Посмотрим, что там у тебя. Ну вот, у тебя есть линия славы, она берет начало от линии луны, то есть сулит больше воображаемого, чем реального. Но она сливается с реальностью. Так. Вот постоянная линия. Ого. Двое, даже трое детей, причем два мальчика.
— Ты и это можешь отгадать?
— Конечно. Видишь вот эту линию? Так, посмотрим дальше. У тебя есть способность переключать чувства на работу. Склероз тебе не угрожает, вот четкая линия ума с маленьким, совсем-совсем крошечным уклоном в фантазию. Будешь любить жизнь до глубокой старости. Будешь покровительствовать другим в неблагоприятных для них обстоятельствах. Богатства нет, но если и будет, ничем тебе не угрожает. Переезда в другую страну нет. Линия борьбы есть, но за что это борьба — неизвестно. Вот пояс Венеры: способность любить — способность обманываться. Здесь уйма линий, ты в меру испорчен для любви во всех ее проявлениях.
— Ну уж скажешь!
— Слушай дальше. Самое сильное испытание тебя ждет в среднем возрасте. У тебя будет раздвоение — очевидно, во взглядах. Это вот — то, что остается сбоку, — двойная линия судьбы, линия жизни; а это — линия луны — фантазия. Ты станешь мягче, чем был, однако более властным. Ну, вот и все. Вот ты какой, оказывается.
— А теперь погадай себе.
— Что ты, я никогда этого не делаю. Боюсь.
— Ну хорошо, расскажи о правой руке, о том, что уже было — расскажи о себе.
— Ну вот, видишь? — она раскрыла правую ладонь. — Совершенно четкая линия судьбы. Видишь эту линию? Это значит, что я цельная натура, что на меня можно положиться, что я больше жена, чем любовница. У меня есть артистическая струнка, которая, однако, ни денег, ни славы не принесет. А это вот… нет, не скажу.
— А все-таки?
— Нет, нет, я это давно знаю. А тебе, может быть, будет неприятно.
— Ну, не интригуй меня. Скажи.
— Нет, нет.
— Как хочешь.
Как обычно, когда он перестал настаивать, она сама уступила.
— Ну хорошо, скажу, только ты никому не говори, ладно? Об этом будем знать только мы с тобой. Видишь вот эту линию, которая так резко обрывается?
— Да…
— Это смерть. Ранняя смерть. Хотя бы для того, чтобы доказать, какая я правдивая гадалка, я должна умереть.
— Перестань чушь молоть.
— А знаешь, Зауричек, иногда я думаю: вдруг я умру, причем это будет смерть не от болезни, а так — утону, разобьюсь в самолете, в машине, ну, на улице упадет кирпич на голову, мало ли от чего можно умереть. Так вот, когда я думаю об этом, я так жалею себя, что прямо плакать хочется. И не из-за смерти, а из-за того, что эта смерть никакого значения ни для кого иметь не будет. Кто станет печалиться обо мне? Ну, муж, допустим, недельку от силы. Потом утешится. Ну, соседка Медина — примерно столько же. А может, еще и ты, чуть подольше… А может, и меньше, кто знает?
— Ты перестанешь глупости говорить? Что это на тебя нашло? То мы расстанемся, то о смерти. Иди ко мне…
Рядом с грубыми летними матрасами были мешки с цементом, ящики с гвоздями, какие-то кастрюли и плетеные корзины и большие бутыли с уксусом, и Тахмина сказала, что она нарочно затащила его, Заура, сюда, на эту дачу: не затем, вернее, не только затем, — чтобы полюбоваться видом с балкона, а чтобы еще раз… в последний раз.
Но Заур уже знал, что никакой это не последний раз и что она уже не может жить без него, не может не видеть его, и единственное, что он должен сделать, это согласиться с ней — да, это наша последняя встреча — и потом ждать; ни в коем случае не проявляя инициативы, выжидать, и тогда она сама снова придет к нему.
— Но есть еще одна причина, почему я затащила тебя на эту дачу, — сказала она уже в машине, — о ней ты никогда не узнаешь.
Она оказалась права, он так и не узнал об этой, еще одной — третьей причине, если она в самом деле существовала. Но его раздражала ее манера постоянно интриговать его, и со злости он не стал допытываться об этой третьей причине.
У дома она быстро поцеловала его и бросила, выходя из машины:
— Прощай.
