Принимая от меня два аккуратно сложенных листка, она посмотрела на меня почти ласково и заверила, что проследит за доставкой моих писем. Я вновь ощутила вкус надежды.
Уже прикрывая за собой дверь, я все же решила вернуться и еще раз поблагодарить синьору Дзуану за готовность мне помочь. Я понимала, что у нее нет для этого особых оснований, и столь редкое проявление доброты наполнило мне сердце теплом.
Снова переступив порог, я не сразу осознала происходящее: синьора Дзуана стояла на коленях под чаном со щелоком. Одной рукой закрываясь от жара, другой она совала мои письма в огонь. Листки тут же занялись пламенем – сначала ярко-зеленым, затем желтоватым, и постепенно от них осталась печальная серая горстка, окаймленная рыжими сполохами. В беспомощном молчании взирала я на то, как мои мольбы и надежды на помилование обращаются в пепел.
14
В душе моей поселилась тупая отрешенность. Дни тянулись за днями, скапливались в недели, потом в месяцы. Лежа вечером в постели, я смотрела на свои руки и плакала, потому что это были уже не мои руки. Кожа на пальцах покраснела, загрубела и потрескалась. Когда становилось холоднее, пальцы на левой руке деревенели настолько, что не годились бы для исполнения даже самого неспешного из пассажей маэстро. Чувствуя, что гибкость рук стремительно утрачивается, я пыталась восстановить ее, время от времени упражняясь в аппликатуре и смычковой технике на воображаемом инструменте. Прок от этого был ничтожным, поскольку я так уставала к ночи, что не могла посвящать подобным занятиям много времени.
Соседки по кровати презирали меня, потому что я не интересовалась их сплетнями, а вся была поглощена мыслями о музыке, о том, что музыка еще не умерла в моей душе. Не раз я слышала их пересуды о себе самой – насмешки над моими упражнениями и над моими глупыми надеждами на то, что я когда-нибудь снова смогу играть.
Весной синьора Дзуана велела мне явиться в лечебницу.
– Но я не больна, – возразила я, пряча глаза.
С того дня, как она сожгла мои письма, я избегала встречаться с ней взглядом.
– И тем не менее тебя туда вызывают.
Я пошла в чем была, припорошенная пеплом, который теперь постоянно покрывал меня, так что я выглядела скорее седовласой дамой, нежели пятнадцатилетней девушкой.
Дежурившая на дверях санитарка провела меня через главную палату, где кашляли и тихо постанывали больные, мимо спящих и бодрствующих пациенток с остекленевшим взором. Затем мы оказались у некой двери, постучались и были впущены в другую, меньшую палату с окном, выходящим во внутренний дворик. Там шел дождь.
В комнате на кровати лежала сестра Лаура, хотя я даже не сразу узнала ее. Лицо у нее было одутловатым, землистого оттенка, а некогда голубые глаза покраснели и воспалились – совсем как в ту ужасную ночь. Тем не менее при виде меня они словно озарились внутренним светом, выказывая мне прежнюю доброту и привязанность. Вспомнив, что наговорила ей тогда, я преисполнилась раскаянием.
Врач, сидевший у ее постели, отозвал меня в сторонку:
– Ты хорошо ее знаешь?
– Это моя первая наставница, – ответила я. – Она всегда была мне другом.
Я не стала ему рассказывать о нашей последней с сестрой Лаурой встрече.
Он лишь покачал головой:
– Тогда тебе лучше прямо сейчас сказать ей последнее add?o и благословить в последний путь. Мы уже позвали священника.
– Но почему? – не понимала я. – Что с ней стряслось?
– Воспаление легких, горячка и бред. Наши средства были на этот раз бессильны. Она хотела видеть тебя.
Я опустилась на колени у постели больной и взяла ее за руку – почти ледяную, словно сестра Лаура уже скончалась. «Figlia!», – прошептала она едва слышно, а потом все ее тело сотряс жестокий приступ кашля. Я держала ее за руку и терпеливо ждала, пока прекратится кашель, а потом поцеловала в лоб так же, как когда-то она меня.
Пока я, оцепенев от ужаса, стояла на коленях у кровати, в комнату понемногу стали заходить люди. Они принесли все необходимое для соборования: столик, покрытый белой тканью, свечи и ладан, чашу с водой и сосуды с елеем. Вслед за ними в палату вошел священник – не тот привычный падре, что исповедовал и причащал нас, а какой-то незнакомый, чином повыше нашего.
За ним последовала процессия из нескольких ma?stre, настоятельницы и двух вельможных синьор, с головы до ног закутанных в черное и в темных плотных вуалях.
