(Он жестом поприветствовал Какхочешь. Этот убийца и сутенер, не веривший ни в аллаха, ни в Магомета, не мог избавиться от наследственного уважения перед безумием.) Так вот, кабильский шакал, – продолжил он (Махмуд кисло улыбнулся, чтобы показать, что ему нравится такое шутливое обращение), – я пришел оказать тебе великую честь. Погляди-ка там, в мешке.
Он бросил на стол пластиковый пакет из супермаркета. Махмуд раскрыл его, выказывая всем своим видом крайнее почтение, словно речь шла о какой-то бесценной реликвии, прибывшей прямым ходом из Мекки. Он вынул несколько кусков тончайшего сафьяна красного и желтого цвета, а также два пакетика: в одном лежали мелкие жемчужинки, в другом – крупные куски бирюзы.
– Ты в жизни не видал такой прекрасной кожи, – сказал Си Бубекер.
– Ваша правда, господин Бубекер.
– И такого жемчуга тоже.
– Никогда в жизни, господин Бубекер.
– И такой крупной бирюзы. Как чайные блюдца!
– Как обеденные тарелки, господин Бубекер.
– Видишь?
– Вижу, господин Бубекер.
Си Бубекер сложил все обратно в пакет.
– Оставляю все это на твою ответственность, подлый предатель, кабильский шакал, сошьешь мне туфли. Да не такие, как в этих паршивых магазинах, а настоящие арабские туфли, чтобы я в них мог не просто ходить, а летать по воздуху, как если бы меня несли все джинны мира, понял?
– Аллах говорит твоими устами, Си Бубекер.
– Слушай меня хорошенько. Моя внучка выходит за француза.
– Ты заслужил это счастье, Си Бубекер.
– И не за какого-нибудь там, а за внука важного филосопа, который по телевизору выступает, ты и сам его, наверное, видел по твоему дерьмовому ящику. Так вот, у нас будет диффа. Мы все будем одеты по-нашему, по-арабски. И франси тоже. Мы наденем кафтаны, шитые золотом. Мы уже сняли «Туфут» – бистро на Елисейских Полях. Ты не знаешь. Так вот, к этому вечеру мне нужны туфли. Красно-желтые, пестрые. И каблук чтобы был пестрый, красно-желтый. Такими ромбиками. И язычок на подъеме ноги чтобы был сверху красный, а изнутри желтый, а по краям чтобы все было в жемчуге, а посередине – самая крупная бирюза. И вообще бирюзы чтоб побольше. А носок чтобы был загнут и стоял, как кобра на хвосте, и чтобы при ходьбе подрагивал. Сможешь так?
Махмуд разрывался между желанием услужить и страхом не угодить такому большому, такому важному человеку.
– Я, Си Бубекер, простой сапожник и больше занимаюсь починкой.
– Заткнись, продажная шкура, кабильский шакал, подлый предатель. Я видел туфли, которые ты сделал для имама Али и генерального советника Шарафа, он мой друг. Даю тебе три дня, и если мне понравится, получишь пять тысяч франков. Когда Си Бубекер хочет доставить себе маленькое удовольствие, он ничего не пожалеет. Я хочу, чтоб этот филосоп позеленел от моих туфель. Ну так что: да или, может, нет?
Махмуд взглянул на своего работника, который застыл, держа в одной руке лодочку сорок второго размера, в другой – молоток и зажав губами несколько гвоздиков. Сначала Махмуд подумал, что тот смотрит на толстого Си Бубекера, все больше багровевшего с каждой секундой оттого, что кто-то осмелился не сказать ему сразу «да». Но глаза Какхочешь глядели поверх левого плеча разбушевавшегося заказчика, губы его шевелились, и в какой-то момент можно было подумать, что он подмигивает кому-то в пустоту.
– Если ты откажешься, – сказал Си Бубекер, – я вышвырну тебя из Сен-Дени. Мэр – мой приятель, да и лейтенант жандармерии – тоже. Три дня. Пять тысяч.
Махмуд прекрасно знал, что ему не под силу создать такое произведение искусства.
– Соглашайся, Махмуд, – послышался вдруг голос Какхочешь, – а я сниму с господина мерку.
Это была самая длинная фраза, какую он когда-либо произнес.
Си Бубекер сказал:
– Если твой работник и чокнутый, то уж, во всяком случае, не такой, как ты. Он хоть понимает, что такое хорошо и что такое плохо. Пять тысяч – три дня.
Какхочешь принес табурет, и Си Бубекер положил на него правую ногу, узловатую и опухшую.
– Снимай с обеих, они у меня разные, – самодовольно заявил он.