«До свидания. Пока. Прощай». Заур знал, что слова ничего не стоят, и все же дома, когда он стоял под душем и смывал с тела песчинки, ему показалось, что мощная струя смывает с него все поцелуи, ласки, прикосновения Тахмины, ее слова, ее запах — навсегда. И он никогда больше не увидит, как она отбрасывает волосы со лба. Никогда. «Ждать. Выжидать. И только», — твердо сказал он себе.
Заур любил своих родителей, причем с годами все больше и больше. Вернее, в зрелом возрасте он любил их так же, как в детстве, — естественной и бескорыстной любовью, и не так, как в определенный период отрочества и ранней молодости. В этот же период, длившийся примерно пять-шесть лет, — он охватывал последние классы средней школы и почти все годы студенчества, — Заур, конечно, тоже любил отца и мать, но это была какая-то иная любовь — с некоторой долей неприязни к их образу мыслей и образу жизни и с очень большой долей потребительского к родителям отношения. Это был период увлечения спортом, джазом, танцами и вечеринками, девочками и шмотками, модными фильмами и рассуждениями о сексуальной свободе. Родители с их кондовыми моральными принципами и консервативными вкусами, с их приверженностью к обычаям и традициям, казавшимися ему нелепыми, представлялись Зауру воплощением всего косного, «мусульманского», как определял он их пристрастие к совершенно разным вещам — индийским фильмам и восточной музыке (отец все свободное от работы время мог крутить транзистор, прислонив его к самому уху, и часами слушать заунывные арабские и иранские мелодии, порой закрывая глаза и причмокивая от удовольствия), к хрусталю, заполнившему коричневый массивный сервант в их гостиной, к скучнейшим приемам с длинными бестолковыми тостами и лихорадочной озабоченностью — как бы кого не забыть и не нарушить ранжир: в каком порядке за кого пить, кого где посадить, что превращало все эти так называемые торжества в мучительную повинность, усугубленную вымученным юмором штатного тамады. Были еще и бесконечные родственники и необходимость поддерживать с ними разговоры на неинтересные темы, была и старая массивная мебель (эта мебель через несколько лет снова вошла в моду, но в те годы казалась символом мещанского благополучия), были и бесконечные пересуды о чьей-то карьере и о сомнительных путях ее достижения, и долгие беседы о том, кто чей земляк и у кого где рука, и перемывание косточек знаменитостей, а то и просто соседей, знакомых, и был прямо-таки религиозный культ научных степеней и так далее и тому подобное. Все это казалось Зауру другим миром — глубоко ему чуждым и ненавистным, и были минуты, когда он еле терпел родителей, не только причастных к этому чуждому для него миру, но и олицетворяющих собой его основные принципы и понятия. Его юношеское неприятие этого мира и порождало беззаботно-потребительское отношение к родителям. «Ничего с вами не станется, если раскошелитесь на новый костюм (пальто, туфли, поездку и прочее) для единственного сына», — в таком тоне предъявлял он свои требования родителям, вернее, маме, потому что с отцом у него были более сдержанные отношения, хотя в конечном счете расплачиваться приходилось отцу. И легкость, с которой удовлетворялись все его большие или малые прихоти, не смягчала его досадливо-высокомерного отношения к родителям, а, наоборот, усугубляла это отношение. Даже ничем не ограниченная щедрость родителей к единственному чаду вызывала в нем скорее ироническую усмешку, чем благодарность. «Что ж, я не пьяница, не картежник, не бездельник и не лентяй», — думал он о себе, искренне полагая, что отсутствие этих пороков уже есть огромное достоинство и чуть ли не милость родителям. И так же искренне он не считал себя избалованным профессорским сынком, а лишь мимоходом признавал, что просто ему повезло чуть больше, чем многим его друзьям и сверстникам. Особенно когда отец, правда после нескольких настойчивых просьб, обращенных лично к нему (и, конечно, не без ходатайства мамы), купил Зауру, только что окончившему институт, «Москвич»- мечту всей его юношеской поры.
В те годы Заур встречался с похожей на русалку девушкой Таней, чемпионкой республики по парусному спорту. Мать, которая непостижимым образом всегда все знала о его увлечениях, относилась к этой связи хотя и не вполне одобрительно, но довольно-таки терпимо. Причем она всегда почему-то говорила о Тане не в единственном числе: «Опять твои Таньки-Маньки звонили».