Священник крестообразно окропил палату святой водой. Осушив пальцы о кусочек хлеба, он обмакнул несколько белоснежных лоскутков ткани в елей и также крестоообразно помазал больной лоб, а затем принялся читать молитву:
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, extinguatur in te omnis virtus diaboli per impositionem manuum nostrarum, et per invocationem gloriosae et sanctae Dei Genitricis Virginis Mariae, ejusque inclyti Sponsi Joseph, et omnium sanctorum Angelorum, Archan-gelorum, Martyrum, Confessorum, Virginum, atque omnium simul Sanctorum.
Мы все стояли полукругом у постели сестры Лауры и молились о спасении ее бессмертной души, повторяя семь покаянных псалмов и литанию святым.
Священник поднес ей к губам распятие и склонился, чтобы выслушать исповедь. На это у больной еще нашлись силы, но вскоре ее глаза вновь потускнели. Меж тем святой отец обернулся к присутствующим в палате:
– Кто из вас именуется Анна Мария? – спросил он и сразу же безошибочно обратился ко мне, вероятно, из-за моего изумленного вида. – Она хочет, чтобы ты сыграла для нее. Она желает, чтобы эти звуки были последними из всех, что она услышит, прежде чем отойти в мир иной.
Но как я могла ей сыграть, если уже полгода не держала в руках скрипку! Какую музыку можно извлечь вот этими пальцами – обваренными, разбухшими от воды, без мозолей на подушечках, утратившими всякую гибкость? Я вспыхнула от стыда при мысли, что жалкие звуки, которые я смогу извлечь сейчас, будут последним, что услышит сестра Лаура.
Как бы там ни было, кого-то все же послали за моей скрипкой. Я опустилась у ложа моей любимой наставницы, моего дорогого друга, и поцеловала ей руку. Она же поднесла мою кисть к своим сухим губам, и я ощутила их прикосновение – столь обжигающе-жаркое, что я не удивилась бы, если бы от ее поцелуя на коже остался след. Слабым голосом она произнесла: «Figlia mia!»
Мне хотелось сказать ей в ответ что-нибудь доброе, поблагодарить за то, что она столько заботилась обо мне в детстве. Из всех ma?stre она одна искренне желала мне успеха, и теперь мне оставалось только лить слезы: не из-за несчастья, выпавшего на долю сестры Лауры, не из-за собственной неспособности достойно выполнить ее последнюю волю. Плакала я из боязни, что она унесет с собой в могилу мою последнюю надежду узнать, кто была моя мать, и разыскать ее.
И хотя я понимала, что это верх своекорыстия – донимать сестру Лауру расспросами в такой момент, когда единственным ее желанием может быть только облегчение души, я тем не менее не могла себя сдержать, думая только о своей спешной надобности.
Если бы вдруг каким-то чудом мне было позволено прожить заново некий миг моей жизни – зачеркнуть неверно выполненное, обдумать все как следует еще раз, подготовиться с должным прилежанием, а потом переделать все наново с нужной глубиной и пониманием, – я бы выбрала именно этот момент. Но жизнь очень редко предоставляет нам второй шанс – а смерть не оставляет ни одного.
Я склонилась к сестре Лауре и прошептала ей в самое ухо:
– Прошу вас ради Господней любви, подскажите, как мне отыскать ее! Сжальтесь надо мной, Zi?tta!
Она поглядела на меня и что-то неразборчиво повторила несколько раз, а потом отвернула лицо к стене.
– …in nomine Domini: et oratio fidei salvabit infirmum, et alleviabit eum Dominus: et si in peccatis sit, remittentur ei; cura, quaesumus, Redemptor noster, gratia Sancti Spiritus languores istius infirmae, ej usque sana vulnera, et dimitte peccata, atque dolores cunctos mentis et corporis ab ea expelle, plenamque interius et exterius sanitatem misericorditer redde, ut, ope misericordiae tuae restituta…
В маленькой палате было душно от запаха ладана, я чувствовала, что сама вот-вот упаду в обморок.
Кто-то вложил мне в руки скрипку – это оказалась Ла Бефана. Рядом с ослабшей, изнуренной сестрой Лаурой она казалась бодрой и полной жизни.
– Играй, Анна Мария! – произнесла она голосом столь резким, что я отпрянула.
Мне невольно припомнилась ее острая палочка, больно впивающаяся в тело. Но потом я словно наяву услышала веселые возгласы, что подбадривали меня на концерте в гетто много-много месяцев назад. Я не стала смотреть на Ла Бефану, хотя она стояла так близко ко мне, что ее сипение раздалось прямо над моим ухом:
– Отправь ее на тот свет своей игрой!
