Что касается первоочередной боевой задачи, диспозиция была такова: немцы засели на высоте, с которой просматривалась вся линия британской обороны или, вернее, то, что от нее осталось. Поступил приказ штурмовать высоту по третьему разу и на сей раз захватить. Лейтенант Гриффитс вместе с истеричным сержантом и свежеиспеченным капралом, худым деревенским парнем, повел подкрепление в полтора взвода по изрытой снарядами дороге от Мазантена к линии фронта. Стоял февраль, шел сильный дождь, дорога превратилась в грязное месиво.
– Здесь, – наконец сказал лейтенант Гриффитс. – Не знаю, как это место называлось раньше, мы прозвали его Дерьмовым склоном.
Высота была в полумиле, вершина ее поросла буками. По ее скользкому глинистому склону приказано забраться наверх под градом пуль противника – чистое самоубийство, никак иначе. То, что это чистое самоубийство, армейским языком сообщил в своем донесении командир роты капитан Перри. Пакет в штаб батальона поручили доставить рядовому Джонсу 86-му. В ответе штаба говорилось, что остатки Гвентского полка будут использованы как резерв. Первыми пойдут в атаку мидлотцы и третий полк каледонских стрелков, гвентцам быть наготове. Видимо, в штабе решили, что взобраться на эту высоту по трупам легче.
Рота рядового Джонса 86-го расположилась на церковном дворе среди разрытых снарядами могил, разбросанных костей и обломков соборного купола. Покрытый ржавчиной флюгер был цел, и сержант прихватил его на память. Тяжеловат только, зараза. Промозглым февральским утром немцы заметили их и начали обстреливать из пушек. Было около одиннадцати, когда рядовой Джонс 86-й вдруг услыхал невообразимый грохот и увидел фейерверк из разрывающегося металла и человеческих тел. Оставшиеся в живых, не дожидаясь приказа, укрылись в разрушенной церкви, вспугнув гнездившуюся там стаю ворон. Рядовой Джонс побежал. Сзади разорвался восьмидюймовый снаряд, и прямо перед ним разлетелась на куски могильная плита. Его швырнуло наземь, и он потерял сознание.
Людмила узнала о своем вдовстве из короткого письма, написанного жутким почерком майора Гвентского королевского полка. Официальное извещение военного министерства пришло позднее. Это был стандартный, размноженный на гектографе бланк фиолетовые чернила, фамилия Джонс вписана карандашом. Глубокие соболезнования, один из многих павших, тяжелейшие потери во время последнего наступления. Хороший солдат, верный товарищ.
Она не заплакала, по крайней мере сразу. В последнее время она жила в предчувствии вдовства. Теперь перед ней расстилалась пустыня, но утешало Людмилу их с Дэвидом прошлое, а воспоминания, связанные с постелью, даже радовали. Она была верной женой. То, что он взял ее уже не девушкой, не слишком его беспокоило, в отличие от большинства мужчин. Она и не заметила, как потеряла девственность в угаре грубых удовольствий на одном пикнике, где юная Людмила и официантка Сандра, которую не рискнули нанять на работу без испытательного срока, сошлись с двумя молодыми людьми, угостившими их из фляжки сомнительной кока-колой. Любовь под американской луной вначале была неласковой и в жизни Людмилы следа не оставила, не то что связь с молодым канадским французом, который поставлял в ресторан мясо, когда отца мучили печеночные колики. Пока их не застукал повар Иван, они целовались и миловались прямо на кухонном полу. Любовь к своему бедному погибшему мужу стала для Людмилы почти смыслом существования. Осознав потерю, она уже не могла остановить слез.
К обеду она перестала плакать и проглотила жилистый бифштекс. С продуктами становилось все хуже из-за нападений немецких подводных лодок на торговые суда. Выпив две чашки крепкого чая, она поплакала еще. Но слезами горю не поможешь. Надо действовать. Дом предков теперь принадлежит ей. Продать его, что ли, и уехать в Петербург, который теперь Петроград? Она знала валлийский и, делая покупки на Хай-стрит, болтала на нем с местными продавщицами, овдовевшими раньше нее и в знак своего вдовства одетыми в черное. По-английски она говорила уже свободно, но только с теми, кто валлийского не знал. Итак, решено: надо ехать к родственникам в Петроград, если только в это ужасное время туда можно добраться, а там видно будет. Если она не уедет, налетят эти жлобы, родственники мужа. Они уже дважды заявлялись, все четверо, узнать, не убили ли еще, и обнюхивали каждый угол дома, а в ответ на ее гостеприимное:
– Ydych chil eisiau te? – ответили:
– Мы по-русски не понимаем, детка.
