, брошенное будто плевок. Это слово почти никто в деревне не слышал, но все как один поняли: так зовут человека, хуже которого и быть не может.
Людвикас стоял словно вкопанный, а к нему медленно приближался Отто Винклер. Вслед за ним, засунув руки в карманы штанов, крался батрак в клетчатой фуражке набекрень.
Казимерас Йотаута все хорошо видел и все понял.
— Это фашист!— что есть мочи прокричал он и стал торопливо пробираться сквозь толпу к шоссе.— Люди, разве позволим пруссаку?..
— Отойди, пруссак!— рявкнул с другой стороны Каролис, и отцу стало легче, он знал, что не один идет на помощь.
Трое подскочили со стороны и встали перед Отто Винклером. Отто неторопливо закатал рукава коричневой рубашки выше локтей, подбоченился, расставил ноги.
— Едут!— взвизгнула женщина.
— Полиция!
— Держитесь, ребята!
По шоссе со стороны Каунаса катил черный автомобиль.
Отто Винклер ликующе осклабился, взял из канавы никелированный велосипед, отвел его в сторонку.
Руки Казимераса Йотауты опустились, он тяжело дышал и, кажется, слышал, как вся толпа глубоко дышит будто одной грудью вместе с ним.
Автомобиль остановился шагах в двадцати перед завалом, из него один за другим выскочили полицейские. Последним появился мужчина в светлом костюме. Рассыпавшись на всю ширину шоссе, они неторопливо приближались к поваленным оленьим.
Казалось, какой-то страшный колдун обратил толпу в поле камней — никто не шелохнулся, не сказал ни слова, только удушливый жар шел от распаренных тел.
Полицейские остановились, сжимая в руках резиновые дубинки. Вперед вышел один из них, по-видимому старшой, стал медленно стягивать с правой руки белую перчатку. Его губы подрагивали, он не находил слов.
— Ну!— наконец разинул рот, рывком положив голую руку на кобуру пистолета, пристегнутую к желтому ремню.
— Господи, что теперь будет-то!— застонала женщина в толпе.
Снова воцарилась тишина.
— Ну!— повторил старший полицейский и спросил сквозь зубы:—Что сие означает, хотел бы я знать?
Вперед вышел один из тех, кто хотел было заступиться за Людвикаса. Он окинул взглядом толпу и повернулся к полицейским.
— Здесь собрались жители окрестных деревень. Нужда их пригнала.— Мужчина говорил спокойно, словно не полицейские стояли перед ним.— У всех у нас одна беда, и мы требуем, чтоб были уменьшены земельные налоги. А если нет — платить не будем. Многим из нас роет могилу Земельный банк. Мы требуем отложить оплату долгов и чтоб никто не смел покупать пущенное с молотка имущество. Требуем поднять цены...
— Требуем...
— Кончать!— взревел полицейский, резко выдергивая пистолет.— А я вам приказываю разойтись! А ну разойдись!
Толпа колыхнулась, заволновалась, словно поверхность озера от набежавшего ветра. Некоторые повернули было домой, но многие стояли, как и раньше.
— Мужики, не бойтесь, ничего они нам не сделают!
— Банислаускас, ты говори, пускай послушают.
— Не дадим городу! Откормленные, зажравшиеся, вы только посмотрите на этих боровов.
— Кровопийцы! Пиявки!
И мужики и бабы кричали, подбадривая сами себя и других. Казимерас Йотаута поискал взглядом Банислаускаса, который так хорошо выступал.
— Банислаускас, чего молчишь, валяй,— он подбодрил его, но Банислаускас, словно его по голове ударили, присел и исчез среди женщин.
— Мужики, вы не одни!— прозвенел голос Людвикаса.— Вся Сувалькия двинулась, вся Дзукия бурлит. Требуйте! Заставьте их уступить.
— Разойдись!— снова крикнул полицейский и махнул рукой другим, стоящим у него за спиной.
— Иисусе, бьют!
— Не дадим! У нас тоже руки есть.
Полицейские быстрым шагом приближались к гуще
толпы, лупили дубинками, кого только могли достать. Кто-то пустил камень, попал самому высокому из них в плечо.
