Всего двумя годами меня старше, она была уже вполне сформировавшейся женщиной, весьма сведущей в нравах и обычаях мира. Помню, я несказанно изумилась, заметив, что маэстро явно обратил внимание на ее грудь. Мне было как-то неловко думать о Вивальди – да и о любом священнике – как о мужчине. Нельзя сказать, что я сейчас полностью свыклась с этой мыслью, хотя прекрасно знаю, что это житейский факт. Сама принадлежность священнослужителей к мужескому полу делает их обеты безбрачия столь необходимыми – и столь трудными для выполнения.
Именно Клаудия поведала мне на своем ломаном итальянском, насколько важно не забывать о том, что у всех мужчин – не важно, аристократы они или попрошайки, священники или сводники, – имеется совершенно одинаковая штуковина, которой они сугубо подвластны.
Вскоре после прибытия Клаудия стала свидетельницей очередного гневного приступа маэстро, во время которого он рвал на себе волосы и клял нашу невинность, не дающую нам играть со страстью, необходимой для его музыки. Я обернулась к Клаудии, чтоб посмотреть, как та поведет себя. Странно, но она преспокойно сидела и загадочно улыбалась, по-видимому очень довольная собой.
Та ночь была необыкновенно холодной. Многие из нас зимой обычно спали по двое, несмотря на то что еще в прошлом году каждая из нас заслужила право на отдельную кровать. Лежа в обнимку с Клаудией, я уже готова была провалиться в сон, как вдруг она зашептала мне в ухо:
– Анна Мария, я могу открыть секрет той страсти, какую требует от вас ваш маэстро.
Глаза у меня уже слипались – а ведь не так просто заснуть, когда мерзнешь.
– Я добродетельная девушка, – пробормотала я, сердясь, что она меня разбудила.
– Ты и останешься такой – даю тебе слово! Твое целомудрие нисколько не пострадает. Зато своему маэстро ты доставишь большую радость.
Она приподнялась, опершись на локти. Я повернулась к ней и раздраженно спросила:
– Что за загадки ты мне загадываешь?
Несмотря на кромешную темноту, я почувствовала, что Клаудия улыбается.
– Давай-ка я покажу тебе!
– Покажешь? Где – здесь? В дортуаре?
– Лучше места не найти.
Она придвинулась поближе ко мне и заговорила тихо-тихо, едва ли не шепотом:
– Анна Мария, у каждой женщины – и у девушек тоже – есть на теле потайное местечко. Если правильно погладить его, то все тело затрепещет и зазвучит не хуже струн твоей скрипки.
Я снова улеглась, негодуя, что меня так глупо разыгрывают.
– Ложись спать, Клаудия! Надо набраться сил для завтрашней репетиции.
Она стала трясти меня за плечо:
– Именно поэтому я сегодня и завела с тобой этот разговор, Аннина.
– Не называй меня Анниной, – огрызнулась я.
Я вспомнила, как когда-то верила, будто музыка coro исходит прямо из тел девушек. Мне было невдомек, каким образом эта саксонская ведьма разгадала мою детскую фантазию.
– Ну же, – снова усадила она меня на постели. – Смотри, что я делаю, и повторяй.
Мои глаза к тому времени понемногу привыкли к полумраку. Клаудия словно бы собралась играть на виолончели – уселась, разведя колени в стороны.
– Это здесь, – пояснила она, засунув руку себе под ночную рубашку. – У тебя тоже такое есть. Оно похоже… я не знаю, как это будет по-итальянски.
Она снова выпростала руку, а другой накрыла ее сверху: получился колокольчик с язычком-пальцем.
– Такая маленькая штучка, от которой он звенит. Найди-ка у себя!
Я полезла себе под рубашку. Как же я раньше-то не замечала? Я притронулась к «штучке» – и словно бы сама превратилась в скрипку: от прикосновений моих пальцев каждая частичка моего тела затрепетала, особенно кончики грудей и своды стоп.
Клаудия прикрыла глаза – я вслед за ней.
– Ну что, чувствуешь? – спросила она.
– Ага, – еле выдавила я, потому что дышать почему-то стало трудно, словно я взбиралась по лестнице.
– Води пальцами, как по струнам своей скрипки, Анна Мария Скрипка.
– Но струны моей скрипки от этого не становятся мокрыми.
– Думай о сонате, которую нам играть завтра, – об аллегро. А когда мы завтра будем играть аллегро, думай об этом!
