Гитлер, мол, во многом заблуждается, но прав, когда говорит, что смешанные браки нужно запретить.
– Ты хочешь сказать, долой евреев? – вмешался я. Мы тогда заблуждались, считая, что это главное, чего хотят нацисты.
– He только евреев. И черномазых, и китаез, и япошек. Нельзя превращать нацию в сборную солянку.
– Под сборной солянкой, как я понимаю, вы имеете в виду многообразие, – поправил его профессор Пирс. – И пожалуйста, оставьте ваш возмутительный жаргон. Я полагаю, вы говорите о неграх, китайцах и японцах. Мы не на уличном сборище британских фашистов.
– Я, как многим здесь известно, – взяла слово Беатрикс, – происхожу из смешанной семьи. Мать русская, отец валлиец. – Она могла бы не продолжать: весь ее облик в сочетании с острым умом говорил в пользу смешанных браков.
– Кровь у всех одного цвета. Расы различаются языком и культурой, – подхватил я. – Но история учит, что язык и культура способны распространяться, то есть не связаны с почвой, не хтоничны. – Я заметил, что, услышав это слово, Беатрикс взглянула на меня с уважением. – Я хочу сказать, они не вырастают из земли. Положим, я называюсь евреем, а что под этим подразумевается? – Впервые моя национальность становилась предметом философской дискуссии. Я чувствовал, как глаза Беатрикс скользят по моему телу в поисках признаков еврейства. – Мои отдаленные предки селились по берегам Средиземного моря, как и предки арабов, испанцев, мальтийцев и итальянцев. Моя семья не соблюдает иудейские обряды. Правда, мать в припадке национального самосознания настояла на моем обрезании. Что касается еды…
– А что такое обрезание? – спросила одна девчонка-первокурсница.
Профессор Пирс вынул изо рта трубку и удивленно открыл рот, обнажив прокуренные зубы:
– Как, вы не читали Библию?
– Папа нам не разрешает. И в церковь нас не пускает. Он называет себя вольнодумцем.
– И этот вольнодумец не желает дать своим детям право самим выбирать веру? – заметил профессор Пирс. – Вам бы следовало привести его на наш диспут.
– Он не пьет чай.
– Обрезание, – объяснил я, – есть иссечение крайней плоти. Это гигиеническая процедура, которая в иудаизме играет роль мистического символа, закрепляющего союз Иеговы с избранным им народом. Между прочим, арабы, которые, как и Гитлер, ненавидят евреев, тоже обрезают младенцев.
– Я, к примеру, пресвитерианец, – сказал один юноша, докуривавший бычки, – но тоже обрезанный. Наш доктор считает, что это полезно.
– Ну вот, видите, как просто, – сказал я, сам не знаю почему. Может, захотелось дать понять этой невежественной дурочке, что обрезание имеет не большее значение, чем полная окурков пепельница.
Я протянул Беатрикс еще одну сигарету и сказал, что зажигалку она может оставить себе, на память. Она не пожелала. К концу вечера мы все более или менее сошлись на том, что от многообразия страна только выиграет, а перед самым уходом Беатрикс пригласила меня к себе в Расхолм, через педелю в это же время. Я был ею избран, отчего моя обрезанная плоть съежилась от страха.
Мы с сестрой жили у тетки Беренис в ее новеньком особняке на Дикинсон-роуд. Будучи вдовой нашего дяди Бена, она не приходилась нам кровной родней и была родом из Франции. Дядя Бен сколотил состояние на экспорте соусов во Францию и познакомился со своей будущей женой в Париже. Тетушка Беренис способствовала популяризации французской кухни в Манчестере, еженедельно печатая колонку кулинарных рецептов в «Манчестерских вечерних новостях». Она бывала в «Трианоне», но находила тамошнюю кухню немного азиатской. После смерти мужа она активно играла на бирже, откладывая проценты, как евреи, предчувствовавшие День гнева. Подтянутая, элегантная и очень экономная особа, она всегда скупилась, выделяя нам с сестрой деньги на карманные расходы. Родители наши были за границей, но уже не в Палестине. Отец работал в Венесуэле, строил стальной мост через Ориноко. Он присылал немало денег, но тетушка Беренис считала, что сорить ими грех, поэтому большую часть относила в банк на наши с сестрой счета. Кормила она нас не обильно, но изысканно, так что мы всегда вытирали хлебом с тарелок ее французские соусы. Не насытившись, мы отводили душу в студенческой столовой. Сестра моя, годом старше меня, довольно миловидная, с прямым носом и бархатной кожей, училась в Манчестерском королевском музыкальном колледже, но о ней я расскажу позже. Я гадал, как выпросить у тетушки карманные деньги за следующий месяц, чтобы купить презервативы. Найти их можно было в магазине на Оксфорд-стрит, где в витрине были выставлены книги Аристотеля. Седая продавщица, заворачивая покупку, заметила, что в субботу обещают дождь.