Встав на колени, Какхочешь аккуратно расшнуровал его правый ботинок, снял его с ноги, стараясь не причинить боли клиенту, измерил длину и ширину подошвы, обтянутой шелковым носком со стрелкой сбоку, обрисовал контур на листе бумаги, затем измерил длину и ширину всей стопы. Потом все это он проделал и с левой ногой.
– Видишь, размеры получились разные. Как я тебе и говорил. Ты будешь работать?
– Он, он, – торопливо закивал Махмуд.
После того как мерка была снята, Си Бубекер решил позабавиться и толкнул Какхочешь большим пальцем ноги в грудь так, что тот опрокинулся навзничь. Пока Какхочешь поднимался, Си Бубекер хохотал во все горло, а Махмуд изображал на своем лице улыбку.
– Надо иногда и повеселиться, – проговорил Си Бубекер. – А ты тоже кабил?
– Я не кабил, – ответил Какхочешь.
Но Си Бубекер больше его не слушал. Потрясая с важным видом мясистым пальцем, он повторял:
– Три дня – пять тысяч, шакал кабильский. Для тебя это просто клад, а мне – раз плюнуть. А не успеешь – шкуру с тебя спущу.
Эта шутка навевала тяжелые воспоминания. Но для Си Бубекера, может, и приятные. Он вышел, не закрыв за собой дверь, как и последовавший за ним телохранитель.
Махмуд развел руками:
– Не надо мне было соглашаться…
– А вот и надо, – сказала Франческа. – Пять тысяч – это нам обоим, а шкуру сдирать он будет с тебя одного.
Махмуд не хотел смотреть, как работает Какхочешь. Он знал, что все будет в порядке, знал он и то, что Какхочешь предпочитает работать в секрете. Кроме того, в нем сидел какой-то суеверный страх: так, люди стараются не смотреть на живот беременной женщины или на курицу в момент, когда она несется. Вот он не будет смотреть на Какхочешь, и у того тогда все получится.
Какхочешь кроил в своем темном углу – и как только он умудрялся там хоть что-то разглядеть? Франческа уверяла, что у него просто кошачьи глаза. Он кроил, бесстрашно прокалывал шилом драгоценный сафьян, а Махмуд в это время с грехом пополам менял подметки на лодочках бакалейщицы – так он боялся Си Бубекера. Конечно, угоди он ему, пять тысяч франков – это целое состояние. Но если Какхочешь хоть чуточку ошибется и отрежет не там, где надо, Махмуду негде будет спрятаться. И дело тут не в дороговизне сафьяна и не в желании утереть нос филосопу – деду невесты: Си Бубекер был помешан на своем престиже. Если кто-то осмеливался его обидеть, он редко убивал обидчиков: он кастрировал, отрезал носы, преследовал семью несчастного, но никогда не отказывался от мести, считая ее неотделимой от своего достоинства.
Три дня Какхочешь прилежно трудился – обрезки кожи и обрывки дратвы так и падали к его ногам, – и его спокойное и вдумчивое трудолюбие, словно тихая музыка, сеяло вокруг умиротворение и веру. Однако Махмуд чувствовал себя будто на раскаленных углях.
– Ну как, кончил? – спросил Махмуд на третий день, когда до прихода людоеда оставалось всего несколько часов.
– Готово, – ответил Какхочешь и, протянув руку, показал хозяину туфли, которые он держал за задники.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это были вовсе не восточные туфли: не было у них ни загнутого носка, ни язычка, ни ушек. То были – какая такая чудовищная рассеянность заставила Какхочешь совершить столь ужасную ошибку? – простые домашние туфли, в которые, не глядя, суют ногу, разувшись дома после рабочего дня, или в которых – да сохранит нас аллах от дурного глаза! – хоронят покойников. Короче, тапочки. Правда, тапочки не совсем обыкновенные, нет: передняя часть их была, как звездами, усыпана жемчугом, а крупные куски бирюзы складывались в милые сердцу каждого мусульманина полумесяцы, но, какими бы роскошными и красивыми они ни были, все равно они оставались всего лишь тапками.
Махмуд схватился за голову обеими руками. Ему хотелось броситься на Какхочешь, но он не посмел этого сделать.
– Что ты наделал, Какхочешь?!
Тот же все продолжал раскачивать в руке тапки, сверкающие красными и желтыми ромбами, – как солнце, нарезанное ломтиками, как дольки лимона вперемежку с апельсиновыми дольками.
– Ты погубил нас, Какхочешь, – сказал Махмуд. – Зачем я не умер тогда в джебеле, когда все еще было хорошо?