«Таньки-Маньки»- это и была Таня, которая вдруг неожиданно уехала во Львов и навсегда ушла из жизни Заура. Он вспоминал о ней редко, но всегда с легким, весенним чувством, и как только всплывал в памяти ее образ, синие глаза и длинные распущенные волосы, тотчас в сознании возникали большие белые паруса, несущиеся наперегонки по синим волнам.
Все, чего достиг отец Заура, профессор геологии Меджид Зейналлы, он достиг сам, в трудной и долгой жизненной борьбе. Приехав в тридцатые годы из глухой деревушки, с тремя рублями в кармане единственных брюк, Меджид побывал и разнорабочим на нефтяных промыслах, и грузчиком в порту, даже помощником повара в столовой, одновременно занимаясь на вечернем рабфаке. Не обладая особыми дарованиями, с помощью одной лишь настырности и фантастического упорства, он через семь лет окончил университет и уехал в Ленинград в аспирантуру. Вернувшись в тридцать шестом году в Баку кандидатом наук, он женился на машинистке института, в котором стал работать, коренной бакинке, переселился к жене, в собственный, доставшийся еще от деда дом в нагорной части города. Дом был двухэтажный, верхний этаж сдавался жильцам, а в двух комнатах на первом этаже Меджид с женой Зивяр-ханум, тещей и свояченицами прожил почти полгода, пока через год не получил одну из освободившихся квартир в центре, в которой они и жили до сегодняшнего дня.
Потом была война, и Меджид Зейналлы, лейтенант артиллерии, провел почти год на фронте, после двух ранений был доставлен в Баку (незадолго до того родился Заур), а после выздоровления с группой специалистов-геологов командирован в Иран, где и прослужил до окончания войны. Из Ирана он привез лакированные туфли и шоколад (что запомнилось Зауру больше, чем все остальное из привезенного отцом). После войны Меджид Зейналлы защитил докторскую диссертацию, стал заведующим кафедрой в крупном вузе и получил орден.
В гадании Тахмины одно было правдой: с годами Заур становился мягче. Он стал добрее к родителям, в его отношении к ним оставалось все меньше корысти. И хотя время от времени он бросал матери фразы, вроде: «Ничего, ваших профессорских сбережений не убудет, подкиньте пару кусков», — теперь он это делал даже не без некоторой неловкости и смущения, и, получая зарплату, правда весьма и весьма мало соответствующую его потребностям, он каждый раз брал деньги у родителей как бы в долг, хотя обе стороны знали, что этот все растущий долг никогда не будет возвращен.
Он стал артачиться, когда узнал, что отец внес крупную сумму на строительство кооперативной квартиры для него. Хотя Заура радовала перспектива иметь отдельную и изолированную квартиру, ту самую «хату», которая так часто бывала позарез нужна, он, как человек, живущий сегодняшним днем, представлял ее где-то в очень уж далеком далеке, и потому подобная трата вызывала у него острое сожаление. Во всяком случае, ему казалось, что даже малая часть суммы, внесенной за трехкомнатную квартиру с видом на море, могла бы доставить ему массу приятных часов в настоящем вместо ожидаемого комфорта в столь неопределенном будущем. Он так и сказал матери, но однажды на эту тему с ним заговорил сам отец. Меджид завел разговор в отсутствие матери, и Заура поразила его откровенность.
— Нам, конечно, хотелось бы всю жизнь прожить с тобой вместе, — сказал отец. — Но какой смысл скрывать? У твоей матери тяжелый характер. Она никогда не уживется с твоей будущей женой, будь твоя жена хоть самим ангелом. А тебе уже пора думать о собственной семье. Во всяком случае — к тому времени, когда будет готов дом: скорее всего через год, полтора. Ну, и защитишься ты к тому времени.
Заура поразила не только откровенность, с которой говорил с ним отец, редко говоривший на эти, да и вообще на любые темы, но и то, с какой точностью он распланировал всю его, Заура, жизнь, точно так же, как много лет назад распланировал свою собственную жизнь и расчертил ее точный график: учеба, диссертация, женитьба, квартира, ребенок, диссертация. Правда, вот беда, иногда бывают непредвиденные обстоятельства, как, например, вторая мировая война. Но даже и она, два ранения не могли сбить отца с намеченного раз и навсегда пути движения от одной цели к другой, того самого движения, которое теперь должно быть продолжено его сыном, а потом, даст бог дожить, и внуками.