Запереть дом и уехать, может, и навсегда. Время покажет.
Людмила утерла слезы, умылась, припудрилась, надела черную шляпку с узкими полями, потертую соболью шубку, доставшуюся от матери, и под моросящим дождем пошла на станцию. Стараясь скрыть свое горе, улыбнулась на прощанье малышу миссис Эванс. Купила билет до Кардиффа с пересадкой в Ньюпорте. В поезде ее охватило подлое чувство полной свободы: деньги на ее имя лежат в банке, чековая книжка и британский паспорт, гарантирующий защиту британской короны в любых странствиях, – в сумочке. Русский царь очень похож на английского короля, но какая от него защита? Несмотря на молодость, русских она знала не понаслышке.
Кардиффский поп, чернобородый отец Кирилл, посочувствовал ей и сказал, что, возможно, это и неплохо – съездить в Петроград, чтоб отвлечься от горьких мыслей, хотя одному Господу ведомо, что там сейчас творится. Над родной землей сгущаются тучи, народ все громче требует хлеба и ропщет на бездарное правительство и генералов. Сам он считает Южный Уэльс вполне безопасным и уютным уголком, да и валлийцы как русские: истеричны и любят приврать. Он порекомендовал ей одно норвежское пароходное агентство возле пристани – лучше путешествовать на нейтральных судах. В темной и пыльной конторе, увешанной истрепанными рекламами давно стоящих на приколе норвежских судов, норвежец, женатый на валлийке, вытащил на свет погребенное под кипой бумаг расписание. У него был нервный тик, левая щека дергалась с регулярностью метронома.
– Есть место, – сказал он, борясь со щекой, – на сухогрузе «Священный Грааль». Уходит на будущей неделе из Ньюкасла в Копенгаген, Стокгольм и Петроград. Берет всего двенадцать пассажиров, можно прямо сейчас заказать билет по телеграфу.
Она заплатила чеком и старательно вывела LJones. Ничего русского, надпись четкая, как гравировка на надгробии.
Вернувшись в Блэквуд, она пошла на почту и оставила заявление с просьбой пересылать все письма к ее тетке Анне Григорьевне Лихутиной по адресу: улица Мизинчикова, 32, Петроград, Россия.
– Чудной адрес, нелегко запомнить, – заметила почтальонша.
Людмила написала адрес печатными буквами на конверте – латиницей и кириллицей. Какой почты она ждала? Последнего письма со словами: «Я иду в бой, храня память о твоей любви и красоте в своем сердце»? Завещания с чековой книжкой? Официального извещения: «Ваш муж не погиб, простите за досадную ошибку»? Денежной компенсации от правительства, пославшего Дэвида на бойню?
Она доехала до Ньюкасла в грязном, еле тащившемся поезде, набитом обессилевшими солдатами с пустыми, равнодушными глазами. Впрочем, нашелся один матрос с надписью «Крейсер Ее Величества «Герой» на бескозырке, попытавшийся за ней приударить. В Ньюкасле говорили на странном английском, и ей удалось отыскать свой пароход только к вечеру. Стюард, похожий на альбиноса, проводил ее в каюту. Ей предстояло долгое и тяжелое плавание с однообразным меню: тушеная дичь, рыба и akvavit. Среди пассажиров были двое печальных русских в трауре, один из них с вечно плачущим, должно быть, недавно осиротевшим ребенком. С Людмилой они не заговаривали. Капитан «Священного Грааля» с желтой раздвоенной бородой за столом приборами не пользовался, ел пальцами. Однажды ночью она услышала, как он пыхтит у дверей ее каюты. Холодным утром б марта 1917 года судно причалило в петроградском порту.
Обшарпанный лихач доставил Людмилу на улицу Мизинчикова, рядом с Фонтанкой и Невским проспектом. По воспоминаниям детства, город либо лежал под снегом, либо томился от белых ночей. Сыпал редкий снежок на фоне красного зимнего заката, люди напоминали толстые свертки, изо рта у них валил пар. На улицах стояли длинные хлебные очереди, но хлеба Людмила не видела. Из труб робко поднимался жиденький дымок.