А поскольку в минуты трезвости он верил в аллаха, добавил:
– Да будет все по воле Господа.
Оставалось только ждать, когда Си Бубекер придет за туфлями, чтобы утереть ими нос своим гостям на Елисейских полях.
Из кухни вышла Франческа. Она посмотрела на тапки и снова скрылась в своем углу. Она не понимала, зачем Какхочешь сделал это. Что теперь будет? Ей бы убежать, но ислам сделал свое дело – она теперь другая, она будет ждать. Здесь, на окраине, где не успевали считать трупы, всякое возможно. Движимая западным, а может, просто женским оптимизмом, она поставила на огонь суп, и по комнате распространился запах лука. Но есть они пока не стали – из уважения перед роком.
Трех суток еще не прошло, оставался час или два, когда на лестнице раздался грохот, дверь отворилась, и все тот же коротышка, выбритый с нарочитой небрежностью, возник в проеме. На верхней губе у него блестели капельки пота. «Салам алейкум», – проговорил он, и Махмуд машинально ответил: «Алейкум ассалам», удивившись этому мусульманскому приветствию, произнесенному по-арабски, в то время как было известно, что Си Бубекер и его братва давно уже изъяснялись на жаргоне неверных.
– Туфли не готовы?… – произнес коротышка. Все молчали.
– Надеюсь, – продолжил он угрожающе. – Потому что сегодня Си Бубекера подстрелили. Ребята из банды Казановы. И вот когда он отдавал Богу душу, он сказал: «Не хочу восточные туфли. Хочу, чтобы подлый предатель сделал из той кожи тапочки, и пусть меня в них похоронят. Да чтоб такие, каких ни у кого нет! Не то сделаете мне тапочки из его шкуры». Вот что сказал Си Бубекер.
На улице смеркалось, а в подвале, где от страха никто не зажигал электричества, было совсем темно. Но вдруг в самом темном углу стало светлеть. Как и в прошлый раз, свет исходил от улыбки Какхочешь. Он залил постепенно лавчонку, разложенные на столе инструменты с блестящими лезвиями, убогую корзину с принесенной в починку старой обувью и усыпанные звездами тапочки, покачивающиеся в руке Какхочешь, который все улыбался, улыбался до того, что уже светилось не только его лицо, но и рука тоже.
Коротышка в три прыжка пересек комнату, выхватил тапки, достал из кармана деньги, отсчитал при свете улыбки десять измятых, грязных бумажек по пятьсот франков каждая, бросил их на стол и умчался со своей непонятной добычей, словно опасаясь, что ее у него отнимут. И снова улыбка Какхочешь медленно угасла, и в лавке опять стало темно.
Махмуд и Какхочешь стояли друг против друга, и каждый видел только белки глаз другого.
– Как ты узнал? – спросил Махмуд.
Какхочешь ничего не ответил, только взгляд его ушел куда-то в пустоту, как в тот день, когда он словно подмигнул кому-то поверх плеча Си Бубекера.
* * *
С того дня Махмуд прославился еще больше, потому что все в Сен-Дени увидели и оценили похоронные тапочки Си Бубекера, да и кое-кто с бульвара Барбес тоже. Великий французский филосоп не почтил траурную церемонию своим присутствием, но и без него все прошло неплохо. После этого люди стали шептаться, что Си Махмуд колдун, как и его работник, что, впрочем, нимало не помешало его бизнесу.
Из этого последовало, во-первых, что, вместо того чтобы наливаться, как прежде, дешевым вином в забегаловках Барбеса и Сен-Дени, Махмуд стал позволять себе стаканчик-другой божоле, что было отрадно не столько с точки зрения вкусовых ощущений, сколько с житейской; Все знают: тот, кто хлещет простое винище, – никто, а вот кто потягивает божоле – это уже кто-то.
Во-вторых, то ли вопреки божоле, то ли именно благодаря его воздействию, но с некоторых пор к Махмуду стала возвращаться его детская набожность.
Он не сомневался, что в истории с Си Бубекером его спасло чудо, и как бы ни был он благодарен Какхочешь, он не сомневался, что тут не обошлось без ангелов, так что главную свою благодарность он обратил на посланников аллаха, не давших ему пропасть ни за что. Впрочем, тут-то и следует быть особо осторожным: не успели вы помолиться, а ангелы уже торопятся исполнять вашу просьбу. Иногда это и впрямь неплохо, но бывают случаи, когда хотелось бы иметь возможность прикинуть еще раз. На этот раз, конечно, все обошлось как нельзя лучше, и когда пришел девятый месяц года, Махмуд решил поститься – тайно, не обращаясь к имаму, никому не показывая, что он день за днем истязает себя голодом и жаждой.