После ужина, когда отец ушел в свой кабинет, а Заур собрался почитать, Зивяр-ханум вдруг сказала:
— Послушай, до меня дошли кое-какие слухи.
— Какие же? — равнодушно спросил Заур, просматривая «Неделю».
— Тебя часто видят с одной особой.
— Какой особой? — спросил он, отложив газету и желая оттянуть время.
— Такой — по имени Нармина, Тахмина, ну, работает в вашем издательстве.
Он почувствовал, что краснеет, и оттого, что он это чувствовал, краснел еще больше, стал пунцовым, у него загорелись уши.
— Ну и что? — все-таки выдавил он.
— Хорошо, что ты еще краснеть не разучился. А ну посмотри мне в глаза.
Он неловко улыбнулся и посмотрел матери в глаза.
— Так это правда, что ты возишь ее в своей машине по всему Апшерону?
«Какие подробности! — подумал он. — Боже мой, что за город!»
— Ты что, не знаешь, что от людских глаз ничего не скроется? А она ведь замужняя женщина, ты об этом подумал? Это не твои Таньки-Маньки.
— Кто это сплетничает тебе? Что, своих дел не хватает?
— Послушай, ты уже не маленький. Ты взрослый мужчина, и я никогда в твои дела не лезла. Но теперь предупреждаю: пока отец не узнал, прекрати немедленно и окончательно.
Сама постановка вопроса возмутила его, но он промолчал. Наверно, Зивяр-ханум тоже надо было кончить на этом. Тогда, может быть, все пошло бы иначе. Но Зивяр-ханум была слишком рьяной хранительницей раз и навсегда установленных правил, слишком бакинкой, наконец, чтобы сдержаться и не добавить те самые слова, которые оказались решающими.
— Теперь за тебя взялась? — с нескрываемым отвращением сказала Зивяр-ханум. — Со всем издательством перекрутила, теперь и до тебя очередь дошла?!
Он вспыхнул и встал.
— Хватит, — сказал он. — У меня ничего с ней нет, а тебе нечего повторять бабские сплетни.
Наверное, он сказал это очень резко, слишком взволнованно, мать насторожилась и поняла то, чего он и сам еще не сознавал и, может быть, даже еще и не чувствовал. Каким-то материнским и женским чутьем она уловила серьезность их отношений, когда они еще и не были сколько-нибудь серьезными и что-то важное для него означающими.
— Сплетни! — с издевкой произнесла она. — Хороши сплетни! Только такого зеленого дурачка она может убедить в том, что все — только сплетни. Весь город знает о ее похождениях.
— Весь город? Что, в вечерней газете, что ли, было напечатано? Так там всякое печатают. Однажды даже про дерево-людоеда написали, — натужно сострил он, злясь на собственную глупость и на то, что ничего более существенного и твердого не смог ответить.
— В газете не в газете, но все знают о ее поведении. Да она и не особенно разборчива. Этот, как его… ну, главным работает у вас, старик, как его, ну, с бородавкой на носу…
Заур знал, кого она имеет в виду, но и под страхом смерти он не произнес бы имени Дадаша.
— Дадаш-муаллим, — вспомнила мать сама. — Стыд какой! Молодая, муж молодой. И бабенка смазливая, — это было первым и единственным комплиментом, которым мать когда-либо удостоила Тахмину, — а поди же, с кем путается, со стариком уродливым…
— Значит, не то плохо, что путается, а то плохо, с кем, — попытался еще раз сострить Заур.
— Ты мне зубы не заговаривай. С кем она путается, это дело ее и ее мужа-дурака — пепел ему на голову, что такую жену держит. А вот тебя пусть не трогает, а то я ей такое устрою, что не рада будет. Глаза ей выцарапаю, серьезно и спокойно добавила Зивяр-ханум, и Заур, зная нрав матери, подумал, что это не пустые угрозы.
Он решил прекратить разговор и сказал:
— Да брось, мама, ради бога. У нас чисто дружеские отношения. Ну, пару раз подвозил на машине. Что в этом такого? Мы же вместе работаем. А если ты так волнуешься, обещаю, что больше сажать ее в машину не буду. Пускай добирается на общественном транспорте. — И хотя Заур говорил в обычной своей полуиронической манере, сводя все к шутке, он ощутил какую-то неловкость за эти слова, какую-то вину перед Тахминой и, пытаясь как-то компенсировать свое маленькое предательство и тем самым хоть немного оправдаться перед собственной совестью, добавил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Ты и это можешь отгадать?