– Топить нечем, – объяснил усатый извозчик. В Южном Уэльсе никогда не было недостатка в угле. – Скоро такое начнется, барыня, – сказал лихач. – Мочи нет терпеть. Питер на военном положении под началом этого, как бишь его, генерала Хабалова, морда у него что утиная задница, извиняюсь за выражение. Грозится, что станет всех виновных в беспорядках вешать как собак. Жена моя целыми днями в очереди за хлебом сидит на ящике из-под мыла и вяжет. Если военное положение, тогда всем положено пайки выдавать, а где они, спрашивается? Не ко времени вы домой приехали, барыня.
Тетя Аня, обитавшая на последнем этаже большого многоквартирного дома, приняла ее с истинно русским радушием и слезами сочувствия. Квартира была холодная, печку топили старыми подшивками «Дня» и «Русской воли». «Ничего не выбрасывай, – говаривал бедный Борис, – никогда не знаешь, что может пригодиться». Бедный Борис сидел в «Крестах». Людмила выложила на стол рубли из кошелька и принялась выгружать из чемодана банки тушенки.
– Благодетельница ты наша, ангел Божий, ножки тебе целовать, – запричитала тетушка. – Что бы мы без тебя делали!
– Мы?
– Да, Юрочка, Борисов племянник, живет у нас, а мать его, сестра Бориса, овдовев, пошла в сестры милосердия, ранили ее недавно.
Тетя Аня поставила самовар и заварила привезенный Людмилой чай.
– У нас ведь не чай, а так, пыль одна нынче, дай тебе бог здоровья.
В четверг 8 марта Людмила отправилась с тетушкой на Невский проспект на поиски хлеба. Мимо них в облаке снежной пыли отряд казаков проскакал галопом к Адмиралтейской набережной.
– Видно, неладно там, – сказал удивленным дамам широкоплечий мужчина в потрепанном пальто. – Битому псу только плеть покажи. Рабочие бунтуют и правильно делают. Я сам рабочий. Знаете, что сказал в Думе на прошлой неделе министр сельского хозяйства Риттих? Ничего, мол, страшного, народу попоститься полезно. Мы, значит, голодай, как церковные мыши, а они за пятьдесят миллионов пусть ставят памятник Лермонтову перед Александрийским театром. Я там служил, пока не повздорил с начальством. Не может так больше продолжаться, еще увидите, какой гром грянет.
Он отвесил им неуклюжий поклон и свернул в переулок. Вечером Юра рассказал Людмиле с тетушкой, как на его глазах разграбили булочную возле Смольного монастыря, а он, воспользовавшись толчеей, стащил из кошелки у одной толстой крикливой тетки буханку черного. Молодец, Юрка, храни тебя бог, детка! Они поели черного хлеба с тушенкой, запивая слабым чаем.
Газеты на следующий день не вышли, но, по слухам, в Думе дело дошло до кулачной драки, потому что правительство пыталось переложить ответственность за снабжение продовольствием на местные городские власти. Улицы патрулировались казаками, народ их радостно приветствовал. Стоял славный зимний денек, воздух пьянил, как шампанское, о котором давно и мечтать забыли. «Граждане, – говорил казак, сдерживая гарцующего коня, – не бойтесь, мы в народ стрелять не будем. Мы с вами заодно. Казаки и раньше не подчинялись приказам, теперь и подавно. А вот за жандармов ручаться не можем. Они сами по себе». Неся в тетушкиной сумке немыслимо дорогой кочан капусты, Людмила шла мимо Казанского собора и видела, как в отряд жандармов летели камни, бутылки и мешки с отбросами. Конный жандармский офицер пальнул для острастки из револьвера в простуженное солнце. Жандармы арестовали двух рабочих в синих робах и потащили их в околоток на Казанской улице. Разношерстная толпа, сдерживаемая цепью солдат вокруг полицейского участка, пыталась их отбить. Дула заряженных винтовок глядели в землю, офицер поднял дрожащую руку, готовясь скомандовать «огонь». Когда прямо в участок ворвался конный казачий отряд, околоточные разбежались. Казаки тут же вернули арестованных толпе, которая от радости чуть не разорвала их на куски.
– Леворюция, – объяснила гордая знанием трудного слова тетушка, прижимая тройной подбородок к потертому стоячему воротничку черного платья.