— Дать сволочь! Чтоб копыта откинули!
— Бьют! Кровопийцы, пиявки, живоглоты!
Толпа рассеивалась, редела. Отступали и оба Йотауты, но отец тревожился за Людвикаса: только бы не угодил в лапы полицейских. Молодой, горячий, много ли надо? Вдруг он увидел человечка из Даржининкая, Гельтиса, которого привез сюда на телеге. Где он был до сих пор? Теперь он с камнем в руке метался то туда, то сюда, словно желая всех удержать.
— Кровопийцы! Пиявки!— все время выкрикивал Гельтис.— Вы, хозяева, убегаете, вам все равно... А я?.. Векселя у Густаса... Пустят все с молотка... Так и так погибать... Так что ж, удирать, мужики?! Неужто дадим им...
Гельтис вырвался вперед, где двое полицейских дубасили парня, прикрывшего руками голову.
— Кровопийцы!— Гельтис. замахнулся камнем, швырнул.
Грянул пистолетный выстрел. Гельтис зашатался, схватился руками за грудь.
— Стреляют! Насмерть застрелили, Иисусе!
Люди удирали по полю, схватив в руки деревянные
башмаки; приподняв подолы, уносились с визгом бабы.
Снова прогремел выстрел.
— Где Людвикас?— запыхавшись, с тревогой спросил Казимерас Йотаута, ковыляя по берегу речки.— Что теперь будет-то? Вот так, прямо в человека?
Каролис ничего не мог ему ответить, только поторапливал:
— Давай быстрее, отец.
— Только бы все обошлось. Этот Гельтис из Даржининкая... Может, помирает человек, а мы его бросили... Семеро ребят. И все погодки, слыхал я...
— Давай руку, отец. Побыстрее.
Среди желтеющих березок, напуганные выстрелами, стригли ушами лошади.
Холмик на могиле Гельтиса из Даржининкая осел и зарос травой.
Банислаускас из Лепалотаса, не пожалев своей горницы, открыл молочный пункт...
Во двор Людвикас вошел не один...
Мужчины, только что поднявшись из-за стола, в тени избы ковыряли в зубах, поглядывая в мрачнеющее небо. С пустым ведром в руках выбежала и мать.
— Моя Эгле, мама.
Ведро звякнуло о землю.
— Отец, это Эгле.
Жалобно скрипнула деревяшка.
— Каролис...
Каролис подошел к стройной, белокурой и растерянной девчонке, первый подал руку, улыбнулся.
— Ты писал, но чтоб была такая... не подумал.
Эгле еще гуще покраснела, затуманились ее голубые
глубокие глаза.
Мать нечаянно задела ногой ведро, и оно опять звякнуло.
— Уже поженились?— спросила властно, уставившись на девчонку, чтобы придраться к чему-то: ну и выбрал же! И невольно признала: будто кукла в окне ма
газина. Как глянет из-под длинных ресниц (таких длинных черных ресниц мать в жизни не видала) — ну точно святая дева Мария с алтаря Пренайского костела... Господи прости, вот сравнила-то...
Людвикас мягко улыбнулся:
— Нет, нет, мама. Я хотел только показать. Вдруг не понравится.
— А-а,— пропела мать, отошла немножко, вытерла руки о передник.— В дом пожалуйте.
— Заходите,— спохватился и отец.
В избе все уселись вокруг стола, но не успели словом- другим переброситься, как мать напомнила:
— Не воскресенье, мужчины. Гости не на один день приехали, успеете наговориться.
— Мы ненадолго, мама,— ответил Людвикас.— Очень ненадолго.
Мать посмотрела на сына, которого так давно не видела. «Куда это ты разбежался, ведь не горит»,— словно выговорила ему.
— Ничего,— сказала вслух и посмотрела на Казимераса и Каролиса.— Сколько там клевера-то, а если вдруг дождь...
— И мы с Эгле поможем.
— Сидите, сперва покушать надо.
Мать вроде бы малость оттаяла, но все равно в каждом ее слове и взгляде сквозило недоверие к Эгле, этой незваной гостье, какой-то городской девке, которая метила в снохи, вскружила Людвикасу голову и намерена (без сомнения!) разрушить его жизнь. Пока еще не поздно... да, пока не поздно, она потолкует с ними.
