А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сходить в рейс на шесть месяцев и ничего не заработать — кому это надо! Штормы, работа без выходных и праздников восемь часов через восемь, вдали от семьи, от берега, от привычных земных условий. Что же, все это за красивые глаза, что ли! Почему же штурману Гене не радоваться улову! И все же, все же, все же...
— Посматривай!—говорит мне штурман Гена.— Я пойду определюсь.
Я киваю.
Штурман Гена уходит в штурманскую рубку, чтобы определить местонахождение «Катуни».
Теперь мое дело следить за горизонтом, не покажется ли где корабль. Становится душно, хотя время еще раннее. С Африки несет как из печки. Берега не видно, но «Земля жажды», как называют бедуины Сахару, где-то неподалеку, и в воздухе висит красноватая мельчайшая пыль, принесенная оттуда ветром, скрипит на зубах. Палуба и надстройка покрыты красновато-бурым налетом. Боцман ругается — смывать надо каждый день.
Синяя плоская тарелка воды, синяя чаша неба, и мы посередке. Мы да африканское солнце над нами.
На судне наступил неожиданный отдых. Ждем базу. Странное, непривычное ощущение расслабленности, дремотного покоя охватывает меня. За девяносто суток интенсивной работы, постоянного напряжения, и душевного и физического, я уже отвык от этого.
На баке шум, гам, хохот. Впереди сутки свободного времени. (Нам только что сообщили, что база подойдет через сутки.) Ребята лежат на баке, подстелив брезент, загорают. Кто читает, кто «баланду травит», кто луфаря ловит на крючок. Есть такие любители, они столпились на самом носу «Катуни». Им мало луфаря в трюмах, мало в трале, им надо лично, собственными руками вытащить рыбину из океана. В руках заядлых рыболовов толстые лески и крючки такие, что акулу можно поймать. Насаживают на крючки куски скумбрии и забрасывают. Луфарь охотно идет на такую приманку.
Больше всего удача выпадает Фомичу. Он таскает одного луфаря за другим. Луфарь — сильная рыба. Бьется по палубе, высоко подскакивает, может и за борт вывалиться. Тут главное — вовремя его успокоить. Ломиком. По черепу. Это делает Дворцов. Ловко у него получается. Только Фомич выдернет рыбину из воды, только тяжко шмякнется она на палубу и гудом отдастся железо, как уже рысьим прыжком настигает ее Дворцов и коротким сильным ударом успокаивает.
Я вдруг вспоминаю, как он мне рассказывал о конфликте с соседом по дому, как бил старого человека: «Я ему — хрясь! хрясь!» Когда рассказывал, тоже вот так улыбался, показывая чистые красивые зубы. Веселый человек Дворцов!
Фомич опять выдергивает луфаря из воды, на этот раз какого-то пятнистого, с оторванным левым плавником. Матросы встречают победу радиста громким восторгом. А Зорев, сам заядлый рыбак (думаю, он мог бы просидеть все шесть месяцев с удочкой на борту), аж стонет от переживания. Ему не идет рыба.
Не успевает Фомич отцепить крючок, а Дворцов уж тут как тут. Короткий тупой удар — и хрустнул череп, и могучий луфарь, дернувшись в предсмертных судорогах, замирает. Только хвост еще раза два мокро и тяжело шлепает по палубе.
После каждого удара Дворцова восторг матросов спадает, улыбки сбегают с лиц, брови сдвигаются. Кое-кто давно уже хмуро смотрит на это зрелище. А я хочу понять — кто Дворцов? Бездумно бьет, или это его суть? Ведь никто не взялся за ломик, а он вызвался.
— Перестань! — вдруг вскакивает с кнехта Мишель де Бре.
— Ты чего! — весело, с азартом оскаливается Дворцов.
— Брось ломик! — Мишель де Бре бледнеет и, прижав кулаки к груди, наступает на Дворцова.
Сощурив глаза, Дворцов в упор смотрит на Мишеля де Бре. И вдруг, тоже побледнев, идет на него. Фомич, быстро оценив обстановку, выхватывает из рук Дворцова ломик.
— А ну! — прикрикивает он.— Повеселились — хватит!
— Да вы что! — нервно хахакает Дворцов.— Вам лечиться надо. Нервы.
Он затравленно озирается. Матросы хмуро смотрят на него.
— Да вы что, чокнулись? — опять всхохатывает Дворцов. Но поняв, что сейчас все против него, срывается на фальцет.— Чистоплюи! Ручки запачкать боитесь, а самитоннами его... вашу так!..
Он уходит с палубы, но уходит как победитель. Во всей фигуре его превосходство над нами, ханжами. И от этого становится не по себе: ведь он опять прав!