Бедный Юрочка, худенький, одетый в отрепья сын погибшего под Тернополем отца и раненой матери, просматривавший старые подшивки «Дня», прежде чем отправить их в печку, взглянул на нее и поправил: революция.
– Это почему же? Царь – он правый, рабочие – левые, Россия влево поворачивает, – значит, леворюция, и не спорь со старшими.
– Юрочка, – сказала Людмила, – тебе нужно новое пальто. Я, кажется, видела подходящее в витрине рядом с «Асторией». Сходим посмотрим, пока светло.
Увы, пальто оказалось мало и стоило очень дорого, к тому же хозяин торопился закрыть магазин. На улице дрались. Зеваки наблюдали за происходящим, разинув рты, точно смотрели кино с Чарли Чаплином. Людмила и Юрочка увидели рабочего, стоявшего на перевернутой урне посреди проспекта.
– Долой Штюрмеров, Голицыных и Протопоповых! К черту всех! Мы хотим хлеба! Не будет хлеба, не будем работать!
– Долой войну! Хватит, попили нашей кровушки! Это – царская война, не наша! – одобрительно подхватывала толпа.
– Довольно! – кричал другой рабочий с лихо подкрученными усами. – Хватит проливать кровь наших сыновей и братьев! Долой правительство, да здравствует мир, мы, русские люди, его заслужили! Товарищи, – продолжал он, – сохраняйте порядок, не поддавайтесь на провокации. Правительство только и ждет беспорядков, чтобы обрушить на нас свою карающую дубинку. Сохраняйте спокойствие, расходитесь мирно, с песнями.
Около сотни конных казаков стояли в стороне, не вмешиваясь. Они добродушно взирали, как толпа постепенно расходится, некоторые, подкручивая усы, негромко напевали. На следующий день, в субботу, выдавали зарплату. Рабочие не спеша выстроились в очередь перед Невским банком: купить на заработанные деньги было почти нечего. Трамваи не ходили, извозчики куда-то подевались. Изредка одинокие автомобили пытались прорваться сквозь людское море на проспектах, но волны мягко относили их назад. По ночам раздавались редкие выстрелы. Горожане полагали, что стреляют жандармы, переодетые в солдат. Рабочие митинговали у касс синематографа. Ходили слухи об однодневной забастовке в понедельник – будет время прийти в чувство после воскресного запоя.
– Дума уже наложила в штаны от страха, – зубоскалил толстый котельщик в очереди, – завтра чтой-то будет. – Он уплатил десять копеек в кассу и пошел смотреть американскую фильму про французскую леворюцию.
Ослепительно-ледяным воскресным утром зазвонили колокола. Ночью повсюду были расклеены уведомления военного губернатора Хабалова о том, что все не вышедшие в понедельник на работу будут немедленно отправлены на фронт, запрещались уличные сборища и митинги; полиции и армии приказывалось любыми средствами разгонять все незаконные сборища. Люди все равно собирались, митинги разрастались. Одетые по-воскресному дети, вцепившись в подолы своих закутанных в платки матерей, спешили, как на Масленице, от одной толпы к другой, боясь пропустить самое интересное.
– Мы хотим только хлеба! – кричал рабочий, забравшийся на шаткую пирамиду из пивных ящиков. – у правительства полно хлеба, оно его только гноит.
Появившийся отряд павловских юнкеров пальнул поверх голов, и толпа разбежалась. Одна из рот Павловского полка взбунтовалась, но была немедленно разоружена преображенцами. Во всяком случае, так говорили. К вечеру стрельбу слышали у гостиницы «Европейская» и возле Аничкова дворца. Невский проспект был очищен от людей и патрулировался гвардейцами. Ходили слухи о расстреле двух тысяч человек (на самом деле двухсот). Узнав об этом, Людмила пожалела, что она не в Монмутшире.
Все бурно обсуждали телеграмму, посланную государю председателем Думы Родзянко. В ней говорилось о царящей в столице анархии, о перебоях с транспортом, дровами и продовольствием, общем недовольстве, беспорядочной стрельбе в общественных местах, армейских мятежах, о необходимости нового правительства народного доверия, о том, что промедление смерти подобно и в этот грозный час остается только уповать на Бога, дабы народный гнев не обрушился на венценосную голову. Ходили слухи о роспуске Думы, о том, что думцы, не желающие роспуска, формируют временное правительство.