Отец с Каролисом ушли запрягать лошадей и не слышали, о чем разговаривали в избе. Только Саулюс, прибежав на клеверище, сказал:
— А тетя плачет.
— Какая тетя?— не понял Каролис.
— Людвикаса,— уточнил Саулюс и добавил: — Она некрасивая, когда плачет.
Но после полудня, когда мужчины вернулись с поля, Эгле казалась такой же, как утром,— хрупкой и веселой. Говорила мало, больше улыбалась, ловила каждое движение Людвикаса, каждое его слово.
Прошлое мужчины не трогали. У отца, конечно, по сей день ноет сердце, что так вышло в тот год — власти запретили Людвикасу учить детей. Потратился
ведь, пока сына в гимназию пускал, а теперь не может порадоваться и успокоиться. Он не осуждал Людвикаса, не сердился на него — не его вина, не из-за пьнства или разврата эта беда.
— Что в Каунасе слыхать?— наконец спросил отец, долго приглядывавшийся к жене, Эгле и Людвикасу и так и не понявший, из-за чего они поцапались.
— Да разное. И то и се,— туманно ответил Людвикас.
— А ты-то как?
— С грехом пополам. Работаю, перебиваюсь. Жить можно.
— Мог бы почаще приезжать, не на краю света живем.
— Было бы время...
— Мы тоже иногда на базар приезжаем, зашли бы, но куда — не знаем. Каунас не Лепалотас, не спросишь. Адрес бы оставил.
— Так уж получилось, что жил где придется. Я сообщу адрес, отец, теперь уж скоро.
Разговор не вязался. Словно чужие, впервые встретившись и усевшись на краю канавы, искали слова, поглядывали в стороны.
За окном шуршал дождь, послеобеденная дремота сгибала плечи, клонила головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Его сын там.
— Ого!— удивился Каролис.
Сноповязка мигом опустела, и все прыгнули на нее через грядки. Вожжи взял Каролис.
— Мамашу не предупредили,— вспомнил вдруг отец, испугался, но за тарахтеньем колес вряд ли кто услышал его слова.
Каролис подгонял лошадей, хлестал кнутом. На краю луга торчал Саулюс. Он побежал за ними, что-то кричал, наверно просился на телегу, но кусты по берегу Швянтупе вскоре скрыли его из виду.
— Прямо жми, прямо на шоссе,— не мог усидеть на месте батрак Винклера, достал из-за пазухи пистолет, повертел в руках, опять спрятал.
— Вот гад,— выругался Йотаута, сидящий на охапке молоченного овса. Неужто и у тех двоих есть? А может, этот только попугать хочет. Разбойничает по ночам, что ему. И смеет же показывать! А если кто полицейскому шепнет, откуда знать...
Йотауте батрак не понравился. Ехали бы они с базара, сразу сказал бы: «Полезай с телеги!» И пистолета бы не побоялся. А теперь вот сиди с ним рядышком, плечом к плечу, потому что одна у них дорога, и вот они едут, просто летят. Как на фронт когда-то. Хотя не совсем так, тогда Казимерас не знал, за что идет, почему стреляет в германца или австрияка. Они-то перед ним ничем не провинились, такие же самые, как и он,— оторванные от земли да от сохи. А сегодня Йотауте не пришлось долго объяснять ни с кем он, ни против кого. С крестьянами — и все!— против этого чудища семиглавого, против кризиса, который высидел город. Вот оно как! Наверное, так думает и его сын Каролис. И эти мужики, с которыми вместе трясется на телеге.
Телега свернула на проселок, бегущий через Жидгире. Обвисшие ветки орешника задевали за плечи, пришлось втянуть головы в плечи, чтобы не выкололо глаза.
— Не хлещи так, лошадей загонишь,— сказал отец Каролису.
— Живее!— рявкнул батрак Винклера.— Когда такое творится, нечего лошадей жалеть. Может, там кровь льется, а мы ползем будто черепахи.