Я не могла ответить ей. Острое желание гладить и гладить неожиданно стало таким настоятельным, всеобъемлющим и громогласным, что все остальное просто исчезло. Я забыла и где я, и кто я, чувствуя только неотвязное стремление делать… не знаю что. А потом – о Пресвятая Богородица! – все мое тело зазвенело с ликующей радостью, как будто все колокола la Serenissima в пасхальное утро.
Я словно бы попала в морскую бурю, и меня выбросило волнами на берег – едва не захлебнувшуюся, полумертвую, но узревшую лик Божий.
Проснувшись наутро, я вопрошала себя, не сон ли все это. Но Клаудия сидела рядом, склонившись надо мной, и на лице ее бродила кошачья ухмылка. Я улыбнулась в ответ.
– Не забудь же – думай об этом, когда будешь играть сегодня.
– Да я ни о чем другом не буду думать! – воскликнула я. – Надо рассказать Джульетте! Она тоже должна думать об этом, когда будет сегодня играть на виолончели!
Я поделилась открытием с Джульеттой (и при этом еще раз окунулась в океан), а та, вероятно, оповестила остальных. Так или иначе, перед репетицией маэстро узрел стайку бледных девиц с воспаленными глазами.
– Это еще что? – пробормотал он. – Неужели календарь меня подвел?
Однако едва мы начали играть, как всем нам – и ему в первую очередь – стало ясно, что все переменилось. Мы играли с живостью. Мы играли со страстью. Мы играли с порывом. Мы выложились так, что в конце запыхались, и вполне вероятно, что колокольчики у многих из нас звенели во время исполнения.
Маэстро уронил руки и уставился на нас, глазам своим не веря.
– Я сплю. – Это было единственное, что он смог сказать сразу. А потом, с восторгом и восхищением в глазах: – Как это произошло?
Мы все преспокойно сидели, и на лицах у нас застыла та же полуулыбка, что и у Клаудии.
3
Я сижу, держа в руках мое следующее письмо – первое, что было написано из заточения в самую глухую пору той памятной зимы 1709 года от Рождества Христова. Даже если бы сестра Лаура велела мне писать самой Пресвятой Деве, я бы точно так же излила ей душу, столь отчаянным было мое желание, чтобы хоть кто-нибудь – кто угодно! – услышал мой cri de c?ur.
Уносясь мысленно в прошлое, я припоминаю, что истинным началом «преступного» периода моей жизни можно считать ту зимнюю ночь, когда мы с Марьеттой сидели на холодном каменном полу между двумя кроватями, натянув рубашки на зябнущие ступни.
Мне тогда было четырнадцать, и я еще не дождалась своей первой крови. Разговаривая, мы обе то и дело прислушивались, не идет ли сестра Джованна, которая в ту неделю исполняла обязанности сеттиманьеры и делала обход коридоров. Я отчаянно шептала Марьетте, стараясь не слишком повышать голос:
– Pazza, ты совсем обезумела!
Подруга вбила себе в голову, что станет оперной дивой. Разумеется, и тогда, и сейчас в любой венецианский монастырь опере путь заказан.
Голос у Марьетты охватывает целых три октавы, и она скачет по ним с таким проворством и легкостью, какая не снилась никакой блохе. В те дни кожа у нее была шелковисто-розовой, словно у боттичеллиевского ангела, зато в глазах горел дьявольский огонь. Принарядить бы ее в бархат и тафту, навесить на нее драгоценные украшения, а ножки обуть в шелковые туфельки – и из нее могла бы выйти первейшая в Венеции примадонна. Эта мысль не давала Марьетте покоя и жгла ее сердце, словно огнем.
Я напомнила подруге, что невозможно поступить в оперу, не отрекшись от крова Пьеты, равно как и от приданого.
Глаза у Марьетты до сих пор зелены, как непроточная вода ленивейшего из венецианских каналов на макушке лета, и иногда столь же ядовиты. Она уставила их на меня сквозь полумрак нашего дортуара и заявила, что без колебаний отринет и то и другое – лишь бы петь на сцене.
По всей комнате слышалось сопение – остальные девочки крепко спали. Шепотом, прозвучавшим словно боевая труба, Марьетта объявила мне и всем, кто мог нас подслушать:
– Я должна увидеть и услышать настоящую диву – в настоящем театре!
В то время даже обычный bollettino di passap?rto в задние ряды партера, предназначенные для простого люда, стоил треть золотого дуката. Девушка нашего возраста и положения не могла бы собрать эту сумму, даже если бы голодала много месяцев.