Я взяла у нее из рук инструмент и принялась вертеть колки, выгадывая себе лишнее время, хоть он и так был великолепно настроен. Это оказалась моя бывшая скрипка, и я едва не плакала от радости, что снова держу ее в руках. Я возилась дольше обычного, тщетно пытаясь согласовать движения смычка с положением левой руки. Увы, мои руки, казалось, принадлежали каким-то другим людям, причем разным. Я чувствовала себя словно в дурном сне. Бремя возложенной на меня ответственности отзывалось во мне жутким страхом, помноженным на сомнения, что я вряд ли смогу сделать все, как она заслуживает.
Меж тем присутствующие начали понемногу перешептываться и проявлять нетерпение. Я поняла, что откладывать дольше нельзя, и заиграла. Я выбрала концерт Вивальди ля минор, grave е s?mpre piano из второй части: это был один из любимейших отрывков сестры Лауры.
Звуки первых тактов жутко коробили слух, и я чувствовала, что мое лицо пылает от стыда. Ла Бефана так и впивалась в меня взглядом, в котором читалось неприкрытое торжество – ей недоставало только потирать руки от удовольствия. Я как могла приказывала мышцам вспомнить – и вдруг что-то переменилось. Казалось, сама скрипка вспомнила музыку за меня.
Я снова играла. Я снова стала собой, а скрипка – частью моего тела.
Ничуть не передохнув, я перешла к концерту фа мажор из того же цикла. Музыка была для меня в этот момент словно мост, по которому я перебиралась из царства мертвых сюда, в мир живых. Играя, я вспоминала свои прежние фантазии, посещавшие меня во время едва ли не каждого выступления. Я представляла среди публики свою мать. Мне чудилось, что, вложи я в свое исполнение достаточно нежности и мастерства, как она встанет в зале, с сияющим взором протянет мне руку и скажет: «Идем отсюда, Анна Мария. Нам пора домой».
Я играла, искренне надеясь растрогать сестру Лауру своей музыкой, раз уж не смогла тронуть словами. Я играла, надеясь, что она исцелится, как иногда бывает с теми, кто уже увидел Ангела Смерти, – снова обретет волю к жизни и скажет мне то, что я так хочу узнать. Я вкладывала в музыку всю мою тоску по родной душе, все томление, переполнявшее мне сердце с той поры, когда я впервые осознала, как одинока в этом мире – и как недостойна любви, раз уж даже моя собственная мать, если она еще жива, не хочет меня знать.
Я длила последнюю ноту, сколько посмела, не решаясь отнять смычок. Когда струны наконец смолкли и я, опустив руку, огляделась вокруг, все присутствующие в палате утирали слезы. Сестра Лаура была мертва.
Я едва могу припомнить, что случилось потом. Кто-то пытался вынуть скрипку у меня из рук, а я сопротивлялась, не желая отдавать ее. В конце концов меня вновь препроводили обратно в прачечную, где я тут же слегла и несколько дней не брала в рот никакой пищи. В те дни я завидовала сестре Лауре.
Пока я болела, меня навестила Паолина. Она принесла мне чистейший носовой платок, миску супа и письмо от Марьетты.
* * *
«Аннина, дорогая!
Я наконец-то узнала от маэстры Эвелины, что с тобой приключилось. Сага! Как же несправедливо было сослать тебя в comun! Надеюсь, однако, что тебе не поручили слишком уж гнусную работу.
Боже, зато как я хохотала, когда она рассказала мне, как ты врезала Ла Бефане! Brava! Я и не подозревала, что ты на такое способна. И вправду, давно пора было кому-нибудь дать по мозгам старой сучке. Жаль только, что теперь ты должна страдать из-за этого.
Поверь, если бы маэстро работал в Пьете по-прежнему, тебя никто бы не посмел выгнать из coro: он слишком ценил тебя и никогда не дал бы в обиду. Сейчас о Вивальди почти нет известий – кроме тех, что он много времени проводит в Мантуе.
Не знаю теперь, как бы ухитриться выдать тебя замуж, но я попробую подыскать такого жениха, который бы вызволил тебя оттуда. У Томассо полно друзей, но они большую часть времени так пьяны, что им совершенно все равно, откуда невеста – из coro, из comun или из борделя. Моя задача – найти такого, чтобы согласился дать тебе свое имя. Не дрейфь!
Чем больше я узнаю о жизни венецианской знати, тем сильнее изумляюсь. Она напоминает мне яблоко – с виду такое спелое и аппетитное, а стоит разрезать – сплошь гниль и червяки. Даже у самих Фоскарини есть куда более постыдные тайны, чем наш с Томассо брак.