Какхочешь не стал смеяться над ним, как он того опасался. Наоборот, он охотно составил ему компанию, и от восхода до заката – они проверяли точное время по календарю, а старый будильник заменял им французскую пушку, по которой Махмуд узнавал время в детстве, – они воздерживались от малейшей крошки хлеба, от малейшей капли воды, чтобы наесться с наступлением ночи. Правда, Какхочешь не очень-то наедался, а Махмуду скучно было пировать в одиночку. Франческа, внезапно снова ощутившая себя христианкой, не участвовала в их подвигах и часто, особенно в жаркие дни (а в Сен-Дени бывает очень душно), она с ядовитым удовольствием, громко булькая, наливалась в своем углу пивом, не говоря уже о бифштексах, которые она поедала на глазах у обоих мужчин в обеденные часы, шумно восхищаясь при этом их ароматом. Все это она проделывала совершенно беззлобно, скорее шутки ради, «чтобы достать их».
В последний день Рамадана Махмуд устроил большой праздник – не для всех, а только для себя с Какхочешь. Весь месяц он не пил вина, но в этот день он решил позволить себе немного выпить: не может же Господь запрещать такую вкусную вещь, и потом, запрещено ведь не просто пить, а напиваться до состояния, когда ты уже не можешь прочесть молитву. Он не мог зажарить в своем подвале целого барана, а потому приготовил шурпы и доброго кускуса, а также купил анисовой водки, вроде той, что пил когда-то отец Рэмона и Зерлины, ставший для него с годами символом далекого невозвратимого прошлого. Франческа, хоть и не постилась, приняла участие в празднике, и когда они все трое поели и попили вдоволь, Си Махмуд повернулся к своему работнику и от всего сердца сказал:
– Какхочешь, – сказал он ему, – ты мне отец и мать, и я могу сказать тебе всю правду. Сейчас я сыт, потому что я постился и насытился, я испытывал жажду – и я утолил ее, и, благодаря твоей работе, я одет как надо и у меня даже есть телевизор и видеомагнитофон. И все же я скажу тебе, как и в тот день, когда Си Бубекер должен был прийти за своими туфлями, что лучше бы я умер тогда, когда лежал в скалах, на жаре, обливаясь потом, когда я был молод и меня прочили в капралы и у брата моего родился сын (целомудрие помешало ему упомянуть об улыбке соцслужащей). В тот день я готов был умереть, но я не захотел. Я шел убивать, и мне было хорошо. Я бежал вперед и не чуял земли под ногами, ангелы несли меня на своих крыльях, пули свистели вокруг, и никогда я не был так счастлив. Это тяжело объяснить, но умирать надо именно тогда, когда ты счастлив.
– Интересно, малыш, что я слышу? – возмутилась, не вынимая окурка изо рта, Франческа. Она сидела, облокотившись на стол, накрытый полиэтиленовой скатертью и заставленный грязной посудой. – Ты, значит, никогда не был так счастлив, как в тот день, когда по тебе палили из всех ружей и когда твои приятели дохли как мухи! А со мной в постели ты, что же, не бывал счастлив?
Си Махмуд взглянул на нее умными глазами:
– Я был доволен, но не счастлив. Чтобы быть счастливым, надо, чтобы ты сам любил и чтобы тебя любили. Мы с тобой терпим друг друга, помогаем, чем можем, но мы не любим друг друга так, например, как я любил тогда Францию и как я думал, что она любит меня – меня, маленького капрала-недотепу с удостоверением личности настоящего француза. И оттого-то, что я любил и думал, что меня тоже любят, я и не хотел умирать, а это было неправильно. Надо умирать тогда, когда ты думаешь, что любим. А я стал молиться, чтобы выжить, и пуля, что была мне предназначена, не убила меня. Гляди-ка, Какхочешь, я ведь тебе ее никогда не показывал, а она все время со мной.
И он достал из кармана брюк маленькую сплющенную пулю.
– Чертова каска. Терпеть не мог ее надевать: и жарко в ней, и шею сзади натирает, но лейтенанту тогда только что нагорело от капитана, вот и пришлось… И надо ж так было, чтобы эта-то гадость и спасла мне жизнь. Все-таки Бога нет. Ну да я сам виноват: не надо было молиться.
