Рыбы — как бы пришельцы из другого мира, и у нас с ними нет общего языка, даже языка жестов.
Нам же, водолазам, приходилось общаться с ними каждый день, может, поэтому мы видели в них живое существо, наблюдали за ними, знали какие-то повадки. Они были такими любопытными, что порою надоедали нам. Я помню, как мы работали ночами на ремонте разбомбленного слипа в Мурманске, и на свет подводных ламп собиралось столько рыбы, что она затмевала эти лампы и в воде было плохо видно.
Однажды я даже попал в косяк мойвы — рыбешки небольшой, шустрой, зашедшей в залив и ринувшейся на электрический свет. Как снежная метель вылетела она из водяной мглы и завихрилась возле ламп, застя свет. Рыба толкала меня, терлась о скафандр, лезла в иллюминатор водолазного шлема, тыкалась носом в стекло — я был как в полярном снежном «заряде», когда в белой мгле не видно ни зги.
Этот неистовый рыбий смерч становился все плотнее и плотнее. На миг мне стало даже не по себе. Но мойва — рыбешка мелкая и потому безопасная.
— Эй! — крикнул я по телефону.— У вас там чисто?
— Чисто,— ответили мне сверху.— А что?
— А у меня «заряд».
— Какой заряд?
— Косяк налетел, работать не дает.
— Шугани его.
Я поднабрал побольше воздуха в скафандр и залпом вытравил его в клапан-золотник шлема. Воздушные пузыри испугали рыбу, она на миг шарахнулась в сторону, но тут же опять собралась, загипнотизированная электрическим светом.
— Да пошли вы! — кричал я.— Кыш!
А рыба все лезла, напирала на меня, глазела — смешная, наивная, любопытная,— мешала работать. Я уже не мог размахнуться кувалдой, чтобы забить штырь в шпалу.
— Ну как ты там? — спросили меня сверху.
— Стою.
— Стой пока. У нас тут рыбалка.
Оказывается, в это время наверху прямо с катера черпали рыбу ведром. Привязав ведро на шкертик, закидывали его в самую гущу и вытаскивали полным.
Когда наловились, выключили подводные лампы, и мойва ушла, шоркая боками о мой скафандр, и тускло-серебристым пятном растаяла в наступившей темноте. Глупая рыбешка!
Мы и про Парамона думали, что он глупый и наивный, а он, оказывается, за нами наблюдал, и когда я увидел его осмысленный взгляд, то вздрогнул.
Мы не знали, что пинагоры питаются мелкими ракообразными, и кто-то предложил:
— Червей бы ему накопать. Обед праздничный устроить. В честь парада Победы.
— Эх, не знает он, что война кончилась! Газет не читает, радио не слушает, на политинформации не ходит. Темнота.
— Знает.
— Откуда?
— «Откуда»! Грохот кончился, глубинные бомбы не рвутся, снаряды не падают, корабли не тонут. Тихо в море. Поди не дурак — сообразил.
Наш кок стал нарезать мясо как лапшу, чтобы на червей было похоже. И мы носили Парамону это лакомство, подсовывали банку под самый нос.
Помедлит, помедлит Парамон, нехотя откроет рот и всосет мясную лапшинку, будто червячка заглотит. Иногда хватал с жадностью, но чаще как-то неохотно, будто делал нам великое одолжение. Это нас удивляло.
— Да он больше за нами следит, чем на мясо смотрит. Он же вроде как вахтенный. А вдруг мы его бдительность усыпим, а сами икру схапаем,— говорили водолазы.— Ходим, ходим, воду мутим, к добру ли это? Тут не до еды.
— Кормить его надо, кормить, а то ослабеет. А мужику ослабевать нельзя. Вон самки-то у них какие ядреные! И так, поди, еле-еле справлялся с супругой.
— Она, может, и кинула-то его потому, что он мал ростом. А?
— Не скажи, маленький мужик — он всегда удалой. Бабы, знаешь, не за рост любят, а за силу.
Как-то раз вышел из воды водолаз и сказал:
— Кореша, там чего-то зубатка рыщет. Как бы она нашего Парамона не сожрала. Вместе с икрой.
Мы всерьез заволновались. Мы знали, что такое зубатка. Когда в воде вдруг появится кошачья морда зубатки и ее длинное, медленно извивающееся, пятнистое, как у леопарда, тело — становится не по себе. От рыбаков мы знали, что зубатка так может цапнуть, что прокусывает сапог. Никогда, правда, не слыхивали, чтобы она нападала на водолаза. Видимо, ее все же отпугивали шум воды и вид воздушных пузырей, что постоянно встают фонтанами над водолазным шлемом. Но все равно, черт ее знает, что ей взбредет в голову! У нее из пасти вон какие клыки торчат! Стоишь, смотришь настороже, пока она лениво не исчезнет в толще воды.