— Конечно. Видишь вот эту линию? Так, посмотрим дальше. У тебя есть способность переключать чувства на работу. Склероз тебе не угрожает, вот четкая линия ума с маленьким, совсем-совсем крошечным уклоном в фантазию. Будешь любить жизнь до глубокой старости. Будешь покровительствовать другим в неблагоприятных для них обстоятельствах. Богатства нет, но если и будет, ничем тебе не угрожает. Переезда в другую страну нет. Линия борьбы есть, но за что это борьба — неизвестно. Вот пояс Венеры: способность любить — способность обманываться. Здесь уйма линий, ты в меру испорчен для любви во всех ее проявлениях.
— Ну уж скажешь!
— Слушай дальше. Самое сильное испытание тебя ждет в среднем возрасте. У тебя будет раздвоение — очевидно, во взглядах. Это вот — то, что остается сбоку, — двойная линия судьбы, линия жизни; а это — линия луны — фантазия. Ты станешь мягче, чем был, однако более властным. Ну, вот и все. Вот ты какой, оказывается.
— А теперь погадай себе.
— Что ты, я никогда этого не делаю. Боюсь.
— Ну хорошо, расскажи о правой руке, о том, что уже было — расскажи о себе.
— Ну вот, видишь? — она раскрыла правую ладонь. — Совершенно четкая линия судьбы. Видишь эту линию? Это значит, что я цельная натура, что на меня можно положиться, что я больше жена, чем любовница. У меня есть артистическая струнка, которая, однако, ни денег, ни славы не принесет. А это вот… нет, не скажу.
— А все-таки?
— Нет, нет, я это давно знаю. А тебе, может быть, будет неприятно.
— Ну, не интригуй меня. Скажи.
— Нет, нет.
— Как хочешь.
Как обычно, когда он перестал настаивать, она сама уступила.
— Ну хорошо, скажу, только ты никому не говори, ладно? Об этом будем знать только мы с тобой. Видишь вот эту линию, которая так резко обрывается?
— Да…
— Это смерть. Ранняя смерть. Хотя бы для того, чтобы доказать, какая я правдивая гадалка, я должна умереть.
— Перестань чушь молоть.
— А знаешь, Зауричек, иногда я думаю: вдруг я умру, причем это будет смерть не от болезни, а так — утону, разобьюсь в самолете, в машине, ну, на улице упадет кирпич на голову, мало ли от чего можно умереть. Так вот, когда я думаю об этом, я так жалею себя, что прямо плакать хочется. И не из-за смерти, а из-за того, что эта смерть никакого значения ни для кого иметь не будет. Кто станет печалиться обо мне? Ну, муж, допустим, недельку от силы. Потом утешится. Ну, соседка Медина — примерно столько же. А может, еще и ты, чуть подольше… А может, и меньше, кто знает?
— Ты перестанешь глупости говорить? Что это на тебя нашло? То мы расстанемся, то о смерти. Иди ко мне…
Рядом с грубыми летними матрасами были мешки с цементом, ящики с гвоздями, какие-то кастрюли и плетеные корзины и большие бутыли с уксусом, и Тахмина сказала, что она нарочно затащила его, Заура, сюда, на эту дачу: не затем, вернее, не только затем, — чтобы полюбоваться видом с балкона, а чтобы еще раз… в последний раз.
Но Заур уже знал, что никакой это не последний раз и что она уже не может жить без него, не может не видеть его, и единственное, что он должен сделать, это согласиться с ней — да, это наша последняя встреча — и потом ждать; ни в коем случае не проявляя инициативы, выжидать, и тогда она сама снова придет к нему.
— Но есть еще одна причина, почему я затащила тебя на эту дачу, — сказала она уже в машине, — о ней ты никогда не узнаешь.
Она оказалась права, он так и не узнал об этой, еще одной — третьей причине, если она в самом деле существовала. Но его раздражала ее манера постоянно интриговать его, и со злости он не стал допытываться об этой третьей причине.
У дома она быстро поцеловала его и бросила, выходя из машины:
— Прощай.
