И он спросил о Спартаке, вернее, он рассказал, какие муки испытал из-за сплетен о ее связи со Спартаком и как он ходил по улицам и звонил ей из автоматов.»
— Глупый, — сказала она, — нашел тоже, к кому ревновать. Спартак — это же дубина. Хоть и умеет делать деньги. Что у меня могло быть с ним? С ума ты сошел, что ли? Просто он встречался с моей подругой, я же тебе говорила, и я несколько раз по ее просьбе действительно звонила к ним. Его мать, очевидно, потом узнала, что это была я, но никаких объяснений у меня с ней не было, тем более — ничего скандального. Да что ты! Стала бы я еще объясняться с ней! Невысоко же ты меня ставишь.
Ему хотелось спросить Тахмину и про других — заведующих складами, цеховщиков, директоров магазинов, о которых говорил Дадаш, но он не знал, как к этому подступиться и стоит ли осквернять такой вечер, и, как бы угадав его мысли, она сама сказала:
— Зауричек, обо мне говорят многое, а теперь именно тебе будут говорить и еще больше. Если догадаются, что мы по-настоящему счастливы, нам этого никогда не простят. И тебе всякое будут говорить. Я хочу, чтобы ты, Зауричек, запомнил: я не святая, пусть на этот счет у тебя не будет иллюзий. Но и то правда, что никого я еще не любила, как тебя, и никому не говорила этого. И потом, если нам сейчас хорошо, Зауричек, разве это не самая главная правда? Есть правда этого дня, когда я увидела тебя на галерее и ты побежал ко мне, правда этой нашей встречи, этого леса с птицами, ведь их не придумаешь нарочно, они есть. Есть вот эта дорога, по которой мы идем к Москве, этот вечер и мы. И нам хорошо как никогда. Это и есть правда. Подлинная, настоящая и единственная. Клянусь тебе, Зауричек.
Они долго шли по шоссе, и машины на бешеной скорости мчались мимо, потом, почувствовав усталость, они сели в пригородный автобус и поехали в Москву вместе с людьми, возвращавшимися с работы, прогулки, рыбалки и ничего не знавшими о том, какая счастливая пара едет с ними.
Они вышли на площади Ногина, спустились к реке и побрели по набережной.
— А вот и моя резиденция, — сказала Тахмина, указывая на освещенную громаду гостиницы «Россия», — живу на западной стороне.
Они миновали гостиницу, Кремлевские стены, прошли под Большим Каменным мостом, мимо бассейна «Москва», добрались до Крымского моста, пересекли двор дома с рекламой Аэрофлота на крыше и вышли на Садовое кольцо.
Они шли под руку и в обнимку, шалея от счастья быть вместе и ощущения свободы в большом городе, где их никто не знал и им незачем было прятаться в машине или уезжать на дальние пляжи. Они сбросили с себя груз забот, среды, условностей, чувствовали себя восемнадцатилетними озорниками, ребячились, здороваясь с незнакомыми прохожими, покупая друг другу цветы и затем даря их первой встречной паре, звонили из автоматов по бакинским номерам и, радуясь столь остроумной выдумке, набрали даже номер Дадаша, и московский абонент долго переспрашивал незнакомое кавказское имя. Они спорили, совпадают ли голоса обладателей одних и тех же телефонных номеров в разных городах. В холле гостиницы они поспорили на деньги — какой из лифтов придет первым. Лифт, на который поставила Тахмина, пришел первым, и Заур отдал ей рубль. Они выстояли очередь в киоск справочного бюро, чтобы узнать адрес самых счастливых людей в Москве, и в ответ на недоумение и раздражение девушки-«справочницы» назвали себя. Они вошли в тир, Заур стрелял и выиграл духи «Быть может», которые подарил Тахмине. Они передали привет продавщице мороженого от ее знакомого дяди Миши, дважды перешли улицу в неположенном месте и на третий раз попались. Милиционер оштрафовал их и, когда Заур покорно заплатил рубль, выписал квитанцию, и это поразило их, не привыкших к такому в своем городе, а когда Тахмина, дважды перечитав квитанцию, обнаружила там, помимо подписи старшины Трофимова, еще и дату — 27 октября, она аккуратно положила квитанцию в сумку.
— Вот и квитанция нашего самого счастливого дня, — сказала она. — Дата подтверждена подписью самого старшины Трофимова. Мы сохраним эту квитанцию на всю жизнь как документ единственной нашей вины на свете — неправильного перехода Кутузовского проспекта.