В понедельник 12 марта солдаты Преображенского полка отказались стрелять в протестующих рабочих. Вместо этого они расстреляли своих офицеров. Волынский полк, брошенный на подавление бунта, присоединился к мятежникам. Рабочие, революционно настроенные учителя, начинающие журналисты призывали к актам гражданского неповиновения и даже к штурму Арсенала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– Здесь, – наконец сказал лейтенант Гриффитс. – Не знаю, как это место называлось раньше, мы прозвали его Дерьмовым склоном.
Высота была в полумиле, вершина ее поросла буками. По ее скользкому глинистому склону приказано забраться наверх под градом пуль противника – чистое самоубийство, никак иначе. То, что это чистое самоубийство, армейским языком сообщил в своем донесении командир роты капитан Перри. Пакет в штаб батальона поручили доставить рядовому Джонсу 86-му. В ответе штаба говорилось, что остатки Гвентского полка будут использованы как резерв. Первыми пойдут в атаку мидлотцы и третий полк каледонских стрелков, гвентцам быть наготове. Видимо, в штабе решили, что взобраться на эту высоту по трупам легче.
Рота рядового Джонса 86-го расположилась на церковном дворе среди разрытых снарядами могил, разбросанных костей и обломков соборного купола. Покрытый ржавчиной флюгер был цел, и сержант прихватил его на память. Тяжеловат только, зараза. Промозглым февральским утром немцы заметили их и начали обстреливать из пушек. Было около одиннадцати, когда рядовой Джонс 86-й вдруг услыхал невообразимый грохот и увидел фейерверк из разрывающегося металла и человеческих тел. Оставшиеся в живых, не дожидаясь приказа, укрылись в разрушенной церкви, вспугнув гнездившуюся там стаю ворон. Рядовой Джонс побежал. Сзади разорвался восьмидюймовый снаряд, и прямо перед ним разлетелась на куски могильная плита. Его швырнуло наземь, и он потерял сознание.
Людмила узнала о своем вдовстве из короткого письма, написанного жутким почерком майора Гвентского королевского полка. Официальное извещение военного министерства пришло позднее. Это был стандартный, размноженный на гектографе бланк фиолетовые чернила, фамилия Джонс вписана карандашом. Глубокие соболезнования, один из многих павших, тяжелейшие потери во время последнего наступления. Хороший солдат, верный товарищ.
Она не заплакала, по крайней мере сразу. В последнее время она жила в предчувствии вдовства. Теперь перед ней расстилалась пустыня, но утешало Людмилу их с Дэвидом прошлое, а воспоминания, связанные с постелью, даже радовали. Она была верной женой. То, что он взял ее уже не девушкой, не слишком его беспокоило, в отличие от большинства мужчин. Она и не заметила, как потеряла девственность в угаре грубых удовольствий на одном пикнике, где юная Людмила и официантка Сандра, которую не рискнули нанять на работу без испытательного срока, сошлись с двумя молодыми людьми, угостившими их из фляжки сомнительной кока-колой. Любовь под американской луной вначале была неласковой и в жизни Людмилы следа не оставила, не то что связь с молодым канадским французом, который поставлял в ресторан мясо, когда отца мучили печеночные колики. Пока их не застукал повар Иван, они целовались и миловались прямо на кухонном полу. Любовь к своему бедному погибшему мужу стала для Людмилы почти смыслом существования. Осознав потерю, она уже не могла остановить слез.
К обеду она перестала плакать и проглотила жилистый бифштекс. С продуктами становилось все хуже из-за нападений немецких подводных лодок на торговые суда. Выпив две чашки крепкого чая, она поплакала еще. Но слезами горю не поможешь. Надо действовать. Дом предков теперь принадлежит ей. Продать его, что ли, и уехать в Петербург, который теперь Петроград? Она знала валлийский и, делая покупки на Хай-стрит, болтала на нем с местными продавщицами, овдовевшими раньше нее и в знак своего вдовства одетыми в черное. По-английски она говорила уже свободно, но только с теми, кто валлийского не знал. Итак, решено: надо ехать к родственникам в Петроград, если только в это ужасное время туда можно добраться, а там видно будет. Если она не уедет, налетят эти жлобы, родственники мужа. Они уже дважды заявлялись, все четверо, узнать, не убили ли еще, и обнюхивали каждый угол дома, а в ответ на ее гостеприимное:
– Ydych chil eisiau te? – ответили:
– Мы по-русски не понимаем, детка.