Чай, которым угостила меня Беатрикс Джонс, оказался вполне в стиле моей тетушки, если бы та придерживалась традиции английского файф-о-клока. Угощенье состояло из черного хлеба, тонко намазанного маслом, и пресных сухариков. Чай был крепкий, сахара она не предложила. По окончании этой скромной трапезы она велела мне раздеться донага. Я был огорошен, но с дрожью подчинился. Она осмотрела мою обильную растительность и следы обрезания с интересом профессионального хирурга, отмегая любые религиозные или фольклорные аллюзии, и с удовлетворением отметила отсутствие каких-либо изъянов, за исключением родимого пятна размером с финик на левой ключице. Одобрительно кивнув, она стянула с себя красное шелковое платье. Под ним больше ничего не оказалось, только ее тело, изумительную красоту которого подчеркивал пышный золотой треугольник. Мы занимались любовью прямо на ковре перед горевшим по случаю прохладного осеннего вечера газовым камином. Несмотря на душивший меня страх, я оказался не столь уж робким любовником – помог некоторый опыт, обретенный мною в странах, где женщины созревают рано и сходятся с мужчинами легко. Тем не менее инициатива полностью принадлежала Беатрикс, она взирала на меня сверху, как хозяйка положения. Интересовало ее только собственное удовольствие. Я обливался потом, она – нет. Дойдя до пика удовлетворения, она запрокинула голову и пропела короткую торжествующую песнь.
– Я люблю тебя, – сказал я, как любой нормальный мужчина в такой ситуации, на что получил ненормальный ответ:
– Бред.
Но я действительно любил ее, лаская шелк ее прекрасного тела, ее крепкие груди, золото волос на лобке.
– Прости меня, я забыл, я не ожидал, – соврал я, вспомнив, что даже не успел воспользоваться презервативом.
– Не волнуйся, я обо всем позаботилась, – спокойно ответила она.
Беатрикс всегда стремилась полностью контролировать ситуацию. Сколько мужчин было у нее до меня? Я не спрашивал. Она была на целых два года старше меня, зрелая женщина.
Мы лежали на ковре, обнаженные, глядя, как осенний ветер срывает последние листья с разросшегося под окном каштана. Я осматривал небогатую обстановку ее комнаты, английские и русские книги на полках и надписанную фотографию профессора Л.Б.Намьера на стене. У профессора была надутая жабья физиономия. Беатрикс предстояло последовать за ним в Министерство иностранных дел, официально в роли секретаря, на самом же деле – первого помощника. Я вдруг спохватился:
– Кошмар! Мне нужно идти.
– При чем здесь кошмар?
Действительно, слово прозвучало неуместно, оно сгодилось бы при упоминании о теракте.
– Понимаешь, мне ужасно хочется остаться, но я должен успеть на концерт.
– Какой концерт?
– В музыкальном колледже. Моя сестра поет «Flos Campi».
– Что это такое?
– «Полевые цветы», кажется.
– Это я и без тебя понимаю, глупыш. Что это за произведение?
– Ну вот, я же пытаюсь тебе объяснить. Сочинение Воана-Уильямса на тему Соломоновой «Песни Песней» для альта и хора. Попытка переложить на музыку еврейскую чувственность. Музыкальная часть представлена главным образом альтом, но слишком смахивает на английские народные мотивы.
– Твоя сестра поет в хоре?
– Да. И еще она занята в другом произведении, «Рио-Гранде» Константа Ламберта. Кажется, там всего пять инструментов, и она исполняет партию ударных.
– А правда, что все евреи музыкальны?
– По крайней мере, один с идеальным слухом в каждой семье найдется. Не все же евреи торгуют бриллиантами, многие играют на скрипках, а наша Ципа пожелала освоить ударные – очень не по-еврейски, между прочим.
– Как-как ты ее называешь?
– Ципа. Ципора. Так, знаешь ли, жену Моисея звали.
– Да? У нас в семье Библию не читают. Хотя про обрезание я знала и раньше, теоретически.
Если бы она даже смеясь приласкала мой обрезанный член, я бы не обиделся, а обрадовался, но для нее наше соитие – просто очередной опыт, а мое тело – предмет исследования.