Неделю назад меня в монастыре подняли с постели среди ночи и велели облачиться в принесенную мне одежду, всю из черного шелка. К наряду прилагалось увесистое жемчужное ожерелье, которое мне позволяют надевать только по семейным поводам. Потом меня потащили к воротам и впихнули в одну из гондол дома Фоскарини, залитую сиянием множества свечей. Посредине лодки стоял гроб, так засыпанный красными розами, словно небеса разверзлись и пролился дождь из цветов. Я начала расспрашивать, что за жмурика мы хороним, но никто мне не сказал, даже Томассо.
Все они плакали, хотя и пытались скрыть слезы. Больше всех рыдала мамочка Фоскарини. Папочка и все сыночки и дочечки, мне уже знакомые, тоже тут были, ну я и решила, что это ребенок, которого они прятали от всех. Гроб, впрочем, был обычного размера, не детский.
Так мы и плыли – они все рыдали, но никто и словом не обмолвился, по ком плач, до самого cimit?ro San Michele, где обычно хоронят всех покойников. После я, полусонная, плелась за ними к родовому участку, с трудом продираясь через густую траву. По дороге меня неожиданно осенило, что когда-нибудь и меня тут зароют.
Хотя имя покойника сохранялось в тайне, хоронили его со всей помпой, положенной такому семейству. Заупокойную служил кардинал, а помогал ему хозяйкин личный исповедник – судя по его мерзкой физиономии, затерявшийся брат-близнец нашей Ла Бефаны. Бубня молитвы, он дважды успел полапать меня за задницу.
Лишь в самом конце, когда все уже стали бросать в могилу последнюю горсть земли, Томассо проскулил: «Антония!» Я так думаю, что она была его сестрой. Не знаю, что уж там случилось с этой Антонией, но могу побиться об заклад, что все в семейке чувствуют себя жутко перед ней виноватыми.
Я беспрестанно спрашиваю Томассо в записках, когда будет назначен день нашего венчания. Он же долдонит одно: дескать, его отец хочет сперва устроить, чтоб моя родная матушка вместе со всем выводком переехала из своей дыры в Виченцу. Не знаю, сколько там отступных она из него вытрясла, но наверняка малым не обошлось. Вместо того чтобы посылать эту голоштанную компанию попрошайничать под мостами, она собирается основать нечто вроде конторы, куда будут приходить матроны и их домоправительницы и нанимать ребятишек для работы по хозяйству и на огородах. Не сомневаюсь, что мамуля заранее считает это предприятие самой выгодной аферой в своей жизни. Я же дала себе зарок, что не стану по ней скучать, хотя, если припечет, у меня всегда будет достаточно денег, чтобы ее навестить.
Я тут пою, конечно, вместе с монашками, но репертуар у них еще зануднее, чем в Пьете. Я бы с удовольствием сбежала отсюда, если бы моя свекровушка не пообещала мне, что я снова выйду на оперную сцену, как только благополучно схожу под венец.
Мне до сих пор иногда присылают цветы. Впрочем, мои обожатели из публики успели меня подзабыть, ведь триумф «Агриппины» уже в прошлом. Минуло целых двадцать семь представлений, и каждое принесло небывалый успех всем исполнителям.
Не теряй надежды, Аннина! Я попробую уговорить папочку Фоскарини использовать его влияние, чтобы тебя восстановили в coro, и одновременно буду расхваливать тебя этим олухам – дружкам Томассо. Поверь, если бы мое слово хоть что-то значило, ты ни на минуту дольше не осталась бы в comun.
Пока прими от меня цыпленка и два золотых. Я не брошу тебя, cara, даже если весь мир отвернется от тебя.
Шлю тебе baci ed abbracci,
Марьетта».
* * *
В последних числах сентября меня вызвали к настоятельнице. Войдя в кабинет, я отметила удивление в ее глазах.
– Присаживайся, дорогая, у тебя такой утомленный вид!
Время, казалось, сгладило острые углы ее гнева; настоятельница выказывала мне явное сочувствие – и все же я не спешила верить ей.
– Анна Мария, вчера собиралось наше правление. Оно приняло несколько решений.
Только тогда я поблагодарила ее и села. Я не знала, то ли я сама так изменилась, то ли все вокруг стало другим, но я будто новыми глазами увидела полотно Балестры «Annuziazione». У Святой Девы было такое лицо, будто ее предали.
Настоятельница дождалась, пока я снова остановлю на ней свой взгляд.