Запереть дом и уехать, может, и навсегда. Время покажет.
Людмила утерла слезы, умылась, припудрилась, надела черную шляпку с узкими полями, потертую соболью шубку, доставшуюся от матери, и под моросящим дождем пошла на станцию. Стараясь скрыть свое горе, улыбнулась на прощанье малышу миссис Эванс. Купила билет до Кардиффа с пересадкой в Ньюпорте. В поезде ее охватило подлое чувство полной свободы: деньги на ее имя лежат в банке, чековая книжка и британский паспорт, гарантирующий защиту британской короны в любых странствиях, – в сумочке. Русский царь очень похож на английского короля, но какая от него защита? Несмотря на молодость, русских она знала не понаслышке.
Кардиффский поп, чернобородый отец Кирилл, посочувствовал ей и сказал, что, возможно, это и неплохо – съездить в Петроград, чтоб отвлечься от горьких мыслей, хотя одному Господу ведомо, что там сейчас творится. Над родной землей сгущаются тучи, народ все громче требует хлеба и ропщет на бездарное правительство и генералов. Сам он считает Южный Уэльс вполне безопасным и уютным уголком, да и валлийцы как русские: истеричны и любят приврать. Он порекомендовал ей одно норвежское пароходное агентство возле пристани – лучше путешествовать на нейтральных судах. В темной и пыльной конторе, увешанной истрепанными рекламами давно стоящих на приколе норвежских судов, норвежец, женатый на валлийке, вытащил на свет погребенное под кипой бумаг расписание. У него был нервный тик, левая щека дергалась с регулярностью метронома.
– Есть место, – сказал он, борясь со щекой, – на сухогрузе «Священный Грааль». Уходит на будущей неделе из Ньюкасла в Копенгаген, Стокгольм и Петроград. Берет всего двенадцать пассажиров, можно прямо сейчас заказать билет по телеграфу.
Она заплатила чеком и старательно вывела LJones. Ничего русского, надпись четкая, как гравировка на надгробии.
Вернувшись в Блэквуд, она пошла на почту и оставила заявление с просьбой пересылать все письма к ее тетке Анне Григорьевне Лихутиной по адресу: улица Мизинчикова, 32, Петроград, Россия.
– Чудной адрес, нелегко запомнить, – заметила почтальонша.
Людмила написала адрес печатными буквами на конверте – латиницей и кириллицей. Какой почты она ждала? Последнего письма со словами: «Я иду в бой, храня память о твоей любви и красоте в своем сердце»? Завещания с чековой книжкой? Официального извещения: «Ваш муж не погиб, простите за досадную ошибку»? Денежной компенсации от правительства, пославшего Дэвида на бойню?
Она доехала до Ньюкасла в грязном, еле тащившемся поезде, набитом обессилевшими солдатами с пустыми, равнодушными глазами. Впрочем, нашелся один матрос с надписью «Крейсер Ее Величества «Герой» на бескозырке, попытавшийся за ней приударить. В Ньюкасле говорили на странном английском, и ей удалось отыскать свой пароход только к вечеру. Стюард, похожий на альбиноса, проводил ее в каюту. Ей предстояло долгое и тяжелое плавание с однообразным меню: тушеная дичь, рыба и akvavit. Среди пассажиров были двое печальных русских в трауре, один из них с вечно плачущим, должно быть, недавно осиротевшим ребенком. С Людмилой они не заговаривали. Капитан «Священного Грааля» с желтой раздвоенной бородой за столом приборами не пользовался, ел пальцами. Однажды ночью она услышала, как он пыхтит у дверей ее каюты. Холодным утром б марта 1917 года судно причалило в петроградском порту.
Обшарпанный лихач доставил Людмилу на улицу Мизинчикова, рядом с Фонтанкой и Невским проспектом. По воспоминаниям детства, город либо лежал под снегом, либо томился от белых ночей. Сыпал редкий снежок на фоне красного зимнего заката, люди напоминали толстые свертки, изо рта у них валил пар. На улицах стояли длинные хлебные очереди, но хлеба Людмила не видела. Из труб робко поднимался жиденький дымок.