– Ее имя и мое обрезание – для нашей семьи скорее исключения. У моей матери время от времени случаются приступы национального самосознания.
– Ты всегда так заумно выражаешься? Иврит, наверное, знаешь. Сколько тебе лет?
– Восемнадцать.
– Господи, я растлила малолетнего.
– На самом деле я старше, чем может показаться. В южных варварских краях люди взрослеют рано. Это касается и Ципы.
– Многообещающая еврейская чувственность, говоришь? Ну что ж, тогда твоя очередь пригласить меня. Только в Манчестере мне все надоело.
– Может быть, как-нибудь и приглашу, – сказал я, строя из себя наглеца.
– Ишь ты, какой самоуверенный.
Один французский сексолог заметил, что мужчины выглядят смешно, когда раздеваются и одеваются, в то время как женщины в эти минуты особенно чарующи. В те годы мужской костюм состоял из множества вещей: подвязки для носков, подтяжки, галстук. Я торопливо напялил на себя все это, чтобы не выглядеть смешным. Она уже оделась и наблюдала за мной.
– Я, пожалуй, пойду с тобой, хочу взглянуть на твою Ципу, послушать, как она поет и играет.
– Она играет на многих инструментах, – сказал я, завязывая шнурки на ботинках. – На ксилофоне, маримбе, турецком барабане и других ударных. Туда пускают только по пригласительным билетам, но ты будешь моей гостьей.
– А потом пойдем на прощальную вечеринку к Реджу.
– Я ничего не знал. Я думал, он уже уехал. – Меня это задело.
– Ты тоже приглашен. Он только что вернулся из Южного Уэльса. Просил передать тебе приглашение.
– Он знал, что ты меня пригласила… на чашку чая? – удивился я.
– Вот именно, на чашку чая. Наш отец думает, что Редж здесь учится какой-нибудь чистой и безопасной профессии, изучает испанский, чтоб торговать с Аргентиной. Узнает – займется самобичеванием. Редж всегда был любимчиком, его оберегали от невзгод, но везение не передается по наследству. – Она повторяла то, что Редж мне уже рассказывал. – В котором часу концерт? Мы поехали на автобусе в Королевский музыкальный колледж. Первым номером стояла увертюра к «Портсмутскому мысу» Уолтона, которую весьма посредственно сыграл студенческий оркестр. Ципа в этом номере не участвовала. «Песни моря» Стэнфорда прозвучали в исполнении профессионального певца и мужского хора.
– Вот она, – сказал я, когда появились девушки в белом, занятые в «Flos Campi».
В зале стояла духота, но моя голова кружилась от аромата, исходившего от кожи Беатрикс. Хоть я и раскритиковал музыку как слишком английскую, для меня она звучала с Соломоновой чувственностью из-за близости этой русско-валлийской красавицы.
– Она хорошенькая, – отметила Беатрикс.
Ципа была ослепительна в декольтированном девственно-белом платье без рукавов, оттенявшем ее иссиня-черные волосы. Когда начали играть Ламберта, я ощутил гордость за свою сестру, управлявшуюся с целым ударным хозяйством. Профессор, исполнявший партию фортепиано, оказался хорошим джазменом. Хор пел:
На Рио-Гранде
Никто не пляшет сарабанду,
На ровном берегу прозрачных вод…
Концерт, состоявший исключительно из английской музыки, завершился исполнением «Иерусалима» Парри, и зал встал, чтобы присоединиться к хору. По окончании концерта мы с Беатрикс пошли за кулисы поздравить Ципу.
– Темные сатанинские мельницы – это церкви, – лепетал я, пока мы пробирались по темным коридорам, – а Иерусалим символизирует необузданную фантазию и изобилие чувственных удовольствий.
– С чего ты взял?
– Цитата из Уильяма Блейка. Представь, я читал Блейка. Я читал его в самом святом городе, где всех, как и здесь, держали в узде, и я его понял: единственный подлинный мир – это мир символов.
Она уже обладала моим телом, и я хотел, чтобы это повторялось бесконечно. «Гаф», – сорвалось у меня с языка-, «гаф» – на иврите «тело».
– Что ты мелешь! – Это была уже Ципа. Она переоделась в черную юбку и зеленый свитер, а пакет с белым платьем держала в руках.
Я их представил, и они оценивающе, как умеют женщины, стали друг друга разглядывать.