Я спросила Марьетту, каким образом она, затворница из Пьеты, собирается затеряться в толпе, где неузнанными снуют соглядатаи Великого Инквизитора, от которых невозможно нигде укрыться. Или она рассчитывает как ни в чем не бывало расположиться среди гондольеров, воров, мошенников и прочих мужланов, которые углядят в ней всего лишь в высшей степени лакомый кусочек?
Я также напомнила ей о настоящей войне, развернувшейся в «Ospedale dei Mendicanti» по поводу того, могут ли обитательницы приюта ставить там оперу. Вначале правление «Mendicanti» ограничилось тем, что высказало порицание монахиням-хористкам, выступавшим за оперу. Но впоследствии самая ярая поборница оперы – некая сестра Юстиниана, обладательница замечательного сопрано, не раз упомянутая в «Palade Veneta», – была выловлена из колодца, что наделало по всему городу много шуму.
Я просила Марьетту подумать о судьбе несчастной сестры Юстинианы.
Она смерила меня высокомерным взглядом и тряхнула кудрями.
– Если я о чем и думаю, то уж не о каких-то монашках!
– Эй, вы двое, – окликнули нас с соседней кровати, – заткнитесь наконец! Спать же хочется!
Марьетта потащила меня в коридор. Фитиль масляного светильника на стене коптил, от дыма по стенам плясали зловещие тени.
– Сегодня же вечером – обязательно сегодня! – горячо, почти касаясь меня губами, зашептала она мне на ухо. – Новая певица, сопрано из Неаполя, выступает в Сант-Анжело – мне маэстро говорил!
Хотя я в ту пору, сознаюсь, немного побаивалась Марьетты, тем не менее я загородила ей дорогу, скрестив на груди руки, и поинтересовалась, как она найдет дорогу к театру – даже если ей удастся выбраться отсюда.
– В отличие от некоторых, всю жизнь проведших в этом склепе, я в Венеции не заблужусь, будь спокойна!
Я стала убеждать Марьетту, что ей не удастся пройти туда незамеченной: маэстро – он в те дни исполнял сольную партию в оркестре Сант-Анжело – моментально обнаружит Марьетту в театре и позаботится, чтобы ее отправили обратно в приют и задали приличную порку.
На это подруга заявила – и тут я была с ней в основном согласна, – что Вивальди не особенно почитает правила. Ее последние слова напомнили мне о недавно прошедших слухах, будто маэстро взялся писать оперу в надежде однажды поставить ее на сцене Сант-Анжело.
Все это мне вовсе не нравилось. Мы, inservi?nte dela m?sica, были и его служительницами – сосудами, готовыми в любой момент принять в себя божественное миро его музыкальных озарений. Почему же он расходует свой талант на других – и на кого? Не на тех, кто трудится на благо Республики, а на тех, кто только и мечтает, как бы набить мошну потуже да еще и заработать себе на этом славное имя!
Да, Марьетта в те времена понимала Вивальди и его устремления куда лучше моего.
Она принялась очаровывать меня, пустив в ход все свое обаяние:
– Я смогу убедить его написать для нас оперу под видом оратории. Она будет такой прекрасной, что театры опустеют, а люди станут ломиться толпами, чтобы послушать нас. Тогда правление будет вынуждено изменить правила. Но сначала мне нужно приглядеться к этим дивам, изучить их приемчики.
– Ты собираешься перелететь через здешние стены на крыльях голубки?
– У Маттео сегодня опять ревматизм разыгрался.
– А тебе что с того?
– Синьора Беттина вернется на пост привратницы, когда колокола зазвонят к вечерне. Маттео отпросится, и тогда мы тоже сможем уйти.
– Мы?
Она молчала, а мое сердце в наступившей тишине бухало, как турецкий барабан.
Маттео был грузный старик, начавший свою жизнь подкидышем в Пьете. Говорили, что по слабости ума его нельзя было отдать даже в ученики к ремесленнику, поэтому он и остался здесь, выполняя те поручения, на которые больше никто не соглашался. Дежурные portin?re нашего coro, устав сторожить двери часами напролет, звали Маттео посидеть вместо них.
Мне вспомнилась моя давнишняя мечта, как передо мной является матушка, протягивает мне руку и зовет идти с ней. У меня перехватило горло, я не сразу смогла отозваться:
– Но как?
– Под его плащом.
Вероятно, мое лицо при этих словах выразило неподдельное омерзение. Маттео, судя по виду, мылся, наверное, раз или два за всю жизнь, и то в молодости. В складки его одежды набились высохшие хлебные крошки и ошметки вяленых рыбешек, которых он жевал, сидя на своем табурете в дверях. Мы считали, что он почти ничего не слышит. Поговаривали также, что Маттео допустили работать среди нас именно по причине его тугоухости: красота голосов воспитанниц не могла ввергнуть его в грех похоти.