Какхочешь напряженно-внимательно разглядывал пулю, которую держал Махмуд. Он даже потрогал ее пальцем, и вдруг, в третий раз за эти три года, улыбка заиграла на его губах, и мягкий свет озарил его лицо, потом – руки, затмив засиженный мухами светильник на потолке и замызганную неоновую трубку над раковиной, рассеяв тени в комнате, любовно и почтительно осветив скромный сапожный инструмент, разложенный на рабочем столе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Он бросил на стол пластиковый пакет из супермаркета. Махмуд раскрыл его, выказывая всем своим видом крайнее почтение, словно речь шла о какой-то бесценной реликвии, прибывшей прямым ходом из Мекки. Он вынул несколько кусков тончайшего сафьяна красного и желтого цвета, а также два пакетика: в одном лежали мелкие жемчужинки, в другом – крупные куски бирюзы.
– Ты в жизни не видал такой прекрасной кожи, – сказал Си Бубекер.
– Ваша правда, господин Бубекер.
– И такого жемчуга тоже.
– Никогда в жизни, господин Бубекер.
– И такой крупной бирюзы. Как чайные блюдца!
– Как обеденные тарелки, господин Бубекер.
– Видишь?
– Вижу, господин Бубекер.
Си Бубекер сложил все обратно в пакет.
– Оставляю все это на твою ответственность, подлый предатель, кабильский шакал, сошьешь мне туфли. Да не такие, как в этих паршивых магазинах, а настоящие арабские туфли, чтобы я в них мог не просто ходить, а летать по воздуху, как если бы меня несли все джинны мира, понял?
– Аллах говорит твоими устами, Си Бубекер.
– Слушай меня хорошенько. Моя внучка выходит за француза.
– Ты заслужил это счастье, Си Бубекер.
– И не за какого-нибудь там, а за внука важного филосопа, который по телевизору выступает, ты и сам его, наверное, видел по твоему дерьмовому ящику. Так вот, у нас будет диффа. Мы все будем одеты по-нашему, по-арабски. И франси тоже. Мы наденем кафтаны, шитые золотом. Мы уже сняли «Туфут» – бистро на Елисейских Полях. Ты не знаешь. Так вот, к этому вечеру мне нужны туфли. Красно-желтые, пестрые. И каблук чтобы был пестрый, красно-желтый. Такими ромбиками. И язычок на подъеме ноги чтобы был сверху красный, а изнутри желтый, а по краям чтобы все было в жемчуге, а посередине – самая крупная бирюза. И вообще бирюзы чтоб побольше. А носок чтобы был загнут и стоял, как кобра на хвосте, и чтобы при ходьбе подрагивал. Сможешь так?
Махмуд разрывался между желанием услужить и страхом не угодить такому большому, такому важному человеку.
– Я, Си Бубекер, простой сапожник и больше занимаюсь починкой.
– Заткнись, продажная шкура, кабильский шакал, подлый предатель. Я видел туфли, которые ты сделал для имама Али и генерального советника Шарафа, он мой друг. Даю тебе три дня, и если мне понравится, получишь пять тысяч франков. Когда Си Бубекер хочет доставить себе маленькое удовольствие, он ничего не пожалеет. Я хочу, чтоб этот филосоп позеленел от моих туфель. Ну так что: да или, может, нет?
Махмуд взглянул на своего работника, который застыл, держа в одной руке лодочку сорок второго размера, в другой – молоток и зажав губами несколько гвоздиков. Сначала Махмуд подумал, что тот смотрит на толстого Си Бубекера, все больше багровевшего с каждой секундой оттого, что кто-то осмелился не сказать ему сразу «да». Но глаза Какхочешь глядели поверх левого плеча разбушевавшегося заказчика, губы его шевелились, и в какой-то момент можно было подумать, что он подмигивает кому-то в пустоту.
– Если ты откажешься, – сказал Си Бубекер, – я вышвырну тебя из Сен-Дени. Мэр – мой приятель, да и лейтенант жандармерии – тоже. Три дня. Пять тысяч.
Махмуд прекрасно знал, что ему не под силу создать такое произведение искусства.
– Соглашайся, Махмуд, – послышался вдруг голос Какхочешь, – а я сниму с господина мерку.
Это была самая длинная фраза, какую он когда-либо произнес.
Си Бубекер сказал:
– Если твой работник и чокнутый, то уж, во всяком случае, не такой, как ты. Он хоть понимает, что такое хорошо и что такое плохо. Пять тысяч – три дня.
Какхочешь принес табурет, и Си Бубекер положил на него правую ногу, узловатую и опухшую.
– Снимай с обеих, они у меня разные, – самодовольно заявил он.
Встав на колени, Какхочешь аккуратно расшнуровал его правый ботинок, снял его с ноги, стараясь не причинить боли клиенту, измерил длину и ширину подошвы, обтянутой шелковым носком со стрелкой сбоку, обрисовал контур на листе бумаги, затем измерил длину и ширину всей стопы. Потом все это он проделал и с левой ногой.