— Договорились, — сказал Заур.
— Пойдем ко мне.
— К тебе?
— Да. Я в номере одна. Где же ты будешь ночевать? Ведь устроиться в гостинице не так-то просто.
— Но ведь меня не пустят к тебе.
— Пустят, — сказала она. — Мы с дежурной уже успели подружиться. Она вчера тоже видела меня по телевизору.
Заур подумал о том, что, хотя они давно уже не были вместе, мысль о близости не приходила ему в голову все это время и даже в лесу, когда они были совершенно одни, но вот теперь, когда она позвала его в свой номер, само это предложение возбудило в нем желание, и все же где-то в глубине души его покоробила ее умелость: и ничего-то ей не стоит договориться с дежурной и пустить к себе мужика. Заглушаемое им, но не погашенное подозрение, что она это делала и до него и без него, могло отравить и весь вечер, и все счастье предстоящей ночи. И опять безошибочным чутьем угадав его мысли, Тахмина сказала:
— Ради бога, только не думай, что я уже практиковалась в этом. Просто я сегодня днем показала ей твою телеграмму и рассказала все как есть, и она меня поняла…
— Подожди, не так, ну, подожди, глупый, я сама сниму, осторожно, порвешь… Ну иди сюда, я так соскучилась по тебе… не туши света… пусть останется… Вот так, мой хороший… любимый… красавец мой, единственный мой, боже мой… с ума сойду… как хорошо, боже мой… Какой ты великолепный, Зауричек, и как ты мог без меня… я не могу без тебя, Зауричек, мой хороший, любимый… ты мое счастье, мой муж… мой хороший…
Она говорила ему самые нежные слова ночи, и самые жгучие, и самые стыдные, а из невыключенного репродуктора звучала тихая музыка и женский голос устало и грустно напевал, а потом, когда они спокойно лежали и курили, Тах-мина сказала:
— Заур, а ты знаешь, что это за музыка?
— Нет.
— Это старинная грузинская песня. Мы любим друг друга под грузинскую музыку.
Ему показалось, что это прозвучало претенциозно, и он сказал:
— А что касается маркизы де Помпадур… И впервые за весь этот день и эту ночь она сказала печально и твердо:
— Вот когда меня не станет и ты ненароком услышишь эту музыку, ты сразу вспомнишь сегодняшнюю ночь и нашу любовь.
— «Когда меня не станет», — передразнил он. — Опять ты за старое. Мы же договорились, что всегда будем вместе.
— Да, конечно. Но, знаешь, все может быть. У тебя могут быть, да и будут, если все-таки смотреть правде в глаза, другие женщины. Но ни с кем, Заур, не будет так. Ну, не может быть, чтобы все точно так повторилось с другой. И чтобы грузинская песня была. Так не бывает. И потому я спокойна.
(Она оказалась права.)
— А теперь спи, — сказала Тахмина.
В десять утра он купил билет на бакинский самолет в переходе станции метро «Маяковская». Внизу на перроне они расстались. Тахмина уехала на телестудию. У нее была репетиция днем и передача вечером.
— Встречаемся сразу же после передачи, ровни в девять, у входа на Шаболовке, — сказала она и долго махала рукой из окна вагона метро.
Он не спеша поднялся по эскалатору и вышел на площадь Маяковского. У входа в Концертный зал Чайковского висели большие афиши Греческого театра, вечера устных рассказов Ираклия Андроникова, скрипача Леонида Когана, французской органной музыки и квартета Комитаса.