«До свидания. Пока. Прощай». Заур знал, что слова ничего не стоят, и все же дома, когда он стоял под душем и смывал с тела песчинки, ему показалось, что мощная струя смывает с него все поцелуи, ласки, прикосновения Тахмины, ее слова, ее запах — навсегда. И он никогда больше не увидит, как она отбрасывает волосы со лба. Никогда. «Ждать. Выжидать. И только», — твердо сказал он себе.
Заур любил своих родителей, причем с годами все больше и больше. Вернее, в зрелом возрасте он любил их так же, как в детстве, — естественной и бескорыстной любовью, и не так, как в определенный период отрочества и ранней молодости. В этот же период, длившийся примерно пять-шесть лет, — он охватывал последние классы средней школы и почти все годы студенчества, — Заур, конечно, тоже любил отца и мать, но это была какая-то иная любовь — с некоторой долей неприязни к их образу мыслей и образу жизни и с очень большой долей потребительского к родителям отношения. Это был период увлечения спортом, джазом, танцами и вечеринками, девочками и шмотками, модными фильмами и рассуждениями о сексуальной свободе. Родители с их кондовыми моральными принципами и консервативными вкусами, с их приверженностью к обычаям и традициям, казавшимися ему нелепыми, представлялись Зауру воплощением всего косного, «мусульманского», как определял он их пристрастие к совершенно разным вещам — индийским фильмам и восточной музыке (отец все свободное от работы время мог крутить транзистор, прислонив его к самому уху, и часами слушать заунывные арабские и иранские мелодии, порой закрывая глаза и причмокивая от удовольствия), к хрусталю, заполнившему коричневый массивный сервант в их гостиной, к скучнейшим приемам с длинными бестолковыми тостами и лихорадочной озабоченностью — как бы кого не забыть и не нарушить ранжир: в каком порядке за кого пить, кого где посадить, что превращало все эти так называемые торжества в мучительную повинность, усугубленную вымученным юмором штатного тамады. Были еще и бесконечные родственники и необходимость поддерживать с ними разговоры на неинтересные темы, была и старая массивная мебель (эта мебель через несколько лет снова вошла в моду, но в те годы казалась символом мещанского благополучия), были и бесконечные пересуды о чьей-то карьере и о сомнительных путях ее достижения, и долгие беседы о том, кто чей земляк и у кого где рука, и перемывание косточек знаменитостей, а то и просто соседей, знакомых, и был прямо-таки религиозный культ научных степеней и так далее и тому подобное. Все это казалось Зауру другим миром — глубоко ему чуждым и ненавистным, и были минуты, когда он еле терпел родителей, не только причастных к этому чуждому для него миру, но и олицетворяющих собой его основные принципы и понятия. Его юношеское неприятие этого мира и порождало беззаботно-потребительское отношение к родителям. «Ничего с вами не станется, если раскошелитесь на новый костюм (пальто, туфли, поездку и прочее) для единственного сына», — в таком тоне предъявлял он свои требования родителям, вернее, маме, потому что с отцом у него были более сдержанные отношения, хотя в конечном счете расплачиваться приходилось отцу. И легкость, с которой удовлетворялись все его большие или малые прихоти, не смягчала его досадливо-высокомерного отношения к родителям, а, наоборот, усугубляла это отношение. Даже ничем не ограниченная щедрость родителей к единственному чаду вызывала в нем скорее ироническую усмешку, чем благодарность. «Что ж, я не пьяница, не картежник, не бездельник и не лентяй», — думал он о себе, искренне полагая, что отсутствие этих пороков уже есть огромное достоинство и чуть ли не милость родителям. И так же искренне он не считал себя избалованным профессорским сынком, а лишь мимоходом признавал, что просто ему повезло чуть больше, чем многим его друзьям и сверстникам. Особенно когда отец, правда после нескольких настойчивых просьб, обращенных лично к нему (и, конечно, не без ходатайства мамы), купил Зауру, только что окончившему институт, «Москвич»- мечту всей его юношеской поры.
В те годы Заур встречался с похожей на русалку девушкой Таней, чемпионкой республики по парусному спорту. Мать, которая непостижимым образом всегда все знала о его увлечениях, относилась к этой связи хотя и не вполне одобрительно, но довольно-таки терпимо. Причем она всегда почему-то говорила о Тане не в единственном числе: «Опять твои Таньки-Маньки звонили».