Вслед ему тявкает Чиф. Тявкнул, оглянулся на Андрея, мол, как — правильно я его? Ивонтьев одобрительно кивает: все правильно.
На баке наступает тягостная тишина. И в этой тиши, как выстрел, звучит удар ломика о палубу. Это Фомич отшвырнул его. Потом он со злостью бросает за борт свою леску и, нахмурив светло-рыжие брови и как-то сразу отяжелев, грузно уходит с бака.
А ломик долго катится по наклонной палубе, и все смотрят на него не отрываясь. Он в крови и пятнает палубу.
— А ну смывайте палубу! — в ярости орет боцман.— Мало вам в трюме! Все хапаете!
— Никто не хапает,— неуверенно огрызается Володя Днепровский, берет шланг, и светлая струя воды через несколько минут стирает с палубы следы нашего увлечения.
Как просто: струя воды — и чисто все, будто ничего и не было. И снова прекрасное синее плоское блюдо воды, прекрасный шатер синего небосвода и мы посередине.
Мы. Люди. Венцы природы.
Ночью я не сплю. Думаю о Дворцове, негодуя. Это ж надо таким уродиться! И спит спокойно! Я еще не знаю, что ждет меня там, на берегу, через несколько месяцев в туманный зимний день...
Он умрет, тот великан, то чудо природы. Умрет что-то и во мне, не могло не умереть — все связано в этом мире невидимыми прочнейшими канатами. А может, оно было уже мертво, то, что составляет суть человека, его отношение к природе, ко всему живому? Было мертво к тому моменту, когда выстрелю в то чудо природы? И я не знал об этом. Жил и не знал, что во мне мертво что-то. И никто этого не видел, и сам я не видел. Как отличить такого человека от остальных? Как узнать его? Что мы знаем друг о друге?
Зачем я выстрелю? Зачем ограблю в чем-то себя? Зачем запачкаю руки кровью невинного? И потом буду спрашивать с недоумением и растерянностью: «Неужели это сделал я?»
Чем я лучше Дворцова? Он бьет луфаря ломиком, проламывает ему череп, а я всажу две пули в лося-трехлетку. Чем же я лучше Дворцова, хотя считаю, конечно, себя лучше него?
Меня привезут прямо из больницы, где я отлежал месяц после сердечного приступа. «Подыши воздухом,— скажут друзья,—забудь свои хвори. Природа лечит». В предрассветную рань выйдем мы из двухэтажного дома директора совхоза и пойдем в сером тумане в заповедник. Мне дадут карабин, высокие охотничьи сапоги, ватник, шапку.
Приехав в заповедник, я совсем не буду предполагать, что мне уготовано участвовать в охоте. У них, у моих друзей, будет лицензия на отстрел двух лосей. Соберутся заядлые охотники. Огромный пес черт-те какой породы будет привезен, как важный господин, на «Волге». С ним хозяин, военный высокого ранга, разбитной весельчак. Видать, в молодости был хват по женской части. Воспоминания будут сыпаться из него — и все на одну тему, вернее, на две: охота и женщины.
Идти будем в тумане. Будем хлюпать в снежной мокрой каше, оскользаться, вполголоса чертыхаться на погоду, на мокрядь, на туман. Раза два остановимся, проверим — не заблудились ли. Какое-то тревожно-подсасывающее чувство опасности овладеет мною. Будто в разведку пойду.
Сквозь серую туманную хмарь будут неясно проявляться деревья, озеро, снова деревья, пока не придем на место. Меня поставят на номер в просеке. Егерь с лицом в красных прожилках, видимо от частых возлияний, фамильярный со всеми от частого общения с сильными мира сего, предупредит меня со снисходительной ухмылкой: «Сначала рассмотри — не человек ли, а потом уж бей». Я кивну. «Уж человека-то от лося отличу,— подумал я.— Да и вообще мне тут роль отведена десятая. Стой да воздухом дыши, хворь выгоняй, а уж бить зверя будут другие. Карабин мне дали так, для счета. И совсем я не собираюсь палить из этого оружия. Вон какая красота вокруг!»
Стоять буду один. Вправо и влево будет уходить просека, на которой метрах в двадцати пяти от меня затаятся за деревьями настоящие охотники. Я их не буду видеть— просека кривая, да и туман.
Из белесой пелены все яснее начнут выступать деревья, туман начнет влагой оседать на лицо, холодить кожу. Передо мною прояснится осинник, тонкий, мелкий, голый от снега. Я буду стоять под ветками могучей сосны, смотреть, как развидняется, как выплывает из тумана, приближается ко мне лес, по-февральски безлистный, мокрый от моросящего балтийского дождя.