Зубатку зовут морской кошкой за схожесть ее морды с кошачьей. Но скорее, это не кошка, а леопард. Длина метра полтора, весу килограммов сорок. Какая уж тут киска, мур-мур!
Мы не знали, что она питается морскими ежами, крабами, звездами, раками. Рыбу-то даже редко хватает. И от незнания думали, что вот возьмет да и слопает нашего Парамона. И потому, как ни ругался мичман, все равно, прежде чем добраться до туннеля под днищем затопленной баржи, всякий раз сворачивали к Парамону.
Но не зубатки надо было бояться пинагору, а нас, людей. Он и не догадывался, какая опасность грозит ему и его потомству.
Наткнулись водолазы на огромный камень, который мешал постановке подводной части причала, ряжей. Отодвинуть его нечем, вытащить на берег — тоже. Решили — рвать. Обложили каменную глыбу противотанковыми минами и рванули. Разнесли в куски. Когда ил опустился и пошли смотреть, как удалась работа, Парамона на месте не оказалось. Не было и икры.
— Ухлопали папашу,— хмуро сказал мичман, едва
сняли с него водолазный шлем на трапе катера: он ходил
проверять последствия взрыва.
— Да нет, не всплывал вроде,— ответили ему.
После взрыва в губе всплыло множество рыбы вверх
брюхом, вода сплошь стала серебряной.
— Кокнули его — точно,— стоял на своем мичман.— Жалко. Ну икра ладно, ее по икринке развеяло. Поди, выведутся мальки?
— Придурками будут,— сказал кто-то.— Они же контуженые теперь!
Потом наступила моя очередь идти в воду промывать туннель. И тут приехал фотокорреспондент из флотской газеты. Он застал меня уже облаченным в скафандр. У меня до сих пор сохранилась та фотография, где я стою на палубе водолазного катера, готовый к спуску на грунт. И шлем уже надет, и передний иллюминатор задраен, осталось сойти в воду. Лица моего не видно. И только по знакомым матросам можно определить, где этот снимок сделан и когда.
Я и не догадывался тогда, что это был последний миг перед кессонкой. Я собирался спрыгнуть без трапа (в этом лихость водолаза) и уйти на грунт, не зная, что сделаю первый шаг на свою Голгофу.
Хорошо помню то прекрасное летнее утро, солнце, свежий бриз, яркие блики на море, громады понтонов, будто продолговатые чудовища затихли на плаву, выставив черные обтекаемые спины. Все было знакомым, тысячу раз виденным: и море, и спасательные корабли, и понтоны, и строящиеся причалы у кромки берега.
Я чувствовал свою силу, хорошо владел молодыми натренированными мускулами, и мне доставляло удовольствие держать многопудовую тяжесть скафандра на своих, слегка побаливающих, плечах (вечные надавы от скафандра!), но даже эта ноющая боль была приятной, возбуждающей. Я улыбался фотографу, хотя он и остановил меня перед трапом. Водолазы суеверны: если остановят перед трапом, то лучше совсем в воду не ходить — быть беде. Но я тогда не обратил на это внимания. Может, тот фотограф отвлек: ему все надо было, чтобы свет падал в иллюминатор шлема и высветлил лицо. Но так и не осветилось мое лицо, осталось в тени. На какой-то миг меня охватило смутное ощущение ненадобности этой задержки с фотографированием, но солнце, смех друзей, позирующих фотокорреспонденту, не дали прислушаться к смутному беспокойству, что предупреждало о чем-то. Я лихо, чтобы щегольнуть перед фотографом, спрыгнул с борта катера и сильно надавил на золотник, вытравливая весь воздух из скафандра, камнем ушел на дно. Падая на грунт, подумал с усмешкой, как удивил, конечно, фотографа своим мгновенным исчезновением в море. Знай наших!
Я тогда быстро достиг дна, глубина была плевая — смех один. И мне, водолазу с многолетним стажем, ходившему и на большие глубины, она, эта глубина, казалась детской.
Я привычно ощутил толчок ногами о грунт, услышал, как сильнее зашипел воздух в шлеме, нагнав меня по шлангу, знакомо стала раскрепощаться грудь, сжатая скафандром при падении.
Прежде чем пойти к барже, я по привычке повернул туда, где всегда сидел Парамон. Хотелось посмотреть то место. И неожиданно увидел пинагора. Даже не поверил глазам. И все же это был он, Парамон. Он бился в конвульсиях, стараясь перевернуться на брюхо, чтобы занять нормальное положение, но неведомая сила переворачивала его то на бок, то на спину.