Заур пошел по правой стороне улицы Горького по направлению к Центральному телеграфу. Он провел бессонную ночь, не завтракал, но не чувствовал ни голода, ни усталости. Он шел по мокрому после утреннего дождя тротуару и в эти часы без нее был так же переполнен ею, ее ночными словами, шепотом, прикосновениями, как и десять минут, час, семь, восемь часов назад. И в шуме проезжающих машин, в говоре прохожих, в выкриках продавца книжных новинок ему слышался голос Тахмины. Он вздрагивал от сходства проходящих женщин с Тахминой. Все красивые женщины осенней московской улицы казались ему чем-то похожими на Тахмину, но ни одна из них не могла идти в сравнение с ней. Он прошел весь маршрут их вчерашнего пути, пытаясь оживить в памяти вчерашние разговоры, и впервые за двадцатипятилетнюю жизнь был полон таким неомраченным, всепоглощающим счастьем. Он впервые узнал, что можно быть счастливым от одних лишь мыслей о любимой женщине, которая только что была рядом и уехала, махая рукой из вагона метро, и они непременно и точно встретятся через несколько часов, и ни с чем не сравнимой радостью станет просто самый факт их встречи. Он будет ждать ее у незнакомых дверей таинственного для него учреждения в чужом городе, и она выйдет к нему после работы, улыбнется ему одному, так же, как она улыбалась с экрана, но теперь она улыбнется не всем и не по обязанности, а только ему, Зауру. И возьмет его за руку, и одно это прикосновение будет полно нежности и счастья. Он почувствует это счастье, ощутив на своем плече ее склоненную голову, легкое щекотанье ее длинных волос, брошенных на лицо ему ветром, ее пальцы, скользящие по его руке… И будет счастье пронзительного ощущения, когда она случайно, а может быть, и не совсем случайно, прижмется к нему в давке метро, в уличной толпе. И в нем звучал ее голос, ее смех, то нервно-напряженный, то спокойно-удовлетворенный, то тихий и нежный. В нем звучали ее слова, откровенные, бесстыдные, и робкие, грустные, и ее любовное мурлыканье, и долгие разговоры, и минуты покоя в теплой ночной тишине. Сколько она наговорила ему и о себе, и о нем самом, Зауре, и о разных людях, знакомых и незнакомых, в эту долгую Московскую ночь — больше чем за время всех их летних встреч.
Больше всего она говорила о себе, о своем детстве. Перед глазами Заура вставала апшеронская дача, разноцветные пионерские линейки в последний день лагерного сезона, прощание с летними каникулами и воскресные мугамные концерты в четырнадцать ноль-ноль, когда медлительное и знойное пение растекалось над всем погрузившимся в полдневную летнюю спячку селением и побережьем, и все очарование тихих и печальных дачных вечеров с далеким стрекотанием цикад и одинокими гулкими гудками электричек.
Обо всем этом — о своем детстве, прошедшем на дачах, — она говорила как о далекой потерянной стране. Она рассказывала о сыпучих песках, раскаленных днем — ногой не ступишь, и холодных — в лунные ночи, когда она перепрыгивала между кустами винограда и боялась наступить на притаившуюся змею, серебристую под серебряным сиянием луны и слившуюся с серебристыми песками. Сколько легенд о змеях, влюбленных и преследующих жертву своей любви, наслышалась она от соседских детей! К ним она и ходила по вечерам на соседнюю дачу, к своим друзьям — девочкам и мальчикам, и они весь вечер играли в домино, в лото, в названия городов или рассказывали друг другу страшные истории, а потом, уже поздним вечером, возвращаясь к себе, она сладко замирала от страха — боялась причудливых теней летней ночи, которые и пугали, и завораживали. И на цыпочках пробиралась к своей постели под большим пологом от комаров и, стараясь не разбудить спящего отца и бабушку, еще долго лежала с открытыми глазами и смотрела на небо, усеянное крупными звездами, а издали, из Дома отдыха нефтяников, еще доносились звуки музыки и всегда напоследок заводилось танго «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Танго, которое именно из-за этих вот детских воспоминаний она и сейчас не может слушать спокойно… А там танцевали взрослые парни и девушки, старше ее, может быть, всего на десять двенадцать лет, но тогда эта разница (как и сейчас, но в обратном измерении) казалась ей бездной. Это был таинственный, манящий и прекрасный мир взрослых мир вальсов и танго, прогулок под луной парами в сторону моря, мир любви, встреч и расставаний, и ей было сладко от мысли, что для нее он еще впереди. И хотя никто из ее сверстников ей не нравился, она представляла себя танцующей в обнимку с неким красивым и высоким парнем, голубоглазым и непременно одетым в рубашку «апаш». Причем именно под музыку этого танго. Она представляла себе и этот танец во всех подробностях, и долгую прогулку по берегу, а потом и на парусной лодке по морю. Тахмина не помнила свою мать, но в эти летние ночи она порой и ее воображала по старым, выцветшим карточкам, хотя уже и не верила, как в раннем детстве, что произойдет чудо и окажется — мать ее не умерла, а жива и явится к ней.