– Несмотря на многочисленные крупные затруднения, с которыми в последнее время сталкивается «Ospedale della Piet?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Уже прикрывая за собой дверь, я все же решила вернуться и еще раз поблагодарить синьору Дзуану за готовность мне помочь. Я понимала, что у нее нет для этого особых оснований, и столь редкое проявление доброты наполнило мне сердце теплом.
Снова переступив порог, я не сразу осознала происходящее: синьора Дзуана стояла на коленях под чаном со щелоком. Одной рукой закрываясь от жара, другой она совала мои письма в огонь. Листки тут же занялись пламенем – сначала ярко-зеленым, затем желтоватым, и постепенно от них осталась печальная серая горстка, окаймленная рыжими сполохами. В беспомощном молчании взирала я на то, как мои мольбы и надежды на помилование обращаются в пепел.
14
В душе моей поселилась тупая отрешенность. Дни тянулись за днями, скапливались в недели, потом в месяцы. Лежа вечером в постели, я смотрела на свои руки и плакала, потому что это были уже не мои руки. Кожа на пальцах покраснела, загрубела и потрескалась. Когда становилось холоднее, пальцы на левой руке деревенели настолько, что не годились бы для исполнения даже самого неспешного из пассажей маэстро. Чувствуя, что гибкость рук стремительно утрачивается, я пыталась восстановить ее, время от времени упражняясь в аппликатуре и смычковой технике на воображаемом инструменте. Прок от этого был ничтожным, поскольку я так уставала к ночи, что не могла посвящать подобным занятиям много времени.
Соседки по кровати презирали меня, потому что я не интересовалась их сплетнями, а вся была поглощена мыслями о музыке, о том, что музыка еще не умерла в моей душе. Не раз я слышала их пересуды о себе самой – насмешки над моими упражнениями и над моими глупыми надеждами на то, что я когда-нибудь снова смогу играть.
Весной синьора Дзуана велела мне явиться в лечебницу.
– Но я не больна, – возразила я, пряча глаза.
С того дня, как она сожгла мои письма, я избегала встречаться с ней взглядом.
– И тем не менее тебя туда вызывают.
Я пошла в чем была, припорошенная пеплом, который теперь постоянно покрывал меня, так что я выглядела скорее седовласой дамой, нежели пятнадцатилетней девушкой.
Дежурившая на дверях санитарка провела меня через главную палату, где кашляли и тихо постанывали больные, мимо спящих и бодрствующих пациенток с остекленевшим взором. Затем мы оказались у некой двери, постучались и были впущены в другую, меньшую палату с окном, выходящим во внутренний дворик. Там шел дождь.
В комнате на кровати лежала сестра Лаура, хотя я даже не сразу узнала ее. Лицо у нее было одутловатым, землистого оттенка, а некогда голубые глаза покраснели и воспалились – совсем как в ту ужасную ночь. Тем не менее при виде меня они словно озарились внутренним светом, выказывая мне прежнюю доброту и привязанность. Вспомнив, что наговорила ей тогда, я преисполнилась раскаянием.
Врач, сидевший у ее постели, отозвал меня в сторонку:
– Ты хорошо ее знаешь?
– Это моя первая наставница, – ответила я. – Она всегда была мне другом.
Я не стала ему рассказывать о нашей последней с сестрой Лаурой встрече.
Он лишь покачал головой:
– Тогда тебе лучше прямо сейчас сказать ей последнее add?o и благословить в последний путь. Мы уже позвали священника.
– Но почему? – не понимала я. – Что с ней стряслось?
– Воспаление легких, горячка и бред. Наши средства были на этот раз бессильны. Она хотела видеть тебя.
Я опустилась на колени у постели больной и взяла ее за руку – почти ледяную, словно сестра Лаура уже скончалась. «Figlia!», – прошептала она едва слышно, а потом все ее тело сотряс жестокий приступ кашля. Я держала ее за руку и терпеливо ждала, пока прекратится кашель, а потом поцеловала в лоб так же, как когда-то она меня.
Пока я, оцепенев от ужаса, стояла на коленях у кровати, в комнату понемногу стали заходить люди. Они принесли все необходимое для соборования: столик, покрытый белой тканью, свечи и ладан, чашу с водой и сосуды с елеем. Вслед за ними в палату вошел священник – не тот привычный падре, что исповедовал и причащал нас, а какой-то незнакомый, чином повыше нашего.
За ним последовала процессия из нескольких ma?stre, настоятельницы и двух вельможных синьор, с головы до ног закутанных в черное и в темных плотных вуалях.