— Эй! — обрадованно крикнул я в телефон,— Тут Парамон!
— Ври! — отозвался водолаз.— Живой?
— Живой! Оглушенный он.
— Помоги ему!
Я попытался схватить пинагора, но он выскальзывал из грубой водолазной рукавицы, и я никак не мог его удержать и перевернуть на брюхо. Видимо почуяв мои намерения, Парамон вновь затрепыхался в отчаянных усилиях и сам принял нормальное положение. Я обрадовался— не все потеряно! А Парамон замер, не веря удаче.
Я осторожно подвел под него руку. Парамон не двинулся, он не испугался моей руки, а может, ничего не соображал. Он же был контуженый.
Я слегка сжал его в рукавице, чтобы он вновь не перевернулся. И так стоял, рассматривая великолепный наряд пинагора — наряд расцвета сил, любовной поры, наряд продолжателя рода своего.
Странное чувство охватило меня — чувство счастья и жалости, родства и любви к этой беззащитно и доверчиво лежащей на ладони рыбе. Я вдруг осознал и, осознав, испугался, что в руке у меня находится жизнь, властелином которой теперь был я. И я затаил дыхание, боясь нечаянно повредить или уничтожить эту драгоценную и такую хрупкую, неустойчивую каплю жизни, которая, переливаясь в другую, дает продолжение, сохраняет беспрерывность рода.
Но я вспомнил, что икры-то нет, ее развеяло взрывом. Может, ей и вправду ничего не сделается и со временем из нее вылупятся пинагоровы мальки, а может, действительно — это будут уже придурки? Перенести такой все-уничтожающий взрыв и остаться в сохранности и без последствий — вряд ли можно!
И опять я увидел его глаза, мы заглянули на миг друг другу в зрачки. На меня глядело что-то древнее, таинственное, из глубины природы, куда не дано нам проникнуть. И этот взгляд ничего не прощал. В нем было и неотвратимое возмездие, и превосходство сильного над слабым (хотя в тот момент я держал пинагора в руке, а не он меня), и величие вечного, недоступное нашему пониманию, и неимоверное внутреннее страдание. И опять мне стало не по себе.
Я вздрогнул, когда по телефону раздался недовольный голос мичмана:
— Ты что там делаешь? На Парамона любуешься?
— Держу его в руке. Он контуженый. Мичман помолчал:
— Ну так что теперь, так и будешь держать? А кто туннель будет промывать?
Мичман прав, конечно, не век же мне так стоять. И туннель надо промывать, у нас жесткие сроки — командование приказало убрать эту баржу с фарватера!
Я расслабил ладонь, чтобы убедиться — может пинагор держаться нормально в воде или нет? Парамон медленно, будто через силу, перевернулся на спину, показав серебристое, украшенное красными плавниками беззащитное брюхо, и начал тихо всплывать. Я поторопился схватить его и снова перевернуть вверх спиной, но он выскользнул из грубой водолазной рукавицы.
Тело пинагора замедленно всплывало, я пытался поймать его, но не мог дотянуться — он был уже выше моего шлема и плавно возносился к серебристо-голубой поверхности сияющего моря. Там, наверху, был солнечный день — и вечно неспокойный покров моря на этот раз был тих и светился ровным рассеянным голубоватым светом.
Потеряв жизнь, Парамон уходил в чуждую ему стихию.
Он расстался со своей пинагоровой жизнью, вернее, мы лишили его этой жизни, по-своему, видимо, прекрасной, во всяком случае его вполне устраивающей.
— Эй! — крикнул я в телефон.— Глядите там Пара
мона!
И вдруг почувствовал свое одиночество. Там, наверху, на катере, были мои друзья, там было солнце и совсем другая жизнь, чем тут, под водой. Здесь вдруг стало пусто.
Как мне сказали потом, Парамон не всплыл. Странно! Он же вознесся из моей ладони, но на поверхности не появился. Куда же он исчез? Может быть, его отнесло волной и с катера в солнечных бликах воды его не заметили?
А может, он все же справился с контузией и уплыл в другие края, подальше от разоренного гнезда?
Мы потом долго вспоминали Парамона, но за делами постепенно забыли.
Через много-много лет я вспомнил о нем, когда побывал в тех местах, где прошла моя военная юность.