– Ты идешь с нами, – сказала Беатрикс. – Ты заслужила право повеселиться после своей тяжелой работы. И в хоре ты пела замечательно, честное слово.
Ципа распахнула глаза, в которых читалось явное одобрение: «А ты, братец, парень не промах, кто бы мог подумать», – после чего по-хозяйски взяла меня под руку, и мы пошли к автобусу.
Редж жил неподалеку от университета. Он снимал две большие комнаты в доме, построенном в начале XIX века, на Дьюси-гроув. Я бывал у него раньше. Некогда роскошное здание успело обветшать, и осыпающаяся лепнина скорее напоминала старые дома Дублина, а не Манчестера. По дороге мы зашли в рыбную лавку на соседней улице. Туда я никогда не заглядывал, но Беатрикс, похоже, хорошо ее знала. Лавка была полна народу, там пахло подгоревшим жиром и уксусом. Я не стал скрывать удивления, когда Беатрикс подошла к одному из продавцов за цинковым прилавком и нежно поцеловала его в щеку. Ципа просто остолбенела, не понимая, что все это значит. Если богиня целует невзрачного коротышку, провонявшего рыбой, трудно даже предположить, что может за этим последовать.
– Это Дэн. Мой брат, – сказала Беатрикс.
Да, тут было о чем призадуматься. Кровный брат двух высоких светловолосых интеллектуалов выглядел как выбившийся в люди паренек из трущоб, который счастлив уже тем, что жарит картошку в рыбной лавке. Дэн, полностью Дэниел Тэтлоу Джонс, названный так в честь лишившегося мужской стати спасителя его отца, сказал:
– Он уже приходил, Трикси. У нас сегодня столпотворение, так что я буду здесь до закрытия, а он уже все взял.
– Уже взял?
– Десять штук, как договаривались. Только в духовке подогреть.
Говорил он с манчестерским акцентом и валлийской интонацией. Потом он по-русски произнес «до свидания», и Беатрикс ответила так же, окончательно сбив Ципу с толку, но Беатрикс снова все объяснила: у некоторых, между прочим, бывают русские матери.
Когда мы пришли к Реджу, застолье было в самом разгаре, гости вовсю пили пиво, закусывая жареной рыбой с картошкой. Седая домохозяйка Реджа, в прошлом проститутка, сокрушалась по поводу бессмысленной войны, пустого кровопускания и бесконечных жертв.
– Гибнут красивые мальчики. Вон даже Чемберлен говорит, что в наше время можно жить в мире, а им все неймется. Поди пойми этих мужчин. Все их на войну тянет. Испанцы тоже отличились, насилуют монахинь, церкви поджигают. Тоже мне католики. Дерьмо поганое.
Я заметил, что Ципа и Редж – полные противоположности – поглядывают друг на друга. Редж собирался на войну и видел уже себя павшим героем, которого оплакивают прекрасные женщины. Днем я переспал с сестрой Реджа и, допивая третью бутылку пива, подумал, что, если Ципа переспит с ним, мы будем квиты. Но я отогнал от себя нечестивое видение двух переплетенных тел, черноволосой дщери Израиля и золотоволосого необрезанного, и, пропев куплет о сатанинских мельницах, принялся громко объяснять, что они символизируют.
Других женщин, кроме отставной шлюхи и двух юных красавиц, на вечеринке не было. Из-за моего сегодняшнего опыта и потому, что Ципа и Редж были так не похожи друг на друга, я не мог представить их вместе. В моем воображении возникло лицо другого мужчины, его руки, ласкающие волосы Ципы, пышную грудь, и я, подобно Рокантену, почувствовал тошноту. Мне захотелось вдруг броситься на Беатрикс, сохранявшую дьявольское спокойствие, повалить ее на пропахший капустой половик под репродукцией Гогена, но я взял себя в руки и стал слушать преподавателя каталонского языка, доктора Хорхе Льюиса. Он рассказывал, позволяя себе некорректные выражения в присутствии студентов, что профессор Пульга, слабоумный старик, подарил ему на прощание золотой фамильный крестик и назвал его воином Христовым. Один из гостей, будущий собрат Реджа по оружию, то ли под воздействием спиртного, то ли от внезапного приступа страха, дрожащим голосом затянул валлийский национальный гимн, а его земляки дружно подхватили:
Gwlad, gwlad, pleidiol wyf i'm gwlad.
Tra m?r yri fur i'r bur hoff bau
О bydded i'r hen iaith barhau.