Священник крестообразно окропил палату святой водой. Осушив пальцы о кусочек хлеба, он обмакнул несколько белоснежных лоскутков ткани в елей и также крестоообразно помазал больной лоб, а затем принялся читать молитву:
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, extinguatur in te omnis virtus diaboli per impositionem manuum nostrarum, et per invocationem gloriosae et sanctae Dei Genitricis Virginis Mariae, ejusque inclyti Sponsi Joseph, et omnium sanctorum Angelorum, Archan-gelorum, Martyrum, Confessorum, Virginum, atque omnium simul Sanctorum.
Мы все стояли полукругом у постели сестры Лауры и молились о спасении ее бессмертной души, повторяя семь покаянных псалмов и литанию святым.
Священник поднес ей к губам распятие и склонился, чтобы выслушать исповедь. На это у больной еще нашлись силы, но вскоре ее глаза вновь потускнели. Меж тем святой отец обернулся к присутствующим в палате:
– Кто из вас именуется Анна Мария? – спросил он и сразу же безошибочно обратился ко мне, вероятно, из-за моего изумленного вида. – Она хочет, чтобы ты сыграла для нее. Она желает, чтобы эти звуки были последними из всех, что она услышит, прежде чем отойти в мир иной.
Но как я могла ей сыграть, если уже полгода не держала в руках скрипку! Какую музыку можно извлечь вот этими пальцами – обваренными, разбухшими от воды, без мозолей на подушечках, утратившими всякую гибкость? Я вспыхнула от стыда при мысли, что жалкие звуки, которые я смогу извлечь сейчас, будут последним, что услышит сестра Лаура.
Как бы там ни было, кого-то все же послали за моей скрипкой. Я опустилась у ложа моей любимой наставницы, моего дорогого друга, и поцеловала ей руку. Она же поднесла мою кисть к своим сухим губам, и я ощутила их прикосновение – столь обжигающе-жаркое, что я не удивилась бы, если бы от ее поцелуя на коже остался след. Слабым голосом она произнесла: «Figlia mia!»
Мне хотелось сказать ей в ответ что-нибудь доброе, поблагодарить за то, что она столько заботилась обо мне в детстве. Из всех ma?stre она одна искренне желала мне успеха, и теперь мне оставалось только лить слезы: не из-за несчастья, выпавшего на долю сестры Лауры, не из-за собственной неспособности достойно выполнить ее последнюю волю. Плакала я из боязни, что она унесет с собой в могилу мою последнюю надежду узнать, кто была моя мать, и разыскать ее.
И хотя я понимала, что это верх своекорыстия – донимать сестру Лауру расспросами в такой момент, когда единственным ее желанием может быть только облегчение души, я тем не менее не могла себя сдержать, думая только о своей спешной надобности.
Если бы вдруг каким-то чудом мне было позволено прожить заново некий миг моей жизни – зачеркнуть неверно выполненное, обдумать все как следует еще раз, подготовиться с должным прилежанием, а потом переделать все наново с нужной глубиной и пониманием, – я бы выбрала именно этот момент. Но жизнь очень редко предоставляет нам второй шанс – а смерть не оставляет ни одного.
Я склонилась к сестре Лауре и прошептала ей в самое ухо:
– Прошу вас ради Господней любви, подскажите, как мне отыскать ее! Сжальтесь надо мной, Zi?tta!
Она поглядела на меня и что-то неразборчиво повторила несколько раз, а потом отвернула лицо к стене.
– …in nomine Domini: et oratio fidei salvabit infirmum, et alleviabit eum Dominus: et si in peccatis sit, remittentur ei; cura, quaesumus, Redemptor noster, gratia Sancti Spiritus languores istius infirmae, ej usque sana vulnera, et dimitte peccata, atque dolores cunctos mentis et corporis ab ea expelle, plenamque interius et exterius sanitatem misericorditer redde, ut, ope misericordiae tuae restituta…
В маленькой палате было душно от запаха ладана, я чувствовала, что сама вот-вот упаду в обморок.
Кто-то вложил мне в руки скрипку – это оказалась Ла Бефана. Рядом с ослабшей, изнуренной сестрой Лаурой она казалась бодрой и полной жизни.
– Играй, Анна Мария! – произнесла она голосом столь резким, что я отпрянула.
Мне невольно припомнилась ее острая палочка, больно впивающаяся в тело. Но потом я словно наяву услышала веселые возгласы, что подбадривали меня на концерте в гетто много-много месяцев назад. Я не стала смотреть на Ла Бефану, хотя она стояла так близко ко мне, что ее сипение раздалось прямо над моим ухом:
– Отправь ее на тот свет своей игрой!