– Топить нечем, – объяснил усатый извозчик. В Южном Уэльсе никогда не было недостатка в угле. – Скоро такое начнется, барыня, – сказал лихач. – Мочи нет терпеть. Питер на военном положении под началом этого, как бишь его, генерала Хабалова, морда у него что утиная задница, извиняюсь за выражение. Грозится, что станет всех виновных в беспорядках вешать как собак. Жена моя целыми днями в очереди за хлебом сидит на ящике из-под мыла и вяжет. Если военное положение, тогда всем положено пайки выдавать, а где они, спрашивается? Не ко времени вы домой приехали, барыня.
Тетя Аня, обитавшая на последнем этаже большого многоквартирного дома, приняла ее с истинно русским радушием и слезами сочувствия. Квартира была холодная, печку топили старыми подшивками «Дня» и «Русской воли». «Ничего не выбрасывай, – говаривал бедный Борис, – никогда не знаешь, что может пригодиться». Бедный Борис сидел в «Крестах». Людмила выложила на стол рубли из кошелька и принялась выгружать из чемодана банки тушенки.
– Благодетельница ты наша, ангел Божий, ножки тебе целовать, – запричитала тетушка. – Что бы мы без тебя делали!
– Мы?
– Да, Юрочка, Борисов племянник, живет у нас, а мать его, сестра Бориса, овдовев, пошла в сестры милосердия, ранили ее недавно.
Тетя Аня поставила самовар и заварила привезенный Людмилой чай.
– У нас ведь не чай, а так, пыль одна нынче, дай тебе бог здоровья.
В четверг 8 марта Людмила отправилась с тетушкой на Невский проспект на поиски хлеба. Мимо них в облаке снежной пыли отряд казаков проскакал галопом к Адмиралтейской набережной.
– Видно, неладно там, – сказал удивленным дамам широкоплечий мужчина в потрепанном пальто. – Битому псу только плеть покажи. Рабочие бунтуют и правильно делают. Я сам рабочий. Знаете, что сказал в Думе на прошлой неделе министр сельского хозяйства Риттих? Ничего, мол, страшного, народу попоститься полезно. Мы, значит, голодай, как церковные мыши, а они за пятьдесят миллионов пусть ставят памятник Лермонтову перед Александрийским театром. Я там служил, пока не повздорил с начальством. Не может так больше продолжаться, еще увидите, какой гром грянет.
Он отвесил им неуклюжий поклон и свернул в переулок. Вечером Юра рассказал Людмиле с тетушкой, как на его глазах разграбили булочную возле Смольного монастыря, а он, воспользовавшись толчеей, стащил из кошелки у одной толстой крикливой тетки буханку черного. Молодец, Юрка, храни тебя бог, детка! Они поели черного хлеба с тушенкой, запивая слабым чаем.
Газеты на следующий день не вышли, но, по слухам, в Думе дело дошло до кулачной драки, потому что правительство пыталось переложить ответственность за снабжение продовольствием на местные городские власти. Улицы патрулировались казаками, народ их радостно приветствовал. Стоял славный зимний денек, воздух пьянил, как шампанское, о котором давно и мечтать забыли. «Граждане, – говорил казак, сдерживая гарцующего коня, – не бойтесь, мы в народ стрелять не будем. Мы с вами заодно. Казаки и раньше не подчинялись приказам, теперь и подавно. А вот за жандармов ручаться не можем. Они сами по себе». Неся в тетушкиной сумке немыслимо дорогой кочан капусты, Людмила шла мимо Казанского собора и видела, как в отряд жандармов летели камни, бутылки и мешки с отбросами. Конный жандармский офицер пальнул для острастки из револьвера в простуженное солнце. Жандармы арестовали двух рабочих в синих робах и потащили их в околоток на Казанской улице. Разношерстная толпа, сдерживаемая цепью солдат вокруг полицейского участка, пыталась их отбить. Дула заряженных винтовок глядели в землю, офицер поднял дрожащую руку, готовясь скомандовать «огонь». Когда прямо в участок ворвался конный казачий отряд, околоточные разбежались. Казаки тут же вернули арестованных толпе, которая от радости чуть не разорвала их на куски.
– Леворюция, – объяснила гордая знанием трудного слова тетушка, прижимая тройной подбородок к потертому стоячему воротничку черного платья.
Бедный Юрочка, худенький, одетый в отрепья сын погибшего под Тернополем отца и раненой матери, просматривавший старые подшивки «Дня», прежде чем отправить их в печку, взглянул на нее и поправил: революция.
– Это почему же? Царь – он правый, рабочие – левые, Россия влево поворачивает, – значит, леворюция, и не спорь со старшими.