Повзрослев, Тахмина поняла бесповоротность смерти матери и все же любила представлять ее живой, но уже не в будущем, а в прошлом. И ей представлялось, как мама, когда была совсем еще юной, и отец — тоже юный, только что познакомились, и танцевали на берегу это самое танго, и так же серебрилась в море лунная дорожка. И Тахмина воображала, как им должно было быть хорошо и счастливо вместе в летние звездные ночи, и сердце ее сжималось не своей, а чужой тоской, и она не умом и логикой, а ранней догадкой сердца понимала горе отца, который так рано потерял любимую жену. Об этом маленькая Тахмина никогда особенно не задумывалась, она скорее чувствовала печаль, вызванную тем, что они сами — танцующие — сознавали обреченность этого танго, этой летней ночи, обреченность в бы строп р входящем времени.
Она, конечно, тогда не понимала и не могла бы объяснить свои ощущения, но в этой чужой тоске, гложущей ее, была своя сладкая истома — ожидание собственного счастья, и бег времени, неумолимо отсчитывающий для других быстротечность их счастья, для нее означал влекущую даль будущего.
«У меня, в общем, всегда была дурацкая, как я сейчас понимаю, способность переживать ощущения других людей, — говорила Тахмина. — Пойми меня правильно, я не говорю о понимании чувств других людей, не о чуткости к другим, а именно о том, что в меня как бы вселялись их чувства и ощущения. И это сохранилось до сих пор. Я, например, могу видеть сны других людей. Не других людей во сне, а сны других людей. И я, представь себе, оказывается, способна отдавать свои сны другим. Об этой своей способности я узнала совсем недавно. Мне часто снятся белый лиман и красные корабли, и я как-то рассказала этот свой сон одному человеку, и, представь себе, на следующее утро он мне говорит, что видел точно такой же. Ну, я бы не поверила, но он слово в слово описал именно то, что вижу я». — «Это, конечно, был мужчина?» — спросил Заур. «Ты опять за свое? При чем тут мужчина или женщина? Ты что, теперь меня и к снам будешь ревновать?»
Потом она говорила о Манафе, стараясь подчеркнуть в нем какие-то привлекательные черты, стараясь чем-то оправдать и объяснить его, и все же в каждой ее фразе чувствовались неприязнь и презрение. «Слишком много связывает нас, чтобы все так легко можно было бы порвать», — сказала она, и Заур с болью понимал, что через несколько дней она опять будет с Манафом под одной крышей, но боль от этой мысли перехлестывало ощущение счастья: зато сейчас, в эти минуты, они с Тахминой вместе, совсем одни и совсем рядом, и есть еще завтрашний день и завтрашняя ночь.
Тахмина говорила о своей соседке Медине, и Заур ревновал к другой ее жизни, неизвестной ему, к ее общению с соседями, с незнакомым ему кругом людей, к тому, что у нее есть близкий человек — Медина, о которой она говорит с таким теплом, с которой она делится самым сокровенным, не опасаясь, что та может «предать меня, как множество других женщин, да и мужчин», которые лишь прикидываются друзьями, а норовят нанести удар в спину. Он ревновал ее даже к Медине, которую видел лишь раз, в день своего рождения, когда она принесла ему подарок Тахмины, но и это мгновенное чувство захлестывалось ощущением счастья, оттого что даже близкая подруга, способная заменить ей всех друзей, не может заменить Заура и что он, Заур, знает о Тахмине больше, чем знает даже такая близкая подруга.
Разговор переходил на сослуживцев по издательству и по телевидению, говорили о Дадаше, о том, какой это все-таки неприятный и скользкий человек, о Неймате, который всегда казался таким тихим и безликим, но однажды чуть не в четыре часа утра позвонил ей, Тахмине, — нет, нет, отнюдь не для объяснения в любви, а чтобы излить душу, — нет, нет, он не был пьян, просто накипело у человека, и вообще никогда не следует судить о людях по внешним, поверхностным впечатлениям.