Доктор Льюис, несмотря на свое происхождение, валлийского не знал. Он попытался перевести эту неуместную вспышку патриотизма в русло каталонской тематики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– Ты хочешь сказать, долой евреев? – вмешался я. Мы тогда заблуждались, считая, что это главное, чего хотят нацисты.
– He только евреев. И черномазых, и китаез, и япошек. Нельзя превращать нацию в сборную солянку.
– Под сборной солянкой, как я понимаю, вы имеете в виду многообразие, – поправил его профессор Пирс. – И пожалуйста, оставьте ваш возмутительный жаргон. Я полагаю, вы говорите о неграх, китайцах и японцах. Мы не на уличном сборище британских фашистов.
– Я, как многим здесь известно, – взяла слово Беатрикс, – происхожу из смешанной семьи. Мать русская, отец валлиец. – Она могла бы не продолжать: весь ее облик в сочетании с острым умом говорил в пользу смешанных браков.
– Кровь у всех одного цвета. Расы различаются языком и культурой, – подхватил я. – Но история учит, что язык и культура способны распространяться, то есть не связаны с почвой, не хтоничны. – Я заметил, что, услышав это слово, Беатрикс взглянула на меня с уважением. – Я хочу сказать, они не вырастают из земли. Положим, я называюсь евреем, а что под этим подразумевается? – Впервые моя национальность становилась предметом философской дискуссии. Я чувствовал, как глаза Беатрикс скользят по моему телу в поисках признаков еврейства. – Мои отдаленные предки селились по берегам Средиземного моря, как и предки арабов, испанцев, мальтийцев и итальянцев. Моя семья не соблюдает иудейские обряды. Правда, мать в припадке национального самосознания настояла на моем обрезании. Что касается еды…
– А что такое обрезание? – спросила одна девчонка-первокурсница.
Профессор Пирс вынул изо рта трубку и удивленно открыл рот, обнажив прокуренные зубы:
– Как, вы не читали Библию?
– Папа нам не разрешает. И в церковь нас не пускает. Он называет себя вольнодумцем.
– И этот вольнодумец не желает дать своим детям право самим выбирать веру? – заметил профессор Пирс. – Вам бы следовало привести его на наш диспут.
– Он не пьет чай.
– Обрезание, – объяснил я, – есть иссечение крайней плоти. Это гигиеническая процедура, которая в иудаизме играет роль мистического символа, закрепляющего союз Иеговы с избранным им народом. Между прочим, арабы, которые, как и Гитлер, ненавидят евреев, тоже обрезают младенцев.
– Я, к примеру, пресвитерианец, – сказал один юноша, докуривавший бычки, – но тоже обрезанный. Наш доктор считает, что это полезно.
– Ну вот, видите, как просто, – сказал я, сам не знаю почему. Может, захотелось дать понять этой невежественной дурочке, что обрезание имеет не большее значение, чем полная окурков пепельница.
Я протянул Беатрикс еще одну сигарету и сказал, что зажигалку она может оставить себе, на память. Она не пожелала. К концу вечера мы все более или менее сошлись на том, что от многообразия страна только выиграет, а перед самым уходом Беатрикс пригласила меня к себе в Расхолм, через педелю в это же время. Я был ею избран, отчего моя обрезанная плоть съежилась от страха.
Мы с сестрой жили у тетки Беренис в ее новеньком особняке на Дикинсон-роуд. Будучи вдовой нашего дяди Бена, она не приходилась нам кровной родней и была родом из Франции. Дядя Бен сколотил состояние на экспорте соусов во Францию и познакомился со своей будущей женой в Париже. Тетушка Беренис способствовала популяризации французской кухни в Манчестере, еженедельно печатая колонку кулинарных рецептов в «Манчестерских вечерних новостях». Она бывала в «Трианоне», но находила тамошнюю кухню немного азиатской. После смерти мужа она активно играла на бирже, откладывая проценты, как евреи, предчувствовавшие День гнева. Подтянутая, элегантная и очень экономная особа, она всегда скупилась, выделяя нам с сестрой деньги на карманные расходы. Родители наши были за границей, но уже не в Палестине. Отец работал в Венесуэле, строил стальной мост через Ориноко. Он присылал немало денег, но тетушка Беренис считала, что сорить ими грех, поэтому большую часть относила в банк на наши с сестрой счета. Кормила она нас не обильно, но изысканно, так что мы всегда вытирали хлебом с тарелок ее французские соусы. Не насытившись, мы отводили душу в студенческой столовой. Сестра моя, годом старше меня, довольно миловидная, с прямым носом и бархатной кожей, училась в Манчестерском королевском музыкальном колледже, но о ней я расскажу позже. Я гадал, как выпросить у тетушки карманные деньги за следующий месяц, чтобы купить презервативы. Найти их можно было в магазине на Оксфорд-стрит, где в витрине были выставлены книги Аристотеля. Седая продавщица, заворачивая покупку, заметила, что в субботу обещают дождь.