– Юрочка, – сказала Людмила, – тебе нужно новое пальто. Я, кажется, видела подходящее в витрине рядом с «Асторией». Сходим посмотрим, пока светло.
Увы, пальто оказалось мало и стоило очень дорого, к тому же хозяин торопился закрыть магазин. На улице дрались. Зеваки наблюдали за происходящим, разинув рты, точно смотрели кино с Чарли Чаплином. Людмила и Юрочка увидели рабочего, стоявшего на перевернутой урне посреди проспекта.
– Долой Штюрмеров, Голицыных и Протопоповых! К черту всех! Мы хотим хлеба! Не будет хлеба, не будем работать!
– Долой войну! Хватит, попили нашей кровушки! Это – царская война, не наша! – одобрительно подхватывала толпа.
– Довольно! – кричал другой рабочий с лихо подкрученными усами. – Хватит проливать кровь наших сыновей и братьев! Долой правительство, да здравствует мир, мы, русские люди, его заслужили! Товарищи, – продолжал он, – сохраняйте порядок, не поддавайтесь на провокации. Правительство только и ждет беспорядков, чтобы обрушить на нас свою карающую дубинку. Сохраняйте спокойствие, расходитесь мирно, с песнями.
Около сотни конных казаков стояли в стороне, не вмешиваясь. Они добродушно взирали, как толпа постепенно расходится, некоторые, подкручивая усы, негромко напевали. На следующий день, в субботу, выдавали зарплату. Рабочие не спеша выстроились в очередь перед Невским банком: купить на заработанные деньги было почти нечего. Трамваи не ходили, извозчики куда-то подевались. Изредка одинокие автомобили пытались прорваться сквозь людское море на проспектах, но волны мягко относили их назад. По ночам раздавались редкие выстрелы. Горожане полагали, что стреляют жандармы, переодетые в солдат. Рабочие митинговали у касс синематографа. Ходили слухи об однодневной забастовке в понедельник – будет время прийти в чувство после воскресного запоя.
– Дума уже наложила в штаны от страха, – зубоскалил толстый котельщик в очереди, – завтра чтой-то будет. – Он уплатил десять копеек в кассу и пошел смотреть американскую фильму про французскую леворюцию.
Ослепительно-ледяным воскресным утром зазвонили колокола. Ночью повсюду были расклеены уведомления военного губернатора Хабалова о том, что все не вышедшие в понедельник на работу будут немедленно отправлены на фронт, запрещались уличные сборища и митинги; полиции и армии приказывалось любыми средствами разгонять все незаконные сборища. Люди все равно собирались, митинги разрастались. Одетые по-воскресному дети, вцепившись в подолы своих закутанных в платки матерей, спешили, как на Масленице, от одной толпы к другой, боясь пропустить самое интересное.
– Мы хотим только хлеба! – кричал рабочий, забравшийся на шаткую пирамиду из пивных ящиков. – у правительства полно хлеба, оно его только гноит.
Появившийся отряд павловских юнкеров пальнул поверх голов, и толпа разбежалась. Одна из рот Павловского полка взбунтовалась, но была немедленно разоружена преображенцами. Во всяком случае, так говорили. К вечеру стрельбу слышали у гостиницы «Европейская» и возле Аничкова дворца. Невский проспект был очищен от людей и патрулировался гвардейцами. Ходили слухи о расстреле двух тысяч человек (на самом деле двухсот). Узнав об этом, Людмила пожалела, что она не в Монмутшире.
Все бурно обсуждали телеграмму, посланную государю председателем Думы Родзянко. В ней говорилось о царящей в столице анархии, о перебоях с транспортом, дровами и продовольствием, общем недовольстве, беспорядочной стрельбе в общественных местах, армейских мятежах, о необходимости нового правительства народного доверия, о том, что промедление смерти подобно и в этот грозный час остается только уповать на Бога, дабы народный гнев не обрушился на венценосную голову. Ходили слухи о роспуске Думы, о том, что думцы, не желающие роспуска, формируют временное правительство.
В понедельник 12 марта солдаты Преображенского полка отказались стрелять в протестующих рабочих. Вместо этого они расстреляли своих офицеров. Волынский полк, брошенный на подавление бунта, присоединился к мятежникам. Рабочие, революционно настроенные учителя, начинающие журналисты призывали к актам гражданского неповиновения и даже к штурму Арсенала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43