Говорили и о Спартаке. О том, что Спартак, конечно, прикрывается именем, авторитетом, заслугами отца, чтобы выходить сухим из воды, но обделывает свои делишки сам и в результате настолько богат, что может содержать и отца, и мать, и даже сестрицу-красавицу с ее будущим мужем и детьми. «Кстати, у тебя есть шанс, женившись на его сестрице, безбедно прожить всю свою будущую жизнь. Ну, хорошо, хорошо, не злись, я пошутила. Во всяком случае приданое он за ней даст что надо, а в будущем станет одаривать своих племянников и племянниц по-царски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Глупый, — сказала она, — нашел тоже, к кому ревновать. Спартак — это же дубина. Хоть и умеет делать деньги. Что у меня могло быть с ним? С ума ты сошел, что ли? Просто он встречался с моей подругой, я же тебе говорила, и я несколько раз по ее просьбе действительно звонила к ним. Его мать, очевидно, потом узнала, что это была я, но никаких объяснений у меня с ней не было, тем более — ничего скандального. Да что ты! Стала бы я еще объясняться с ней! Невысоко же ты меня ставишь.
Ему хотелось спросить Тахмину и про других — заведующих складами, цеховщиков, директоров магазинов, о которых говорил Дадаш, но он не знал, как к этому подступиться и стоит ли осквернять такой вечер, и, как бы угадав его мысли, она сама сказала:
— Зауричек, обо мне говорят многое, а теперь именно тебе будут говорить и еще больше. Если догадаются, что мы по-настоящему счастливы, нам этого никогда не простят. И тебе всякое будут говорить. Я хочу, чтобы ты, Зауричек, запомнил: я не святая, пусть на этот счет у тебя не будет иллюзий. Но и то правда, что никого я еще не любила, как тебя, и никому не говорила этого. И потом, если нам сейчас хорошо, Зауричек, разве это не самая главная правда? Есть правда этого дня, когда я увидела тебя на галерее и ты побежал ко мне, правда этой нашей встречи, этого леса с птицами, ведь их не придумаешь нарочно, они есть. Есть вот эта дорога, по которой мы идем к Москве, этот вечер и мы. И нам хорошо как никогда. Это и есть правда. Подлинная, настоящая и единственная. Клянусь тебе, Зауричек.
Они долго шли по шоссе, и машины на бешеной скорости мчались мимо, потом, почувствовав усталость, они сели в пригородный автобус и поехали в Москву вместе с людьми, возвращавшимися с работы, прогулки, рыбалки и ничего не знавшими о том, какая счастливая пара едет с ними.
Они вышли на площади Ногина, спустились к реке и побрели по набережной.
— А вот и моя резиденция, — сказала Тахмина, указывая на освещенную громаду гостиницы «Россия», — живу на западной стороне.
Они миновали гостиницу, Кремлевские стены, прошли под Большим Каменным мостом, мимо бассейна «Москва», добрались до Крымского моста, пересекли двор дома с рекламой Аэрофлота на крыше и вышли на Садовое кольцо.
Они шли под руку и в обнимку, шалея от счастья быть вместе и ощущения свободы в большом городе, где их никто не знал и им незачем было прятаться в машине или уезжать на дальние пляжи. Они сбросили с себя груз забот, среды, условностей, чувствовали себя восемнадцатилетними озорниками, ребячились, здороваясь с незнакомыми прохожими, покупая друг другу цветы и затем даря их первой встречной паре, звонили из автоматов по бакинским номерам и, радуясь столь остроумной выдумке, набрали даже номер Дадаша, и московский абонент долго переспрашивал незнакомое кавказское имя. Они спорили, совпадают ли голоса обладателей одних и тех же телефонных номеров в разных городах. В холле гостиницы они поспорили на деньги — какой из лифтов придет первым. Лифт, на который поставила Тахмина, пришел первым, и Заур отдал ей рубль. Они выстояли очередь в киоск справочного бюро, чтобы узнать адрес самых счастливых людей в Москве, и в ответ на недоумение и раздражение девушки-«справочницы» назвали себя. Они вошли в тир, Заур стрелял и выиграл духи «Быть может», которые подарил Тахмине. Они передали привет продавщице мороженого от ее знакомого дяди Миши, дважды перешли улицу в неположенном месте и на третий раз попались. Милиционер оштрафовал их и, когда Заур покорно заплатил рубль, выписал квитанцию, и это поразило их, не привыкших к такому в своем городе, а когда Тахмина, дважды перечитав квитанцию, обнаружила там, помимо подписи старшины Трофимова, еще и дату — 27 октября, она аккуратно положила квитанцию в сумку.
— Вот и квитанция нашего самого счастливого дня, — сказала она. — Дата подтверждена подписью самого старшины Трофимова. Мы сохраним эту квитанцию на всю жизнь как документ единственной нашей вины на свете — неправильного перехода Кутузовского проспекта.