«Таньки-Маньки»- это и была Таня, которая вдруг неожиданно уехала во Львов и навсегда ушла из жизни Заура. Он вспоминал о ней редко, но всегда с легким, весенним чувством, и как только всплывал в памяти ее образ, синие глаза и длинные распущенные волосы, тотчас в сознании возникали большие белые паруса, несущиеся наперегонки по синим волнам.
Все, чего достиг отец Заура, профессор геологии Меджид Зейналлы, он достиг сам, в трудной и долгой жизненной борьбе. Приехав в тридцатые годы из глухой деревушки, с тремя рублями в кармане единственных брюк, Меджид побывал и разнорабочим на нефтяных промыслах, и грузчиком в порту, даже помощником повара в столовой, одновременно занимаясь на вечернем рабфаке. Не обладая особыми дарованиями, с помощью одной лишь настырности и фантастического упорства, он через семь лет окончил университет и уехал в Ленинград в аспирантуру. Вернувшись в тридцать шестом году в Баку кандидатом наук, он женился на машинистке института, в котором стал работать, коренной бакинке, переселился к жене, в собственный, доставшийся еще от деда дом в нагорной части города. Дом был двухэтажный, верхний этаж сдавался жильцам, а в двух комнатах на первом этаже Меджид с женой Зивяр-ханум, тещей и свояченицами прожил почти полгода, пока через год не получил одну из освободившихся квартир в центре, в которой они и жили до сегодняшнего дня.
Потом была война, и Меджид Зейналлы, лейтенант артиллерии, провел почти год на фронте, после двух ранений был доставлен в Баку (незадолго до того родился Заур), а после выздоровления с группой специалистов-геологов командирован в Иран, где и прослужил до окончания войны. Из Ирана он привез лакированные туфли и шоколад (что запомнилось Зауру больше, чем все остальное из привезенного отцом). После войны Меджид Зейналлы защитил докторскую диссертацию, стал заведующим кафедрой в крупном вузе и получил орден.
В гадании Тахмины одно было правдой: с годами Заур становился мягче. Он стал добрее к родителям, в его отношении к ним оставалось все меньше корысти. И хотя время от времени он бросал матери фразы, вроде: «Ничего, ваших профессорских сбережений не убудет, подкиньте пару кусков», — теперь он это делал даже не без некоторой неловкости и смущения, и, получая зарплату, правда весьма и весьма мало соответствующую его потребностям, он каждый раз брал деньги у родителей как бы в долг, хотя обе стороны знали, что этот все растущий долг никогда не будет возвращен.
Он стал артачиться, когда узнал, что отец внес крупную сумму на строительство кооперативной квартиры для него. Хотя Заура радовала перспектива иметь отдельную и изолированную квартиру, ту самую «хату», которая так часто бывала позарез нужна, он, как человек, живущий сегодняшним днем, представлял ее где-то в очень уж далеком далеке, и потому подобная трата вызывала у него острое сожаление. Во всяком случае, ему казалось, что даже малая часть суммы, внесенной за трехкомнатную квартиру с видом на море, могла бы доставить ему массу приятных часов в настоящем вместо ожидаемого комфорта в столь неопределенном будущем. Он так и сказал матери, но однажды на эту тему с ним заговорил сам отец. Меджид завел разговор в отсутствие матери, и Заура поразила его откровенность.
— Нам, конечно, хотелось бы всю жизнь прожить с тобой вместе, — сказал отец. — Но какой смысл скрывать? У твоей матери тяжелый характер. Она никогда не уживется с твоей будущей женой, будь твоя жена хоть самим ангелом. А тебе уже пора думать о собственной семье. Во всяком случае — к тому времени, когда будет готов дом: скорее всего через год, полтора. Ну, и защитишься ты к тому времени.
Заура поразила не только откровенность, с которой говорил с ним отец, редко говоривший на эти, да и вообще на любые темы, но и то, с какой точностью он распланировал всю его, Заура, жизнь, точно так же, как много лет назад распланировал свою собственную жизнь и расчертил ее точный график: учеба, диссертация, женитьба, квартира, ребенок, диссертация. Правда, вот беда, иногда бывают непредвиденные обстоятельства, как, например, вторая мировая война. Но даже и она, два ранения не могли сбить отца с намеченного раз и навсегда пути движения от одной цели к другой, того самого движения, которое теперь должно быть продолжено его сыном, а потом, даст бог дожить, и внуками.
После ужина, когда отец ушел в свой кабинет, а Заур собрался почитать, Зивяр-ханум вдруг сказала:
— Послушай, до меня дошли кое-какие слухи.