Чай, которым угостила меня Беатрикс Джонс, оказался вполне в стиле моей тетушки, если бы та придерживалась традиции английского файф-о-клока. Угощенье состояло из черного хлеба, тонко намазанного маслом, и пресных сухариков. Чай был крепкий, сахара она не предложила. По окончании этой скромной трапезы она велела мне раздеться донага. Я был огорошен, но с дрожью подчинился. Она осмотрела мою обильную растительность и следы обрезания с интересом профессионального хирурга, отмегая любые религиозные или фольклорные аллюзии, и с удовлетворением отметила отсутствие каких-либо изъянов, за исключением родимого пятна размером с финик на левой ключице. Одобрительно кивнув, она стянула с себя красное шелковое платье. Под ним больше ничего не оказалось, только ее тело, изумительную красоту которого подчеркивал пышный золотой треугольник. Мы занимались любовью прямо на ковре перед горевшим по случаю прохладного осеннего вечера газовым камином. Несмотря на душивший меня страх, я оказался не столь уж робким любовником – помог некоторый опыт, обретенный мною в странах, где женщины созревают рано и сходятся с мужчинами легко. Тем не менее инициатива полностью принадлежала Беатрикс, она взирала на меня сверху, как хозяйка положения. Интересовало ее только собственное удовольствие. Я обливался потом, она – нет. Дойдя до пика удовлетворения, она запрокинула голову и пропела короткую торжествующую песнь.
– Я люблю тебя, – сказал я, как любой нормальный мужчина в такой ситуации, на что получил ненормальный ответ:
– Бред.
Но я действительно любил ее, лаская шелк ее прекрасного тела, ее крепкие груди, золото волос на лобке.
– Прости меня, я забыл, я не ожидал, – соврал я, вспомнив, что даже не успел воспользоваться презервативом.
– Не волнуйся, я обо всем позаботилась, – спокойно ответила она.
Беатрикс всегда стремилась полностью контролировать ситуацию. Сколько мужчин было у нее до меня? Я не спрашивал. Она была на целых два года старше меня, зрелая женщина.
Мы лежали на ковре, обнаженные, глядя, как осенний ветер срывает последние листья с разросшегося под окном каштана. Я осматривал небогатую обстановку ее комнаты, английские и русские книги на полках и надписанную фотографию профессора Л.Б.Намьера на стене. У профессора была надутая жабья физиономия. Беатрикс предстояло последовать за ним в Министерство иностранных дел, официально в роли секретаря, на самом же деле – первого помощника. Я вдруг спохватился:
– Кошмар! Мне нужно идти.
– При чем здесь кошмар?
Действительно, слово прозвучало неуместно, оно сгодилось бы при упоминании о теракте.
– Понимаешь, мне ужасно хочется остаться, но я должен успеть на концерт.
– Какой концерт?
– В музыкальном колледже. Моя сестра поет «Flos Campi».
– Что это такое?
– «Полевые цветы», кажется.
– Это я и без тебя понимаю, глупыш. Что это за произведение?
– Ну вот, я же пытаюсь тебе объяснить. Сочинение Воана-Уильямса на тему Соломоновой «Песни Песней» для альта и хора. Попытка переложить на музыку еврейскую чувственность. Музыкальная часть представлена главным образом альтом, но слишком смахивает на английские народные мотивы.
– Твоя сестра поет в хоре?
– Да. И еще она занята в другом произведении, «Рио-Гранде» Константа Ламберта. Кажется, там всего пять инструментов, и она исполняет партию ударных.
– А правда, что все евреи музыкальны?
– По крайней мере, один с идеальным слухом в каждой семье найдется. Не все же евреи торгуют бриллиантами, многие играют на скрипках, а наша Ципа пожелала освоить ударные – очень не по-еврейски, между прочим.
– Как-как ты ее называешь?
– Ципа. Ципора. Так, знаешь ли, жену Моисея звали.
– Да? У нас в семье Библию не читают. Хотя про обрезание я знала и раньше, теоретически.
Если бы она даже смеясь приласкала мой обрезанный член, я бы не обиделся, а обрадовался, но для нее наше соитие – просто очередной опыт, а мое тело – предмет исследования.