— Договорились, — сказал Заур.
— Пойдем ко мне.
— К тебе?
— Да. Я в номере одна. Где же ты будешь ночевать? Ведь устроиться в гостинице не так-то просто.
— Но ведь меня не пустят к тебе.
— Пустят, — сказала она. — Мы с дежурной уже успели подружиться. Она вчера тоже видела меня по телевизору.
Заур подумал о том, что, хотя они давно уже не были вместе, мысль о близости не приходила ему в голову все это время и даже в лесу, когда они были совершенно одни, но вот теперь, когда она позвала его в свой номер, само это предложение возбудило в нем желание, и все же где-то в глубине души его покоробила ее умелость: и ничего-то ей не стоит договориться с дежурной и пустить к себе мужика. Заглушаемое им, но не погашенное подозрение, что она это делала и до него и без него, могло отравить и весь вечер, и все счастье предстоящей ночи. И опять безошибочным чутьем угадав его мысли, Тахмина сказала:
— Ради бога, только не думай, что я уже практиковалась в этом. Просто я сегодня днем показала ей твою телеграмму и рассказала все как есть, и она меня поняла…
— Подожди, не так, ну, подожди, глупый, я сама сниму, осторожно, порвешь… Ну иди сюда, я так соскучилась по тебе… не туши света… пусть останется… Вот так, мой хороший… любимый… красавец мой, единственный мой, боже мой… с ума сойду… как хорошо, боже мой… Какой ты великолепный, Зауричек, и как ты мог без меня… я не могу без тебя, Зауричек, мой хороший, любимый… ты мое счастье, мой муж… мой хороший…
Она говорила ему самые нежные слова ночи, и самые жгучие, и самые стыдные, а из невыключенного репродуктора звучала тихая музыка и женский голос устало и грустно напевал, а потом, когда они спокойно лежали и курили, Тах-мина сказала:
— Заур, а ты знаешь, что это за музыка?
— Нет.
— Это старинная грузинская песня. Мы любим друг друга под грузинскую музыку.
Ему показалось, что это прозвучало претенциозно, и он сказал:
— А что касается маркизы де Помпадур… И впервые за весь этот день и эту ночь она сказала печально и твердо:
— Вот когда меня не станет и ты ненароком услышишь эту музыку, ты сразу вспомнишь сегодняшнюю ночь и нашу любовь.
— «Когда меня не станет», — передразнил он. — Опять ты за старое. Мы же договорились, что всегда будем вместе.
— Да, конечно. Но, знаешь, все может быть. У тебя могут быть, да и будут, если все-таки смотреть правде в глаза, другие женщины. Но ни с кем, Заур, не будет так. Ну, не может быть, чтобы все точно так повторилось с другой. И чтобы грузинская песня была. Так не бывает. И потому я спокойна.
(Она оказалась права.)
— А теперь спи, — сказала Тахмина.
В десять утра он купил билет на бакинский самолет в переходе станции метро «Маяковская». Внизу на перроне они расстались. Тахмина уехала на телестудию. У нее была репетиция днем и передача вечером.
— Встречаемся сразу же после передачи, ровни в девять, у входа на Шаболовке, — сказала она и долго махала рукой из окна вагона метро.
Он не спеша поднялся по эскалатору и вышел на площадь Маяковского. У входа в Концертный зал Чайковского висели большие афиши Греческого театра, вечера устных рассказов Ираклия Андроникова, скрипача Леонида Когана, французской органной музыки и квартета Комитаса.