– Видишь, размеры получились разные. Как я тебе и говорил. Ты будешь работать?
– Он, он, – торопливо закивал Махмуд.
После того как мерка была снята, Си Бубекер решил позабавиться и толкнул Какхочешь большим пальцем ноги в грудь так, что тот опрокинулся навзничь. Пока Какхочешь поднимался, Си Бубекер хохотал во все горло, а Махмуд изображал на своем лице улыбку.
– Надо иногда и повеселиться, – проговорил Си Бубекер. – А ты тоже кабил?
– Я не кабил, – ответил Какхочешь.
Но Си Бубекер больше его не слушал. Потрясая с важным видом мясистым пальцем, он повторял:
– Три дня – пять тысяч, шакал кабильский. Для тебя это просто клад, а мне – раз плюнуть. А не успеешь – шкуру с тебя спущу.
Эта шутка навевала тяжелые воспоминания. Но для Си Бубекера, может, и приятные. Он вышел, не закрыв за собой дверь, как и последовавший за ним телохранитель.
Махмуд развел руками:
– Не надо мне было соглашаться…
– А вот и надо, – сказала Франческа. – Пять тысяч – это нам обоим, а шкуру сдирать он будет с тебя одного.
Махмуд не хотел смотреть, как работает Какхочешь. Он знал, что все будет в порядке, знал он и то, что Какхочешь предпочитает работать в секрете. Кроме того, в нем сидел какой-то суеверный страх: так, люди стараются не смотреть на живот беременной женщины или на курицу в момент, когда она несется. Вот он не будет смотреть на Какхочешь, и у того тогда все получится.
Какхочешь кроил в своем темном углу – и как только он умудрялся там хоть что-то разглядеть? Франческа уверяла, что у него просто кошачьи глаза. Он кроил, бесстрашно прокалывал шилом драгоценный сафьян, а Махмуд в это время с грехом пополам менял подметки на лодочках бакалейщицы – так он боялся Си Бубекера. Конечно, угоди он ему, пять тысяч франков – это целое состояние. Но если Какхочешь хоть чуточку ошибется и отрежет не там, где надо, Махмуду негде будет спрятаться. И дело тут не в дороговизне сафьяна и не в желании утереть нос филосопу – деду невесты: Си Бубекер был помешан на своем престиже. Если кто-то осмеливался его обидеть, он редко убивал обидчиков: он кастрировал, отрезал носы, преследовал семью несчастного, но никогда не отказывался от мести, считая ее неотделимой от своего достоинства.
Три дня Какхочешь прилежно трудился – обрезки кожи и обрывки дратвы так и падали к его ногам, – и его спокойное и вдумчивое трудолюбие, словно тихая музыка, сеяло вокруг умиротворение и веру. Однако Махмуд чувствовал себя будто на раскаленных углях.
– Ну как, кончил? – спросил Махмуд на третий день, когда до прихода людоеда оставалось всего несколько часов.
– Готово, – ответил Какхочешь и, протянув руку, показал хозяину туфли, которые он держал за задники.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это были вовсе не восточные туфли: не было у них ни загнутого носка, ни язычка, ни ушек. То были – какая такая чудовищная рассеянность заставила Какхочешь совершить столь ужасную ошибку? – простые домашние туфли, в которые, не глядя, суют ногу, разувшись дома после рабочего дня, или в которых – да сохранит нас аллах от дурного глаза! – хоронят покойников. Короче, тапочки. Правда, тапочки не совсем обыкновенные, нет: передняя часть их была, как звездами, усыпана жемчугом, а крупные куски бирюзы складывались в милые сердцу каждого мусульманина полумесяцы, но, какими бы роскошными и красивыми они ни были, все равно они оставались всего лишь тапками.
Махмуд схватился за голову обеими руками. Ему хотелось броситься на Какхочешь, но он не посмел этого сделать.
– Что ты наделал, Какхочешь?!
Тот же все продолжал раскачивать в руке тапки, сверкающие красными и желтыми ромбами, – как солнце, нарезанное ломтиками, как дольки лимона вперемежку с апельсиновыми дольками.
– Ты погубил нас, Какхочешь, – сказал Махмуд. – Зачем я не умер тогда в джебеле, когда все еще было хорошо?
А поскольку в минуты трезвости он верил в аллаха, добавил:
– Да будет все по воле Господа.
Оставалось только ждать, когда Си Бубекер придет за туфлями, чтобы утереть ими нос своим гостям на Елисейских полях.