– Ее имя и мое обрезание – для нашей семьи скорее исключения. У моей матери время от времени случаются приступы национального самосознания.
– Ты всегда так заумно выражаешься? Иврит, наверное, знаешь. Сколько тебе лет?
– Восемнадцать.
– Господи, я растлила малолетнего.
– На самом деле я старше, чем может показаться. В южных варварских краях люди взрослеют рано. Это касается и Ципы.
– Многообещающая еврейская чувственность, говоришь? Ну что ж, тогда твоя очередь пригласить меня. Только в Манчестере мне все надоело.
– Может быть, как-нибудь и приглашу, – сказал я, строя из себя наглеца.
– Ишь ты, какой самоуверенный.
Один французский сексолог заметил, что мужчины выглядят смешно, когда раздеваются и одеваются, в то время как женщины в эти минуты особенно чарующи. В те годы мужской костюм состоял из множества вещей: подвязки для носков, подтяжки, галстук. Я торопливо напялил на себя все это, чтобы не выглядеть смешным. Она уже оделась и наблюдала за мной.
– Я, пожалуй, пойду с тобой, хочу взглянуть на твою Ципу, послушать, как она поет и играет.
– Она играет на многих инструментах, – сказал я, завязывая шнурки на ботинках. – На ксилофоне, маримбе, турецком барабане и других ударных. Туда пускают только по пригласительным билетам, но ты будешь моей гостьей.
– А потом пойдем на прощальную вечеринку к Реджу.
– Я ничего не знал. Я думал, он уже уехал. – Меня это задело.
– Ты тоже приглашен. Он только что вернулся из Южного Уэльса. Просил передать тебе приглашение.
– Он знал, что ты меня пригласила… на чашку чая? – удивился я.
– Вот именно, на чашку чая. Наш отец думает, что Редж здесь учится какой-нибудь чистой и безопасной профессии, изучает испанский, чтоб торговать с Аргентиной. Узнает – займется самобичеванием. Редж всегда был любимчиком, его оберегали от невзгод, но везение не передается по наследству. – Она повторяла то, что Редж мне уже рассказывал. – В котором часу концерт? Мы поехали на автобусе в Королевский музыкальный колледж. Первым номером стояла увертюра к «Портсмутскому мысу» Уолтона, которую весьма посредственно сыграл студенческий оркестр. Ципа в этом номере не участвовала. «Песни моря» Стэнфорда прозвучали в исполнении профессионального певца и мужского хора.
– Вот она, – сказал я, когда появились девушки в белом, занятые в «Flos Campi».
В зале стояла духота, но моя голова кружилась от аромата, исходившего от кожи Беатрикс. Хоть я и раскритиковал музыку как слишком английскую, для меня она звучала с Соломоновой чувственностью из-за близости этой русско-валлийской красавицы.
– Она хорошенькая, – отметила Беатрикс.
Ципа была ослепительна в декольтированном девственно-белом платье без рукавов, оттенявшем ее иссиня-черные волосы. Когда начали играть Ламберта, я ощутил гордость за свою сестру, управлявшуюся с целым ударным хозяйством. Профессор, исполнявший партию фортепиано, оказался хорошим джазменом. Хор пел:
На Рио-Гранде
Никто не пляшет сарабанду,
На ровном берегу прозрачных вод…
Концерт, состоявший исключительно из английской музыки, завершился исполнением «Иерусалима» Парри, и зал встал, чтобы присоединиться к хору. По окончании концерта мы с Беатрикс пошли за кулисы поздравить Ципу.
– Темные сатанинские мельницы – это церкви, – лепетал я, пока мы пробирались по темным коридорам, – а Иерусалим символизирует необузданную фантазию и изобилие чувственных удовольствий.
– С чего ты взял?
– Цитата из Уильяма Блейка. Представь, я читал Блейка. Я читал его в самом святом городе, где всех, как и здесь, держали в узде, и я его понял: единственный подлинный мир – это мир символов.
Она уже обладала моим телом, и я хотел, чтобы это повторялось бесконечно. «Гаф», – сорвалось у меня с языка-, «гаф» – на иврите «тело».
– Что ты мелешь! – Это была уже Ципа. Она переоделась в черную юбку и зеленый свитер, а пакет с белым платьем держала в руках.
Я их представил, и они оценивающе, как умеют женщины, стали друг друга разглядывать.
– Ты идешь с нами, – сказала Беатрикс. – Ты заслужила право повеселиться после своей тяжелой работы. И в хоре ты пела замечательно, честное слово.