Я взяла у нее из рук инструмент и принялась вертеть колки, выгадывая себе лишнее время, хоть он и так был великолепно настроен. Это оказалась моя бывшая скрипка, и я едва не плакала от радости, что снова держу ее в руках. Я возилась дольше обычного, тщетно пытаясь согласовать движения смычка с положением левой руки. Увы, мои руки, казалось, принадлежали каким-то другим людям, причем разным. Я чувствовала себя словно в дурном сне. Бремя возложенной на меня ответственности отзывалось во мне жутким страхом, помноженным на сомнения, что я вряд ли смогу сделать все, как она заслуживает.
Меж тем присутствующие начали понемногу перешептываться и проявлять нетерпение. Я поняла, что откладывать дольше нельзя, и заиграла. Я выбрала концерт Вивальди ля минор, grave е s?mpre piano из второй части: это был один из любимейших отрывков сестры Лауры.
Звуки первых тактов жутко коробили слух, и я чувствовала, что мое лицо пылает от стыда. Ла Бефана так и впивалась в меня взглядом, в котором читалось неприкрытое торжество – ей недоставало только потирать руки от удовольствия. Я как могла приказывала мышцам вспомнить – и вдруг что-то переменилось. Казалось, сама скрипка вспомнила музыку за меня.
Я снова играла. Я снова стала собой, а скрипка – частью моего тела.
Ничуть не передохнув, я перешла к концерту фа мажор из того же цикла. Музыка была для меня в этот момент словно мост, по которому я перебиралась из царства мертвых сюда, в мир живых. Играя, я вспоминала свои прежние фантазии, посещавшие меня во время едва ли не каждого выступления. Я представляла среди публики свою мать. Мне чудилось, что, вложи я в свое исполнение достаточно нежности и мастерства, как она встанет в зале, с сияющим взором протянет мне руку и скажет: «Идем отсюда, Анна Мария. Нам пора домой».
Я играла, искренне надеясь растрогать сестру Лауру своей музыкой, раз уж не смогла тронуть словами. Я играла, надеясь, что она исцелится, как иногда бывает с теми, кто уже увидел Ангела Смерти, – снова обретет волю к жизни и скажет мне то, что я так хочу узнать. Я вкладывала в музыку всю мою тоску по родной душе, все томление, переполнявшее мне сердце с той поры, когда я впервые осознала, как одинока в этом мире – и как недостойна любви, раз уж даже моя собственная мать, если она еще жива, не хочет меня знать.
Я длила последнюю ноту, сколько посмела, не решаясь отнять смычок. Когда струны наконец смолкли и я, опустив руку, огляделась вокруг, все присутствующие в палате утирали слезы. Сестра Лаура была мертва.
Я едва могу припомнить, что случилось потом. Кто-то пытался вынуть скрипку у меня из рук, а я сопротивлялась, не желая отдавать ее. В конце концов меня вновь препроводили обратно в прачечную, где я тут же слегла и несколько дней не брала в рот никакой пищи. В те дни я завидовала сестре Лауре.
Пока я болела, меня навестила Паолина. Она принесла мне чистейший носовой платок, миску супа и письмо от Марьетты.
* * *
«Аннина, дорогая!
Я наконец-то узнала от маэстры Эвелины, что с тобой приключилось. Сага! Как же несправедливо было сослать тебя в comun! Надеюсь, однако, что тебе не поручили слишком уж гнусную работу.
Боже, зато как я хохотала, когда она рассказала мне, как ты врезала Ла Бефане! Brava! Я и не подозревала, что ты на такое способна. И вправду, давно пора было кому-нибудь дать по мозгам старой сучке. Жаль только, что теперь ты должна страдать из-за этого.
Поверь, если бы маэстро работал в Пьете по-прежнему, тебя никто бы не посмел выгнать из coro: он слишком ценил тебя и никогда не дал бы в обиду. Сейчас о Вивальди почти нет известий – кроме тех, что он много времени проводит в Мантуе.
Не знаю теперь, как бы ухитриться выдать тебя замуж, но я попробую подыскать такого жениха, который бы вызволил тебя оттуда. У Томассо полно друзей, но они большую часть времени так пьяны, что им совершенно все равно, откуда невеста – из coro, из comun или из борделя. Моя задача – найти такого, чтобы согласился дать тебе свое имя. Не дрейфь!
Чем больше я узнаю о жизни венецианской знати, тем сильнее изумляюсь. Она напоминает мне яблоко – с виду такое спелое и аппетитное, а стоит разрезать – сплошь гниль и червяки. Даже у самих Фоскарини есть куда более постыдные тайны, чем наш с Томассо брак.