Из кухни вышла Франческа. Она посмотрела на тапки и снова скрылась в своем углу. Она не понимала, зачем Какхочешь сделал это. Что теперь будет? Ей бы убежать, но ислам сделал свое дело – она теперь другая, она будет ждать. Здесь, на окраине, где не успевали считать трупы, всякое возможно. Движимая западным, а может, просто женским оптимизмом, она поставила на огонь суп, и по комнате распространился запах лука. Но есть они пока не стали – из уважения перед роком.
Трех суток еще не прошло, оставался час или два, когда на лестнице раздался грохот, дверь отворилась, и все тот же коротышка, выбритый с нарочитой небрежностью, возник в проеме. На верхней губе у него блестели капельки пота. «Салам алейкум», – проговорил он, и Махмуд машинально ответил: «Алейкум ассалам», удивившись этому мусульманскому приветствию, произнесенному по-арабски, в то время как было известно, что Си Бубекер и его братва давно уже изъяснялись на жаргоне неверных.
– Туфли не готовы?… – произнес коротышка. Все молчали.
– Надеюсь, – продолжил он угрожающе. – Потому что сегодня Си Бубекера подстрелили. Ребята из банды Казановы. И вот когда он отдавал Богу душу, он сказал: «Не хочу восточные туфли. Хочу, чтобы подлый предатель сделал из той кожи тапочки, и пусть меня в них похоронят. Да чтоб такие, каких ни у кого нет! Не то сделаете мне тапочки из его шкуры». Вот что сказал Си Бубекер.
На улице смеркалось, а в подвале, где от страха никто не зажигал электричества, было совсем темно. Но вдруг в самом темном углу стало светлеть. Как и в прошлый раз, свет исходил от улыбки Какхочешь. Он залил постепенно лавчонку, разложенные на столе инструменты с блестящими лезвиями, убогую корзину с принесенной в починку старой обувью и усыпанные звездами тапочки, покачивающиеся в руке Какхочешь, который все улыбался, улыбался до того, что уже светилось не только его лицо, но и рука тоже.
Коротышка в три прыжка пересек комнату, выхватил тапки, достал из кармана деньги, отсчитал при свете улыбки десять измятых, грязных бумажек по пятьсот франков каждая, бросил их на стол и умчался со своей непонятной добычей, словно опасаясь, что ее у него отнимут. И снова улыбка Какхочешь медленно угасла, и в лавке опять стало темно.
Махмуд и Какхочешь стояли друг против друга, и каждый видел только белки глаз другого.
– Как ты узнал? – спросил Махмуд.
Какхочешь ничего не ответил, только взгляд его ушел куда-то в пустоту, как в тот день, когда он словно подмигнул кому-то поверх плеча Си Бубекера.
* * *
С того дня Махмуд прославился еще больше, потому что все в Сен-Дени увидели и оценили похоронные тапочки Си Бубекера, да и кое-кто с бульвара Барбес тоже. Великий французский филосоп не почтил траурную церемонию своим присутствием, но и без него все прошло неплохо. После этого люди стали шептаться, что Си Махмуд колдун, как и его работник, что, впрочем, нимало не помешало его бизнесу.
Из этого последовало, во-первых, что, вместо того чтобы наливаться, как прежде, дешевым вином в забегаловках Барбеса и Сен-Дени, Махмуд стал позволять себе стаканчик-другой божоле, что было отрадно не столько с точки зрения вкусовых ощущений, сколько с житейской; Все знают: тот, кто хлещет простое винище, – никто, а вот кто потягивает божоле – это уже кто-то.
Во-вторых, то ли вопреки божоле, то ли именно благодаря его воздействию, но с некоторых пор к Махмуду стала возвращаться его детская набожность.
Он не сомневался, что в истории с Си Бубекером его спасло чудо, и как бы ни был он благодарен Какхочешь, он не сомневался, что тут не обошлось без ангелов, так что главную свою благодарность он обратил на посланников аллаха, не давших ему пропасть ни за что. Впрочем, тут-то и следует быть особо осторожным: не успели вы помолиться, а ангелы уже торопятся исполнять вашу просьбу. Иногда это и впрямь неплохо, но бывают случаи, когда хотелось бы иметь возможность прикинуть еще раз. На этот раз, конечно, все обошлось как нельзя лучше, и когда пришел девятый месяц года, Махмуд решил поститься – тайно, не обращаясь к имаму, никому не показывая, что он день за днем истязает себя голодом и жаждой.