Где-то далеко впереди услышу лай, постараюсь определить, куда он движется. Раз лай, значит, привезенный на «Волге» пес напал на след и гонит кого-то. Лося, наверное. Лай будет двигаться прямо на меня. Я подумаю, что это, конечно, ерунда, это мне просто кажется. Потом услышу человеческие крики. Это — загонщики. Значит, все же гонят кого-то. Кого? Неужели подняли лося? А может, кабана? Кабан страшнее лося. Кабан и напасть может. Я проверю на всякий случай карабин. Все в порядке. Заряжен. Две пули. Взведу курок.
Лай будет двигаться то справа, то слева, но общее направление будет на меня.
«Искаженное лесом эхо может обмануть,— подумаю я и успокоюсь.— Наверное, всем кажется, что лай движется на них. Интересно все же, кого гонит пес?»
На какое-то время я отвлекусь, засмотревшись на поднимающийся туман, обнажающий просеку, деревья, клочок бледно-голубого неба.
Треск осинника вернет меня к действительности. Я вздрогну. Лай совсем рядом, лай захлебывающийся, азартный, с привизгом. Из осинника на просеку выломится что-то большое, темное, и я не сразу узнаю лося. А он, заметив меня, шарахнется в сторону. И я, подчиняясь какому-то непонятному приказу, вскину карабин и выстрелю. Лось будет бежать, подставив темный бок. Оглушенный своим же выстрелом, я выстрелю еще раз. Лось, не сбиваясь с бега, исчезнет по другую сторону просеки, шум ломающихся осин будет удаляться. Меня опахнет крепким и незнакомым духом звериного пота. Через несколько секунд на просеку выскочит огромный пес, из пасти его будет капать пена. Он подбежит ко мне, зачем-то обнюхает и скроется вслед за лосем.
«Промазал! В корову не попал с десяти шагов! —с отчаянием подумаю я.— Засмеют!» Я почему-то не подумаю о лосе, а подумаю о том, что меня засмеют охотники. Я выну из стволов дымящиеся патроны и уцеплюсь за спасительную мысль: «Скажу, что бежал далеко, за кустами, и бил я просто так, попугать. Или на сердце свалю, скажу, что заболело как раз в этот момент. Да и вообще они знают, что я не охотник».
Ко мне вернется собака. Огромный, тяжело дышащий пес сердито залает на меня, я не буду понимать, что еще от меня требуется, но почувствую, что пес кроет меня самыми последними словами. А какими словами будут меня крыть охотники, когда узнают, что лось убежал!
«Ладно! — скажу я псу.— Заткнись! Без тебя тошно». И вдруг услышу выстрел позади себя. Пес, сразу же потеряв ко мне всякий интерес, убежит на выстрел. Кто-то крикнет неподалеку: «Эй, ко мне!» И я побегу на голос, побегу с тревожно бьющимся сердцем. Этот человеческий крик сильно меня испугает.
Совсем неподалеку от моего места, в редком кустарнике, возле ручья, будет лежать большая темная груда. Я не сразу пойму, что это лось, сраженный наповал и утонувший в мягком мху. Падая, он отшибет о пень рог. И этот рог будет странно лежать в стороне от головы, за пнем.
Собака все еще будет находиться в крайнем возбуждении и рвать зубами лося то за ухо, то за ногу. Егерь пинками отгонит ее, не даст испортить шкуру. Я буду молча смотреть на поверженного великана, буду видеть широко открытый и уже подернутый смертной пленкой глаз, и до меня не сразу дойдут слова егеря: «А ловко ты его! А говорил — первый раз на охоте». Не понимая, я взгляну на него, он будет улыбаться и с изучающим удивлением рассматривать меня. «Разве не вы его?» — спрошу я. «Я. Но я уже добил, чтоб не мучился. А твои пули — вот они. Вот одна, в печень, вот другая, в шею. Он уже шатался, когда на меня наскочил. Я просто добил. Он и без этого был уже готов».
Я вспомню, как бежал мимо меня огромный и сильный зверь, темно-бурый, высоконогий, горбоносый, вроде бы и неуклюжий с виду, но пружинисто сильный и проворный, заслонив все пространство просеки, и как я стрелял и был уверен, что промазал, потому что зверь даже не дрогнул, получив две пули.
Потом будет пир. В лесу. Разожжем костер. Все будут хвалить меня, хотя и неискренне. Особенно хозяин пса. Он будет огорчен и не будет этого скрывать, все время недоуменно повторяя: «На дурака зверь идет. Вот сколько раз уже замечал — на дурака».