На прогалине Йотаута невольно оглянулся в сторону Швянтупе. Двое в алых рубашках разбирали шатер, на повозке высилась гора перин, женщина, набросив на плечо цветастый платок, несла ребенка, совершенно голого, будто новорожденного. «Гей, гей, Мара, Мара!»— откуда-то издалека доносятся веселые мужские голоса и хлопанье в ладоши, маячит стройная, с крутой грудью женщина в танце. «Гей, гей, Мара, Мара!..» И пылает огонь костра, визжат сопливые дети, свистят удары бича. «Гей, гей, Мара, гей!..» Уезжают, убираются восвояси, как и каждый год на исходе лета. Уносят с собой лето. И тебе снова ждать весны, ждать лета. Слушать вечером, когда же отзовется кукушка да запоет в ольшанике соловей. Слушать, когда же донесется от Жидгире пиликанье скрипок да рокот бубна. «Гей, гей, Мара, гей!..»
— Уже видно! У клена, в ложбинке...— заговорил батрак Винклера.
Он соскочил с телеги и побежал, потому что колеса вязли в топком лугу и лошади еле тащили.
Выскочили и остальные двое.
— Ты не сердись, Йотаута, что помешали,— извинился человечек из Даржининкая, Гельтис.— Я не ахти какой хозяин — пять гектаров, а детей-то семеро. Если все потребуем, чтоб было лучше, как думаешь, будет?
И, не дождавшись ответа Йотауты, зашлепал босиком, придерживая спадающие штаны.
Загнанные, взмокшие лошади едва дышали.
— Загони лошадей в кусты,— приказал отец, и Каролис свернул в редкий березняк.
Возле шоссе толпились люди, слышны были мужская речь, женские причитания, визг резвившихся детей. Поначалу все это Казимерасу Йотауте напомнило базар или храмовый праздник, когда после мессы люди высыпают на площадь перед костелом, но вскоре в толпе он уловил отдельные слова, и от волнения сжало горло. Увидел и знакомых из Лепалотаса и окрестных деревень. Все озирались, вытянув шеи, чего-то ждали, а на шоссе, рядом с поваленными поперек него двумя ольшинами, срубленными здесь же, на краю канавы, стояло пятеро: сойдутся в кучу, посоветуются и снова уставятся на дорогу, пустую, убегающую на север и исчезающую за пригорком.
Каролис держался рядом с отцом, вытягивал шею, привстав на цыпочки, глядел поверх голов в сторону шоссе, в самую гущу толпы. Стиснул локоть отца, прошептал:
— Мне кажется, Людвикас там.
— Людвикас?— испугался Казимерас Йотаута; здоровой ногой привстал на луговую кочку, соскользнув, махнул руками.— Чтоб только беды не накликать.
— Мужики!— пронесся над толпой скрипучий голос Банислаускаса из Лепалотаса.— Братья! Соседи! Давайте держаться дружно, потому что всех одно горе жмет. Городские господа ждут наше добро. А что остается нам, крестьянам? Крохи, объедки. Задарма им отдавай зерно, бекон, гусей, молоко, а за шины на четыре колеса для телеги сотню выкладывай. Разве такой порядок должен быть, я вас спрашиваю?
— Правду говорит человек.
— Валяй дальше! Одобряем.
— Нету жизни, горожане душат.
— Не дадим городу ничего! Пускай с голоду подыхают.
— Правильно, пускай подыхают, может, посочувствуют тогда деревенским. Говори, Банислаускас, защити нас!
— Ха, когда это богатый бедному сочувствовал?
— Не путай, все одинаково страдаем.
— Одни сала наевшись, другие небеленой похлебки нахлебавшись...
— Мы слушаем, Банислаускас!
Мужики кричали наперебой, топтались, собирались кучками вокруг горлопанов, подбегали к другим. Живая волна катилась, лохматилась, колыхалась.
Банислаускас распахнул пиджак из серой домотканины, отбросив длинные полы, заложил руки за спину, запрокинул голову:
— Братья, землепашцы! Я знаю, что говорю. Вот мы дорогу перегородили и будем стоять на страже. Завтра в Каунасе ярмарка. Наши крестьяне на нее не поедут. И никого на ярмарку не пропустим. Попомнят нас горожане, пускай хоть булыжник грызут, но сыров наших и масла им не видать.