Какхочешь не стал смеяться над ним, как он того опасался. Наоборот, он охотно составил ему компанию, и от восхода до заката – они проверяли точное время по календарю, а старый будильник заменял им французскую пушку, по которой Махмуд узнавал время в детстве, – они воздерживались от малейшей крошки хлеба, от малейшей капли воды, чтобы наесться с наступлением ночи. Правда, Какхочешь не очень-то наедался, а Махмуду скучно было пировать в одиночку. Франческа, внезапно снова ощутившая себя христианкой, не участвовала в их подвигах и часто, особенно в жаркие дни (а в Сен-Дени бывает очень душно), она с ядовитым удовольствием, громко булькая, наливалась в своем углу пивом, не говоря уже о бифштексах, которые она поедала на глазах у обоих мужчин в обеденные часы, шумно восхищаясь при этом их ароматом. Все это она проделывала совершенно беззлобно, скорее шутки ради, «чтобы достать их».
В последний день Рамадана Махмуд устроил большой праздник – не для всех, а только для себя с Какхочешь. Весь месяц он не пил вина, но в этот день он решил позволить себе немного выпить: не может же Господь запрещать такую вкусную вещь, и потом, запрещено ведь не просто пить, а напиваться до состояния, когда ты уже не можешь прочесть молитву. Он не мог зажарить в своем подвале целого барана, а потому приготовил шурпы и доброго кускуса, а также купил анисовой водки, вроде той, что пил когда-то отец Рэмона и Зерлины, ставший для него с годами символом далекого невозвратимого прошлого. Франческа, хоть и не постилась, приняла участие в празднике, и когда они все трое поели и попили вдоволь, Си Махмуд повернулся к своему работнику и от всего сердца сказал:
– Какхочешь, – сказал он ему, – ты мне отец и мать, и я могу сказать тебе всю правду. Сейчас я сыт, потому что я постился и насытился, я испытывал жажду – и я утолил ее, и, благодаря твоей работе, я одет как надо и у меня даже есть телевизор и видеомагнитофон. И все же я скажу тебе, как и в тот день, когда Си Бубекер должен был прийти за своими туфлями, что лучше бы я умер тогда, когда лежал в скалах, на жаре, обливаясь потом, когда я был молод и меня прочили в капралы и у брата моего родился сын (целомудрие помешало ему упомянуть об улыбке соцслужащей). В тот день я готов был умереть, но я не захотел. Я шел убивать, и мне было хорошо. Я бежал вперед и не чуял земли под ногами, ангелы несли меня на своих крыльях, пули свистели вокруг, и никогда я не был так счастлив. Это тяжело объяснить, но умирать надо именно тогда, когда ты счастлив.
– Интересно, малыш, что я слышу? – возмутилась, не вынимая окурка изо рта, Франческа. Она сидела, облокотившись на стол, накрытый полиэтиленовой скатертью и заставленный грязной посудой. – Ты, значит, никогда не был так счастлив, как в тот день, когда по тебе палили из всех ружей и когда твои приятели дохли как мухи! А со мной в постели ты, что же, не бывал счастлив?
Си Махмуд взглянул на нее умными глазами:
– Я был доволен, но не счастлив. Чтобы быть счастливым, надо, чтобы ты сам любил и чтобы тебя любили. Мы с тобой терпим друг друга, помогаем, чем можем, но мы не любим друг друга так, например, как я любил тогда Францию и как я думал, что она любит меня – меня, маленького капрала-недотепу с удостоверением личности настоящего француза. И оттого-то, что я любил и думал, что меня тоже любят, я и не хотел умирать, а это было неправильно. Надо умирать тогда, когда ты думаешь, что любим. А я стал молиться, чтобы выжить, и пуля, что была мне предназначена, не убила меня. Гляди-ка, Какхочешь, я ведь тебе ее никогда не показывал, а она все время со мной.
И он достал из кармана брюк маленькую сплющенную пулю.
– Чертова каска. Терпеть не мог ее надевать: и жарко в ней, и шею сзади натирает, но лейтенанту тогда только что нагорело от капитана, вот и пришлось… И надо ж так было, чтобы эта-то гадость и спасла мне жизнь. Все-таки Бога нет. Ну да я сам виноват: не надо было молиться.
Какхочешь напряженно-внимательно разглядывал пулю, которую держал Махмуд. Он даже потрогал ее пальцем, и вдруг, в третий раз за эти три года, улыбка заиграла на его губах, и мягкий свет озарил его лицо, потом – руки, затмив засиженный мухами светильник на потолке и замызганную неоновую трубку над раковиной, рассеяв тени в комнате, любовно и почтительно осветив скромный сапожный инструмент, разложенный на рабочем столе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30