Меня поразило не то, что на месте разбросанных сиротских поселков по берегам хмурого залива стоят современные города, и не обилие и мощь кораблей, а огромная стая чаек над городской свалкой. Чайки мельтешили, кричали, взлетали, садились— настоящий птичий базар. Но... он был на свалке, чадящей вонючим сизым дымом. Рыба не заходит больше в эти воды, и птица, воспетая в песнях, вынуждена переселиться на свалку и униженно питаться отбросами.
Но это было потом, через много-много лет.
А тогда я нашел под водой гофрированный шланг гидромонитора, взял в руки металлический его наконечник и полез под баржу в туннель, промытый за несколько смен водолазами, полез в кромешную темь.
Я знал, что мы добрались почти до половины ширины баржи и мне предстояло промывать туннель дальше. Грунт был мягкий: песок, глина, изредка галька — она пощелкивала под струей как орехи. Я гнал ревущую струю мощным напором, размывал перед собою податливую стену. Лежать было неудобно, я сгорбился, упираясь шлемом в днище баржи, но не обращал на это внимания. Водолазу чаще всего приходится работать в неудобном положении и в темноте. Я думал о Парамоне. И все время не покидало чувство вины перед ним...
Я не заметил в темноте, что сбоку находится камень-валун. Он был уже подмыт и, освободившись от опоры, упал и закупорил туннель. Я оказался в западне.
Пока меня отмывали, сделав обход валуна под судном, я потерял сознание и с кессонной болезнью попал в госпиталь. Последнее, что помню, задыхаясь под баржой,— огромный, пристально глядящий глаз пинагора. Глаз надвигался на меня, пугал своей величиной и древним потусторонним вниманием, необъяснимым и потому мистически жутким. Таинственный и грозный глаз все увеличивался и увеличивался, наплывал, всасывал меня в себя, пока я, беспомощный и обреченный, как рыба в трале, совсем не исчез в его темно-красном мраке...
Через полжизни лет, в Ферапонтовой монастыре, о котором прекрасный русский поэт Николай Рубцов сказал: «Диво-дивное в русской глуши...», на фреске Дионисия я увижу такой же грозный и таинственный зрак святого, его всепроникающий испепеляющий взгляд и вновь испытаю щемящее чувство вины за все содеянное на земле и неотвратимости возмездия.
«СБОРНАЯ БРАЗИЛИИ»
Весь день звучит клич, ухмана: «Работай!» Это штурман Гена. Он руководит разгрузкой кормового трюма и считает поднятые короба с мороженой рыбой. Рядом с нашей «Катунью», борт о борт, возвышается огромная серая база «Балтийская слава», куда мы перегружаем свой месячный улов.
В трюме — акустик Сей Сеич, первый помощник капитана Шевчук, рефмеханик Эдик, начпрод Егорыч, моторист Саня Пушкин, матрос-прачка Мишель де Бре, трюмный Мартов и я. По-настоящему здоровых работников среди нас двое — Мартов и Мишель де Бре. Остальные болящие. У Сей Сеича перевязана шея, он хрипит, у реф-механика Эдика что-то с ногой, начпрод Егорыч мается спиной, а я вдвое старше любого матроса на «Ка-туни».
Матросы ловко окрестили нас «бригадой инвалидов» тире «сборная Бразилии». И вот эта «сборная», одетая в батники, шапки, свитера, валенки и рукавицы — в трюме двадцать пять градусов мороза,— безостановочно бегает С трйдцатикилограммовыми коробами мороженой рыбы на плечах. А наверху, у горловины, стоит спортивный штурман Гена и покрикивает на нас. Хорошо ему там! Солнышко светит, ветерком обдувает, куда ни кинь глазом — зеленый океан. Стой да карандашиком отмечай количество поднятых коробов, которые тут же грузовой стрелой передаются на рефрижератор, и рыба .исчезает в его необъятной утробе. Там, на огромной базе,— механизация. А вот тут у нас из-за тесноты конвейер в трюме не поставишь и автокар не пустишь.
В морозном тумане бегаем цепочкой, хватаем в дальних углах трюма короба, вскидываем на плечо и трусцой к металлической площадке, опущенной на стропах в горловину. Кинешь тяжелый короб на площадку и бежишь за другим. И если бы только кидать! Надо еще уложить их рядком. Надо кинуть так, чтобы короб точно лег возле другого, впритирку. И так сорок восемь штук.
Шесть рядов по восемь коробов. Один на другой. Верхний ряд выше головы, и приходится вытягивать жилы, чтобы забросить короб наверх. А как только последний ряд уложен, дружно и облегченно орем:
— Вира!
Пока полуторатонный груз идет наверх и пока спускается в трюм следующая порожняя площадка, можно передохнуть—упасть на короба и хватать стылый воздух широко раскрытым ртом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44