Заур пошел по правой стороне улицы Горького по направлению к Центральному телеграфу. Он провел бессонную ночь, не завтракал, но не чувствовал ни голода, ни усталости. Он шел по мокрому после утреннего дождя тротуару и в эти часы без нее был так же переполнен ею, ее ночными словами, шепотом, прикосновениями, как и десять минут, час, семь, восемь часов назад. И в шуме проезжающих машин, в говоре прохожих, в выкриках продавца книжных новинок ему слышался голос Тахмины. Он вздрагивал от сходства проходящих женщин с Тахминой. Все красивые женщины осенней московской улицы казались ему чем-то похожими на Тахмину, но ни одна из них не могла идти в сравнение с ней. Он прошел весь маршрут их вчерашнего пути, пытаясь оживить в памяти вчерашние разговоры, и впервые за двадцатипятилетнюю жизнь был полон таким неомраченным, всепоглощающим счастьем. Он впервые узнал, что можно быть счастливым от одних лишь мыслей о любимой женщине, которая только что была рядом и уехала, махая рукой из вагона метро, и они непременно и точно встретятся через несколько часов, и ни с чем не сравнимой радостью станет просто самый факт их встречи. Он будет ждать ее у незнакомых дверей таинственного для него учреждения в чужом городе, и она выйдет к нему после работы, улыбнется ему одному, так же, как она улыбалась с экрана, но теперь она улыбнется не всем и не по обязанности, а только ему, Зауру. И возьмет его за руку, и одно это прикосновение будет полно нежности и счастья. Он почувствует это счастье, ощутив на своем плече ее склоненную голову, легкое щекотанье ее длинных волос, брошенных на лицо ему ветром, ее пальцы, скользящие по его руке… И будет счастье пронзительного ощущения, когда она случайно, а может быть, и не совсем случайно, прижмется к нему в давке метро, в уличной толпе. И в нем звучал ее голос, ее смех, то нервно-напряженный, то спокойно-удовлетворенный, то тихий и нежный. В нем звучали ее слова, откровенные, бесстыдные, и робкие, грустные, и ее любовное мурлыканье, и долгие разговоры, и минуты покоя в теплой ночной тишине. Сколько она наговорила ему и о себе, и о нем самом, Зауре, и о разных людях, знакомых и незнакомых, в эту долгую Московскую ночь — больше чем за время всех их летних встреч.
Больше всего она говорила о себе, о своем детстве. Перед глазами Заура вставала апшеронская дача, разноцветные пионерские линейки в последний день лагерного сезона, прощание с летними каникулами и воскресные мугамные концерты в четырнадцать ноль-ноль, когда медлительное и знойное пение растекалось над всем погрузившимся в полдневную летнюю спячку селением и побережьем, и все очарование тихих и печальных дачных вечеров с далеким стрекотанием цикад и одинокими гулкими гудками электричек.
Обо всем этом — о своем детстве, прошедшем на дачах, — она говорила как о далекой потерянной стране. Она рассказывала о сыпучих песках, раскаленных днем — ногой не ступишь, и холодных — в лунные ночи, когда она перепрыгивала между кустами винограда и боялась наступить на притаившуюся змею, серебристую под серебряным сиянием луны и слившуюся с серебристыми песками. Сколько легенд о змеях, влюбленных и преследующих жертву своей любви, наслышалась она от соседских детей! К ним она и ходила по вечерам на соседнюю дачу, к своим друзьям — девочкам и мальчикам, и они весь вечер играли в домино, в лото, в названия городов или рассказывали друг другу страшные истории, а потом, уже поздним вечером, возвращаясь к себе, она сладко замирала от страха — боялась причудливых теней летней ночи, которые и пугали, и завораживали. И на цыпочках пробиралась к своей постели под большим пологом от комаров и, стараясь не разбудить спящего отца и бабушку, еще долго лежала с открытыми глазами и смотрела на небо, усеянное крупными звездами, а издали, из Дома отдыха нефтяников, еще доносились звуки музыки и всегда напоследок заводилось танго «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Танго, которое именно из-за этих вот детских воспоминаний она и сейчас не может слушать спокойно… А там танцевали взрослые парни и девушки, старше ее, может быть, всего на десять двенадцать лет, но тогда эта разница (как и сейчас, но в обратном измерении) казалась ей бездной. Это был таинственный, манящий и прекрасный мир взрослых мир вальсов и танго, прогулок под луной парами в сторону моря, мир любви, встреч и расставаний, и ей было сладко от мысли, что для нее он еще впереди. И хотя никто из ее сверстников ей не нравился, она представляла себя танцующей в обнимку с неким красивым и высоким парнем, голубоглазым и непременно одетым в рубашку «апаш». Причем именно под музыку этого танго. Она представляла себе и этот танец во всех подробностях, и долгую прогулку по берегу, а потом и на парусной лодке по морю. Тахмина не помнила свою мать, но в эти летние ночи она порой и ее воображала по старым, выцветшим карточкам, хотя уже и не верила, как в раннем детстве, что произойдет чудо и окажется — мать ее не умерла, а жива и явится к ней.