— Какие же? — равнодушно спросил Заур, просматривая «Неделю».
— Тебя часто видят с одной особой.
— Какой особой? — спросил он, отложив газету и желая оттянуть время.
— Такой — по имени Нармина, Тахмина, ну, работает в вашем издательстве.
Он почувствовал, что краснеет, и оттого, что он это чувствовал, краснел еще больше, стал пунцовым, у него загорелись уши.
— Ну и что? — все-таки выдавил он.
— Хорошо, что ты еще краснеть не разучился. А ну посмотри мне в глаза.
Он неловко улыбнулся и посмотрел матери в глаза.
— Так это правда, что ты возишь ее в своей машине по всему Апшерону?
«Какие подробности! — подумал он. — Боже мой, что за город!»
— Ты что, не знаешь, что от людских глаз ничего не скроется? А она ведь замужняя женщина, ты об этом подумал? Это не твои Таньки-Маньки.
— Кто это сплетничает тебе? Что, своих дел не хватает?
— Послушай, ты уже не маленький. Ты взрослый мужчина, и я никогда в твои дела не лезла. Но теперь предупреждаю: пока отец не узнал, прекрати немедленно и окончательно.
Сама постановка вопроса возмутила его, но он промолчал. Наверно, Зивяр-ханум тоже надо было кончить на этом. Тогда, может быть, все пошло бы иначе. Но Зивяр-ханум была слишком рьяной хранительницей раз и навсегда установленных правил, слишком бакинкой, наконец, чтобы сдержаться и не добавить те самые слова, которые оказались решающими.
— Теперь за тебя взялась? — с нескрываемым отвращением сказала Зивяр-ханум. — Со всем издательством перекрутила, теперь и до тебя очередь дошла?!
Он вспыхнул и встал.
— Хватит, — сказал он. — У меня ничего с ней нет, а тебе нечего повторять бабские сплетни.
Наверное, он сказал это очень резко, слишком взволнованно, мать насторожилась и поняла то, чего он и сам еще не сознавал и, может быть, даже еще и не чувствовал. Каким-то материнским и женским чутьем она уловила серьезность их отношений, когда они еще и не были сколько-нибудь серьезными и что-то важное для него означающими.
— Сплетни! — с издевкой произнесла она. — Хороши сплетни! Только такого зеленого дурачка она может убедить в том, что все — только сплетни. Весь город знает о ее похождениях.
— Весь город? Что, в вечерней газете, что ли, было напечатано? Так там всякое печатают. Однажды даже про дерево-людоеда написали, — натужно сострил он, злясь на собственную глупость и на то, что ничего более существенного и твердого не смог ответить.
— В газете не в газете, но все знают о ее поведении. Да она и не особенно разборчива. Этот, как его… ну, главным работает у вас, старик, как его, ну, с бородавкой на носу…
Заур знал, кого она имеет в виду, но и под страхом смерти он не произнес бы имени Дадаша.
— Дадаш-муаллим, — вспомнила мать сама. — Стыд какой! Молодая, муж молодой. И бабенка смазливая, — это было первым и единственным комплиментом, которым мать когда-либо удостоила Тахмину, — а поди же, с кем путается, со стариком уродливым…
— Значит, не то плохо, что путается, а то плохо, с кем, — попытался еще раз сострить Заур.
— Ты мне зубы не заговаривай. С кем она путается, это дело ее и ее мужа-дурака — пепел ему на голову, что такую жену держит. А вот тебя пусть не трогает, а то я ей такое устрою, что не рада будет. Глаза ей выцарапаю, серьезно и спокойно добавила Зивяр-ханум, и Заур, зная нрав матери, подумал, что это не пустые угрозы.
Он решил прекратить разговор и сказал:
— Да брось, мама, ради бога. У нас чисто дружеские отношения. Ну, пару раз подвозил на машине. Что в этом такого? Мы же вместе работаем. А если ты так волнуешься, обещаю, что больше сажать ее в машину не буду. Пускай добирается на общественном транспорте. — И хотя Заур говорил в обычной своей полуиронической манере, сводя все к шутке, он ощутил какую-то неловкость за эти слова, какую-то вину перед Тахминой и, пытаясь как-то компенсировать свое маленькое предательство и тем самым хоть немного оправдаться перед собственной совестью, добавил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20