Ципа распахнула глаза, в которых читалось явное одобрение: «А ты, братец, парень не промах, кто бы мог подумать», – после чего по-хозяйски взяла меня под руку, и мы пошли к автобусу.
Редж жил неподалеку от университета. Он снимал две большие комнаты в доме, построенном в начале XIX века, на Дьюси-гроув. Я бывал у него раньше. Некогда роскошное здание успело обветшать, и осыпающаяся лепнина скорее напоминала старые дома Дублина, а не Манчестера. По дороге мы зашли в рыбную лавку на соседней улице. Туда я никогда не заглядывал, но Беатрикс, похоже, хорошо ее знала. Лавка была полна народу, там пахло подгоревшим жиром и уксусом. Я не стал скрывать удивления, когда Беатрикс подошла к одному из продавцов за цинковым прилавком и нежно поцеловала его в щеку. Ципа просто остолбенела, не понимая, что все это значит. Если богиня целует невзрачного коротышку, провонявшего рыбой, трудно даже предположить, что может за этим последовать.
– Это Дэн. Мой брат, – сказала Беатрикс.
Да, тут было о чем призадуматься. Кровный брат двух высоких светловолосых интеллектуалов выглядел как выбившийся в люди паренек из трущоб, который счастлив уже тем, что жарит картошку в рыбной лавке. Дэн, полностью Дэниел Тэтлоу Джонс, названный так в честь лишившегося мужской стати спасителя его отца, сказал:
– Он уже приходил, Трикси. У нас сегодня столпотворение, так что я буду здесь до закрытия, а он уже все взял.
– Уже взял?
– Десять штук, как договаривались. Только в духовке подогреть.
Говорил он с манчестерским акцентом и валлийской интонацией. Потом он по-русски произнес «до свидания», и Беатрикс ответила так же, окончательно сбив Ципу с толку, но Беатрикс снова все объяснила: у некоторых, между прочим, бывают русские матери.
Когда мы пришли к Реджу, застолье было в самом разгаре, гости вовсю пили пиво, закусывая жареной рыбой с картошкой. Седая домохозяйка Реджа, в прошлом проститутка, сокрушалась по поводу бессмысленной войны, пустого кровопускания и бесконечных жертв.
– Гибнут красивые мальчики. Вон даже Чемберлен говорит, что в наше время можно жить в мире, а им все неймется. Поди пойми этих мужчин. Все их на войну тянет. Испанцы тоже отличились, насилуют монахинь, церкви поджигают. Тоже мне католики. Дерьмо поганое.
Я заметил, что Ципа и Редж – полные противоположности – поглядывают друг на друга. Редж собирался на войну и видел уже себя павшим героем, которого оплакивают прекрасные женщины. Днем я переспал с сестрой Реджа и, допивая третью бутылку пива, подумал, что, если Ципа переспит с ним, мы будем квиты. Но я отогнал от себя нечестивое видение двух переплетенных тел, черноволосой дщери Израиля и золотоволосого необрезанного, и, пропев куплет о сатанинских мельницах, принялся громко объяснять, что они символизируют.
Других женщин, кроме отставной шлюхи и двух юных красавиц, на вечеринке не было. Из-за моего сегодняшнего опыта и потому, что Ципа и Редж были так не похожи друг на друга, я не мог представить их вместе. В моем воображении возникло лицо другого мужчины, его руки, ласкающие волосы Ципы, пышную грудь, и я, подобно Рокантену, почувствовал тошноту. Мне захотелось вдруг броситься на Беатрикс, сохранявшую дьявольское спокойствие, повалить ее на пропахший капустой половик под репродукцией Гогена, но я взял себя в руки и стал слушать преподавателя каталонского языка, доктора Хорхе Льюиса. Он рассказывал, позволяя себе некорректные выражения в присутствии студентов, что профессор Пульга, слабоумный старик, подарил ему на прощание золотой фамильный крестик и назвал его воином Христовым. Один из гостей, будущий собрат Реджа по оружию, то ли под воздействием спиртного, то ли от внезапного приступа страха, дрожащим голосом затянул валлийский национальный гимн, а его земляки дружно подхватили:
Gwlad, gwlad, pleidiol wyf i'm gwlad.
Tra m?r yri fur i'r bur hoff bau
О bydded i'r hen iaith barhau.
Доктор Льюис, несмотря на свое происхождение, валлийского не знал. Он попытался перевести эту неуместную вспышку патриотизма в русло каталонской тематики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43