Повзрослев, Тахмина поняла бесповоротность смерти матери и все же любила представлять ее живой, но уже не в будущем, а в прошлом. И ей представлялось, как мама, когда была совсем еще юной, и отец — тоже юный, только что познакомились, и танцевали на берегу это самое танго, и так же серебрилась в море лунная дорожка. И Тахмина воображала, как им должно было быть хорошо и счастливо вместе в летние звездные ночи, и сердце ее сжималось не своей, а чужой тоской, и она не умом и логикой, а ранней догадкой сердца понимала горе отца, который так рано потерял любимую жену. Об этом маленькая Тахмина никогда особенно не задумывалась, она скорее чувствовала печаль, вызванную тем, что они сами — танцующие — сознавали обреченность этого танго, этой летней ночи, обреченность в бы строп р входящем времени.
Она, конечно, тогда не понимала и не могла бы объяснить свои ощущения, но в этой чужой тоске, гложущей ее, была своя сладкая истома — ожидание собственного счастья, и бег времени, неумолимо отсчитывающий для других быстротечность их счастья, для нее означал влекущую даль будущего.
«У меня, в общем, всегда была дурацкая, как я сейчас понимаю, способность переживать ощущения других людей, — говорила Тахмина. — Пойми меня правильно, я не говорю о понимании чувств других людей, не о чуткости к другим, а именно о том, что в меня как бы вселялись их чувства и ощущения. И это сохранилось до сих пор. Я, например, могу видеть сны других людей. Не других людей во сне, а сны других людей. И я, представь себе, оказывается, способна отдавать свои сны другим. Об этой своей способности я узнала совсем недавно. Мне часто снятся белый лиман и красные корабли, и я как-то рассказала этот свой сон одному человеку, и, представь себе, на следующее утро он мне говорит, что видел точно такой же. Ну, я бы не поверила, но он слово в слово описал именно то, что вижу я». — «Это, конечно, был мужчина?» — спросил Заур. «Ты опять за свое? При чем тут мужчина или женщина? Ты что, теперь меня и к снам будешь ревновать?»
Потом она говорила о Манафе, стараясь подчеркнуть в нем какие-то привлекательные черты, стараясь чем-то оправдать и объяснить его, и все же в каждой ее фразе чувствовались неприязнь и презрение. «Слишком много связывает нас, чтобы все так легко можно было бы порвать», — сказала она, и Заур с болью понимал, что через несколько дней она опять будет с Манафом под одной крышей, но боль от этой мысли перехлестывало ощущение счастья: зато сейчас, в эти минуты, они с Тахминой вместе, совсем одни и совсем рядом, и есть еще завтрашний день и завтрашняя ночь.
Тахмина говорила о своей соседке Медине, и Заур ревновал к другой ее жизни, неизвестной ему, к ее общению с соседями, с незнакомым ему кругом людей, к тому, что у нее есть близкий человек — Медина, о которой она говорит с таким теплом, с которой она делится самым сокровенным, не опасаясь, что та может «предать меня, как множество других женщин, да и мужчин», которые лишь прикидываются друзьями, а норовят нанести удар в спину. Он ревновал ее даже к Медине, которую видел лишь раз, в день своего рождения, когда она принесла ему подарок Тахмины, но и это мгновенное чувство захлестывалось ощущением счастья, оттого что даже близкая подруга, способная заменить ей всех друзей, не может заменить Заура и что он, Заур, знает о Тахмине больше, чем знает даже такая близкая подруга.
Разговор переходил на сослуживцев по издательству и по телевидению, говорили о Дадаше, о том, какой это все-таки неприятный и скользкий человек, о Неймате, который всегда казался таким тихим и безликим, но однажды чуть не в четыре часа утра позвонил ей, Тахмине, — нет, нет, отнюдь не для объяснения в любви, а чтобы излить душу, — нет, нет, он не был пьян, просто накипело у человека, и вообще никогда не следует судить о людях по внешним, поверхностным впечатлениям.
Говорили и о Спартаке. О том, что Спартак, конечно, прикрывается именем, авторитетом, заслугами отца, чтобы выходить сухим из воды, но обделывает свои делишки сам и в результате настолько богат, что может содержать и отца, и мать, и даже сестрицу-красавицу с ее будущим мужем и детьми. «Кстати, у тебя есть шанс, женившись на его сестрице, безбедно прожить всю свою будущую жизнь. Ну, хорошо, хорошо, не злись, я пошутила. Во всяком случае приданое он за ней даст что надо, а в будущем станет одаривать своих племянников и племянниц по-царски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20