— Чистая правда!
— Правда!— подхватил и Казимерас Йотаута. Закричав, присел, будто пытаясь спрятаться за чужие спины, но опять не выдержал:— Война городу! Бойкот!
— Какого черта мы тут в поле собрались?— выскочил на дорогу батрак Винклера.— С кем нам тут драться? Между собой? А те, что нас грабят, в городе! Они-то дешево платят. Поэтому, говорю, не стоит ли им на глотку наступить? Там, в городе!..
Многие растерялись, приумолкли, не зная, соглашаться с батраком или нет. И в это время на цыпочки привстал сын Винклера Отто. Рослый, прямой, плечистый, в коричневой рубашке, заправленной в зеленоватые брюки с блестящей медной пряжкой.
— Этот мужчина, который только что говорил, указал нам путь. Итак, я спрашиваю: кто у вас скупает большинство продуктов и платит одни центы? Кто с вас шкуру сдирает за железо, за цемент, за удобрения? Кто? Скажу прямо, если вам еще не ясно: евреи! Евреи
установили такие цены, и, пока у них в руках торговля, добра не жди.
— Чистая правда!— взвизгнул поддакивавший всем мужик и, словно захлебнувшись, замолк.
Слова молодого Винклера еще больше сбили с толку толпу.
— Не слушайте его! Это провокация!
Казимераса Йотауту ошарашил прозвеневший голос.
— Людвикас! Это Людвикас,— пролепетал отец, не почувствовавший никакого страха, только гордость: его сын заговорил! Да еще в такое время, когда людей обуяло сомнение.
— Господин Винклер хочет нам очки втереть. Он хочет перессорить нас, науськать друг на друга.
Наконец-то Йотаута разглядел Людвикаса. Тот стоял перед толпой совсем недалеко от Отто Винклера. Он говорил и чуть ли не каждое слово сопровождал взмахами руки.
— Еврейский прихвостень!— привстал на цыпочки Отто Винклер.
Людвикас повернулся к Отто, подобрался, но все равно остался щуплым, издали он казался пареньком.
— Фашист!
Прокатилось по толпе слово, сказанное со страшной ненавистью, брошенное будто плевок. Это слово почти никто в деревне не слышал, но все как один поняли: так зовут человека, хуже которого и быть не может.
Людвикас стоял словно вкопанный, а к нему медленно приближался Отто Винклер. Вслед за ним, засунув руки в карманы штанов, крался батрак в клетчатой фуражке набекрень.
Казимерас Йотаута все хорошо видел и все понял.
— Это фашист!— что есть мочи прокричал он и стал торопливо пробираться сквозь толпу к шоссе.— Люди, разве позволим пруссаку?..
— Отойди, пруссак!— рявкнул с другой стороны Каролис, и отцу стало легче, он знал, что не один идет на помощь.
Трое подскочили со стороны и встали перед Отто Винклером. Отто неторопливо закатал рукава коричневой рубашки выше локтей, подбоченился, расставил ноги.
— Едут!— взвизгнула женщина.
— Полиция!
— Держитесь, ребята!
По шоссе со стороны Каунаса катил черный автомобиль.
Отто Винклер ликующе осклабился, взял из канавы никелированный велосипед, отвел его в сторонку.
Руки Казимераса Йотауты опустились, он тяжело дышал и, кажется, слышал, как вся толпа глубоко дышит будто одной грудью вместе с ним.
Автомобиль остановился шагах в двадцати перед завалом, из него один за другим выскочили полицейские. Последним появился мужчина в светлом костюме. Рассыпавшись на всю ширину шоссе, они неторопливо приближались к поваленным оленьим.
Казалось, какой-то страшный колдун обратил толпу в поле камней — никто не шелохнулся, не сказал ни слова, только удушливый жар шел от распаренных тел.
Полицейские остановились, сжимая в руках резиновые дубинки. Вперед вышел один из них, по-видимому старшой, стал медленно стягивать с правой руки белую перчатку. Его губы подрагивали, он не находил слов.