Неделю назад меня в монастыре подняли с постели среди ночи и велели облачиться в принесенную мне одежду, всю из черного шелка. К наряду прилагалось увесистое жемчужное ожерелье, которое мне позволяют надевать только по семейным поводам. Потом меня потащили к воротам и впихнули в одну из гондол дома Фоскарини, залитую сиянием множества свечей. Посредине лодки стоял гроб, так засыпанный красными розами, словно небеса разверзлись и пролился дождь из цветов. Я начала расспрашивать, что за жмурика мы хороним, но никто мне не сказал, даже Томассо.
Все они плакали, хотя и пытались скрыть слезы. Больше всех рыдала мамочка Фоскарини. Папочка и все сыночки и дочечки, мне уже знакомые, тоже тут были, ну я и решила, что это ребенок, которого они прятали от всех. Гроб, впрочем, был обычного размера, не детский.
Так мы и плыли – они все рыдали, но никто и словом не обмолвился, по ком плач, до самого cimit?ro San Michele, где обычно хоронят всех покойников. После я, полусонная, плелась за ними к родовому участку, с трудом продираясь через густую траву. По дороге меня неожиданно осенило, что когда-нибудь и меня тут зароют.
Хотя имя покойника сохранялось в тайне, хоронили его со всей помпой, положенной такому семейству. Заупокойную служил кардинал, а помогал ему хозяйкин личный исповедник – судя по его мерзкой физиономии, затерявшийся брат-близнец нашей Ла Бефаны. Бубня молитвы, он дважды успел полапать меня за задницу.
Лишь в самом конце, когда все уже стали бросать в могилу последнюю горсть земли, Томассо проскулил: «Антония!» Я так думаю, что она была его сестрой. Не знаю, что уж там случилось с этой Антонией, но могу побиться об заклад, что все в семейке чувствуют себя жутко перед ней виноватыми.
Я беспрестанно спрашиваю Томассо в записках, когда будет назначен день нашего венчания. Он же долдонит одно: дескать, его отец хочет сперва устроить, чтоб моя родная матушка вместе со всем выводком переехала из своей дыры в Виченцу. Не знаю, сколько там отступных она из него вытрясла, но наверняка малым не обошлось. Вместо того чтобы посылать эту голоштанную компанию попрошайничать под мостами, она собирается основать нечто вроде конторы, куда будут приходить матроны и их домоправительницы и нанимать ребятишек для работы по хозяйству и на огородах. Не сомневаюсь, что мамуля заранее считает это предприятие самой выгодной аферой в своей жизни. Я же дала себе зарок, что не стану по ней скучать, хотя, если припечет, у меня всегда будет достаточно денег, чтобы ее навестить.
Я тут пою, конечно, вместе с монашками, но репертуар у них еще зануднее, чем в Пьете. Я бы с удовольствием сбежала отсюда, если бы моя свекровушка не пообещала мне, что я снова выйду на оперную сцену, как только благополучно схожу под венец.
Мне до сих пор иногда присылают цветы. Впрочем, мои обожатели из публики успели меня подзабыть, ведь триумф «Агриппины» уже в прошлом. Минуло целых двадцать семь представлений, и каждое принесло небывалый успех всем исполнителям.
Не теряй надежды, Аннина! Я попробую уговорить папочку Фоскарини использовать его влияние, чтобы тебя восстановили в coro, и одновременно буду расхваливать тебя этим олухам – дружкам Томассо. Поверь, если бы мое слово хоть что-то значило, ты ни на минуту дольше не осталась бы в comun.
Пока прими от меня цыпленка и два золотых. Я не брошу тебя, cara, даже если весь мир отвернется от тебя.
Шлю тебе baci ed abbracci,
Марьетта».
* * *
В последних числах сентября меня вызвали к настоятельнице. Войдя в кабинет, я отметила удивление в ее глазах.
– Присаживайся, дорогая, у тебя такой утомленный вид!
Время, казалось, сгладило острые углы ее гнева; настоятельница выказывала мне явное сочувствие – и все же я не спешила верить ей.
– Анна Мария, вчера собиралось наше правление. Оно приняло несколько решений.
Только тогда я поблагодарила ее и села. Я не знала, то ли я сама так изменилась, то ли все вокруг стало другим, но я будто новыми глазами увидела полотно Балестры «Annuziazione». У Святой Девы было такое лицо, будто ее предали.
Настоятельница дождалась, пока я снова остановлю на ней свой взгляд.
– Несмотря на многочисленные крупные затруднения, с которыми в последнее время сталкивается «Ospedale della Piet?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29