А лося уже не будет. Шкура будет снята и свернута большим комом, туша разрублена и разделена на равные части всем участникам охоты. Все это ловко и споро, со знанием дела сделает егерь. И голова будет отрублена от туловища (она победителю!), и рога будут отданы мне, и тот, что сам отвалился при ударе о пень, и другой, который с трудом отобьет от черепа обухом топора егерь. Рога — приз победителю, таков закон охоты. Рога я возьму (они потом много лет будут лежать на шифоньере без дела) и мясо возьму, а голову нет. Мутные, подернутые синевато-блеклой пленкой глаза будут смотреть на меня. Я буду отводить от них взгляд, но буду чувствовать их даже спиной. Голову возьмет один из охотников, который до этого тихо шепнет мне: «А я бы не смог выстрелить по живому». Скажет мне такое, а голову лосиную возьмет и будет ее нести на загорбке много километров, ульется потом, но будет нести. Наверное, словами он захочет подколоть меня, вот, мол, писатель, а сам гробит природу, где, мол, твоя гуманность. Пишете одно, а делаете другое.
И правда, где наша гуманность? Ведь мы только играем в нее. Сколько я знаю людей, которые ходят на охоту, а потом пишут о защите природы и всего живого на земле, дают интервью, намекают на свое страдающее сердце. Знаю человека, который за день убил полсотни рябчиков и сделал это после того, как написал хорошую книгу, где осудил браконьерство. Говорил, что на охоте отдохнул после тяжелой работы над книгой. Зачем ему эти пятьдесят рябчиков? Голод, что ли, настиг? Необходимость прокормить семью? Других источников пищи нет? Есть, конечно. Но убил. Азарт охотника. И после этого давал интервью о своей книге в защиту всего живого на земле.
Ну что ты все о других? А сам-то, сам! Ведь никогда и не был охотником. Что же толкнет тебя самого на это? Зачем пойдешь? И он умрет, тот великан! Не просто умрет, но сначала его затравят собакой, загонят криком и улюлюканьем. А ты завершишь эту трагедию.
Зачем я убью лося? Меня будет мучить это. Мучить, видимо, потому, что жестокость не прощается ни в детстве, ни во взрослой жизни. Я буду потом видеть тот отшибленный при падении рог и большой замутненный смертной пленкой и глядящий мне в душу глаз лося.
Зачем я убью его? Убийство искусительно? Оно бездумно? В убийстве свобода совести? О чем говорил Достоевский. Почему мы убиваем природу с такой спокойной совестью? Бьем по пятьдесят рябчиков, а потом пишем взволнованную книгу о защите природы, и никакого самоосуждения. Я не верю этой взволнованности. Свобода совести здесь явственно проглядывается. А сам-то я чем лучше его? Чем?
Но все это еще впереди, после рейса. Я об этом еще ничего не знаю. И пока с чистой, как мне кажется, совестью осуждаю Дворцова. Как мы это любим! Осуждать другого. И как это легко!
И опять клич ухмана: «Работай!», грохот грузовой площадки о настил трюма, мороз, хватающий за уши и мокрые щеки; опять бегаем в белом тумане с коробами мороженой рыбы на плечах, опять крик: «Вира!», «Майна!» И ни минуты отдыха, ни секунды простоя.
Бег. Хрип. Грохот. Крик.
И так всю ночь и утро. Я уже втянулся в разгрузку и бегал, как и все. Короба, что ли, стали легче? Тренировка — великая вещь.
Разгрузились на базу так быстро, что и сами не поверили. За двенадцать часов триста шестьдесят тонн. Все знали, что время — деньги. Нас ждал луфарь. А это — план, соцобязательства, заработок.
Солнце еще только перевалило за полдень, а вернее, остановилось в сияющем зените, когда мы дали три прощальных гудка. Рефрижератор ответил нам густым низким басом, и мы ушли, провожаемые грустными женскими глазами в иллюминаторах. На этой базе рыбоконсервный цех, и в нем работают одни женщины, как и на краболовах, о которых рассказывал штурман Гена. Пока мы разгружались, свободные от вахты матросы перебрасывались шутками с прекрасной половиной человечества, звали к себе на «Катунь», а они к себе на рефрижератор, и теперь, глядя на удаляющуюся от нас базу, мы вспоминаем женщин, и настроение у нас возбужденное.
— Да-а,— неопределенно тянет штурман Гена и глядит в бинокль на белый рефрижератор, ослепительно выделяющийся на синеве океана.
— Ты не на базу гляди, ты гляди — по курсу ли идем! — возвращает его из сладких грез капитан.
Штурман Гена косит глазом на компас, потом затуманенный взгляд его скользит по моему лицу.
— По курсу,— отвечает он капитану и сам себя спрашивает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44