— Ну!— наконец разинул рот, рывком положив голую руку на кобуру пистолета, пристегнутую к желтому ремню.
— Господи, что теперь будет-то!— застонала женщина в толпе.
Снова воцарилась тишина.
— Ну!— повторил старший полицейский и спросил сквозь зубы:—Что сие означает, хотел бы я знать?
Вперед вышел один из тех, кто хотел было заступиться за Людвикаса. Он окинул взглядом толпу и повернулся к полицейским.
— Здесь собрались жители окрестных деревень. Нужда их пригнала.— Мужчина говорил спокойно, словно не полицейские стояли перед ним.— У всех у нас одна беда, и мы требуем, чтоб были уменьшены земельные налоги. А если нет — платить не будем. Многим из нас роет могилу Земельный банк. Мы требуем отложить оплату долгов и чтоб никто не смел покупать пущенное с молотка имущество. Требуем поднять цены...
— Требуем...
— Кончать!— взревел полицейский, резко выдергивая пистолет.— А я вам приказываю разойтись! А ну разойдись!
Толпа колыхнулась, заволновалась, словно поверхность озера от набежавшего ветра. Некоторые повернули было домой, но многие стояли, как и раньше.
— Мужики, не бойтесь, ничего они нам не сделают!
— Банислаускас, ты говори, пускай послушают.
— Не дадим городу! Откормленные, зажравшиеся, вы только посмотрите на этих боровов.
— Кровопийцы! Пиявки!
И мужики и бабы кричали, подбадривая сами себя и других. Казимерас Йотаута поискал взглядом Банислаускаса, который так хорошо выступал.
— Банислаускас, чего молчишь, валяй,— он подбодрил его, но Банислаускас, словно его по голове ударили, присел и исчез среди женщин.
— Мужики, вы не одни!— прозвенел голос Людвикаса.— Вся Сувалькия двинулась, вся Дзукия бурлит. Требуйте! Заставьте их уступить.
— Разойдись!— снова крикнул полицейский и махнул рукой другим, стоящим у него за спиной.
— Иисусе, бьют!
— Не дадим! У нас тоже руки есть.
Полицейские быстрым шагом приближались к гуще
толпы, лупили дубинками, кого только могли достать. Кто-то пустил камень, попал самому высокому из них в плечо.
— Дать сволочь! Чтоб копыта откинули!
— Бьют! Кровопийцы, пиявки, живоглоты!
Толпа рассеивалась, редела. Отступали и оба Йотауты, но отец тревожился за Людвикаса: только бы не угодил в лапы полицейских. Молодой, горячий, много ли надо? Вдруг он увидел человечка из Даржининкая, Гельтиса, которого привез сюда на телеге. Где он был до сих пор? Теперь он с камнем в руке метался то туда, то сюда, словно желая всех удержать.
— Кровопийцы! Пиявки!— все время выкрикивал Гельтис.— Вы, хозяева, убегаете, вам все равно... А я?.. Векселя у Густаса... Пустят все с молотка... Так и так погибать... Так что ж, удирать, мужики?! Неужто дадим им...
Гельтис вырвался вперед, где двое полицейских дубасили парня, прикрывшего руками голову.
— Кровопийцы!— Гельтис. замахнулся камнем, швырнул.
Грянул пистолетный выстрел. Гельтис зашатался, схватился руками за грудь.
— Стреляют! Насмерть застрелили, Иисусе!
Люди удирали по полю, схватив в руки деревянные
башмаки; приподняв подолы, уносились с визгом бабы.
Снова прогремел выстрел.
— Где Людвикас?— запыхавшись, с тревогой спросил Казимерас Йотаута, ковыляя по берегу речки.— Что теперь будет-то? Вот так, прямо в человека?
Каролис ничего не мог ему ответить, только поторапливал:
— Давай быстрее, отец.
— Только бы все обошлось. Этот Гельтис из Даржининкая... Может, помирает человек, а мы его бросили... Семеро ребят. И все погодки, слыхал я...
— Давай руку, отец. Побыстрее.
Среди желтеющих березок, напуганные выстрелами, стригли ушами лошади.
Холмик на могиле Гельтиса из Даржининкая осел и зарос травой.