– Я скорее соглашусь, чтоб меня вынесли отсюда в ночном горшке!
– Вот в этом твоя беда, Анна Мария! Живешь здесь всю жизнь, как тепличное растение, и понятия не имеешь, что снаружи-то пованивает!
Мне не понравилось слыть тепличным растением, и я попыталась спорить:
– Да ладно, летом вода в каналах ужасно воняет.
– Это не та вонь.
Марьетта знала об этом не понаслышке. Ее мать зарабатывала на жизнь в самых заплесневелых переулках Сан-Марко – когда горничной, а когда и шлюхой. Однажды, протрезвев немного более обыкновенного, она вдруг заметила, что мужчины стали заглядываться на ее старшую дочь, которая в ту пору добывала на хлеб для них обеих пением в месте с прекрасной акустикой – под сводами моста Риальто.
Тогда-то мать Марьетты привела дочь на заседание правления и велела петь. Несмотря на то что та была уже не маленькой, руководство согласилось принять девочку в приют, одевать и кормить и даже впоследствии обеспечить приданым, если она пробудет здесь десять лет и подготовит двух воспитанниц себе на смену.
В первую неделю в приюте Марьетта рыдала беспрерывно – ее даже поместили в отдельную комнату, чтобы ее вопли не будили нас по ночам, но совсем заглушить их было невозможно. Она проклинала самое имя своей родительницы, а потом молила Богородицу, чтоб та заставила ее мать одуматься и забрать дочку обратно. Самая никудышная семья все же лучше, чем совсем никакой: Марьетта беспрестанно твердила мне об этом в первые годы здесь – пока не зачислила меня в подруги.
Я взглянула в нефритовые глаза Марьетты и поняла – она с самого начала знала, что я соглашусь. А она уже целовала меня в щеку – вероятно, в благодарность за мою уступчивость. Эта девица умела расточать поцелуи, словно королева, швыряющая монеты в толпу.
Я вцепилась в ее руку – не столько из дружеских чувств, сколько для того, чтоб придать себе решимости.
Но она мою руку отбросила – очаровывать меня больше не требовалось.
– У меня под кроватью две шерстяные накидки – возьми их и жди внизу у лестницы. А мне надо заскочить на кухню.
И она унеслась, оставив меня в коридоре. Я подумала, уж не бросить ли ее одну выполнять свои дурацкие планы, а самой потихоньку вернуться к себе в постель и залезть под одеяло. Однако любопытство и возбуждение не давали отказаться от такого приключения. Мне не стоило большого труда уговорить себя, что Марьетта, с ее знанием жизни, сумеет устроить так, что нам удастся уйти и вернуться незамеченными.
Проскользнув во тьму дортуара и нащупывая ногой путь по холодным мраморным плитам пола, я уже ни в чем не сомневалась. Воздух спальни был спертым от дыхания четырнадцати девочек, погруженных в сумрачный туман сновидений. Я опустилась на четвереньки и стала шарить под кроватью Марьетты, пока не нащупала грубую шерстяную ткань накидок.
Меня всегда удивляло, каким образом Марьетта добивается того, что не удается больше никому. Шерстяные накидки тщательно охранялись, и подобраться к ним было делом не легким. Впрочем, мне тут же припомнилось, что я не раз заставала Марьетту за болтовней с маэстрой Андрианой, которая в тот год была диспенсьерой и заведовала всеми припасами. Андриана сама пела, а также играла на теорбе. Вдобавок на нее в числе девяти c?riche, выбранных из восемнадцати наставниц, возлагали самые ответственные дела в Пиете.
Поговаривали – и теперь я почти не сомневаюсь в правдивости тех слухов, – что по молодости сестра Андриана не раз сиживала в заточении за некие нарушения. По своему опыту могу сказать, что карцер Пьеты можно назвать колыбелью будущих приютских руководителей.
Я взяла в охапку накидки и застыла на пороге темной спальни, озирая пустой коридор и изо всех сил приглядываясь, нет ли кого на лестнице. Наконец я отважилась спуститься и в ожидании Марьетты съежилась в укромном уголке за балюстрадой.
Прошло, казалось, несколько часов, прежде чем Марьетта появилась в коридоре, ведущем к кухням и кладовым. Под мышкой у нее обнаружились бутылка вина и нечто весьма напоминающее половинку сырой индюшачьей тушки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29