Банислаускас из Лепалотаса, не пожалев своей горницы, открыл молочный пункт...
Во двор Людвикас вошел не один...
Мужчины, только что поднявшись из-за стола, в тени избы ковыряли в зубах, поглядывая в мрачнеющее небо. С пустым ведром в руках выбежала и мать.
— Моя Эгле, мама.
Ведро звякнуло о землю.
— Отец, это Эгле.
Жалобно скрипнула деревяшка.
— Каролис...
Каролис подошел к стройной, белокурой и растерянной девчонке, первый подал руку, улыбнулся.
— Ты писал, но чтоб была такая... не подумал.
Эгле еще гуще покраснела, затуманились ее голубые
глубокие глаза.
Мать нечаянно задела ногой ведро, и оно опять звякнуло.
— Уже поженились?— спросила властно, уставившись на девчонку, чтобы придраться к чему-то: ну и выбрал же! И невольно признала: будто кукла в окне ма
газина. Как глянет из-под длинных ресниц (таких длинных черных ресниц мать в жизни не видала) — ну точно святая дева Мария с алтаря Пренайского костела... Господи прости, вот сравнила-то...
Людвикас мягко улыбнулся:
— Нет, нет, мама. Я хотел только показать. Вдруг не понравится.
— А-а,— пропела мать, отошла немножко, вытерла руки о передник.— В дом пожалуйте.
— Заходите,— спохватился и отец.
В избе все уселись вокруг стола, но не успели словом- другим переброситься, как мать напомнила:
— Не воскресенье, мужчины. Гости не на один день приехали, успеете наговориться.
— Мы ненадолго, мама,— ответил Людвикас.— Очень ненадолго.
Мать посмотрела на сына, которого так давно не видела. «Куда это ты разбежался, ведь не горит»,— словно выговорила ему.
— Ничего,— сказала вслух и посмотрела на Казимераса и Каролиса.— Сколько там клевера-то, а если вдруг дождь...
— И мы с Эгле поможем.
— Сидите, сперва покушать надо.
Мать вроде бы малость оттаяла, но все равно в каждом ее слове и взгляде сквозило недоверие к Эгле, этой незваной гостье, какой-то городской девке, которая метила в снохи, вскружила Людвикасу голову и намерена (без сомнения!) разрушить его жизнь. Пока еще не поздно... да, пока не поздно, она потолкует с ними.
Отец с Каролисом ушли запрягать лошадей и не слышали, о чем разговаривали в избе. Только Саулюс, прибежав на клеверище, сказал:
— А тетя плачет.
— Какая тетя?— не понял Каролис.
— Людвикаса,— уточнил Саулюс и добавил: — Она некрасивая, когда плачет.
Но после полудня, когда мужчины вернулись с поля, Эгле казалась такой же, как утром,— хрупкой и веселой. Говорила мало, больше улыбалась, ловила каждое движение Людвикаса, каждое его слово.
Прошлое мужчины не трогали. У отца, конечно, по сей день ноет сердце, что так вышло в тот год — власти запретили Людвикасу учить детей. Потратился
ведь, пока сына в гимназию пускал, а теперь не может порадоваться и успокоиться. Он не осуждал Людвикаса, не сердился на него — не его вина, не из-за пьнства или разврата эта беда.
— Что в Каунасе слыхать?— наконец спросил отец, долго приглядывавшийся к жене, Эгле и Людвикасу и так и не понявший, из-за чего они поцапались.
— Да разное. И то и се,— туманно ответил Людвикас.
— А ты-то как?
— С грехом пополам. Работаю, перебиваюсь. Жить можно.
— Мог бы почаще приезжать, не на краю света живем.
— Было бы время...
— Мы тоже иногда на базар приезжаем, зашли бы, но куда — не знаем. Каунас не Лепалотас, не спросишь. Адрес бы оставил.
— Так уж получилось, что жил где придется. Я сообщу адрес, отец, теперь уж скоро.
Разговор не вязался. Словно чужие, впервые встретившись и усевшись на краю канавы, искали слова, поглядывали в стороны.
За окном шуршал дождь, послеобеденная дремота сгибала плечи, клонила головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50