затем – также дважды в день – он подолгу брился остро отточенной бритвой, и обихаживал свои золотисто-рыжие усы маленькими острыми ножницами. Каждое утро (независимо от погоды) он занимался зарядкой на террасе почти с военным педантизмом и дисциплинированностью – прежде чем отправиться любоваться своей наружностью в большое зеркало с подвижной рамой, в которое никто не заглядывал со времен Ирины – у самого Амадеуса не осталось ни малейшего интереса к тому, как он выглядит. Зелеев хранил свои вещи на своих местах, спальня его была скрупулезно опрятной и чистой, и если на его кожаных ботинках ручной работы появлялась хоть малейшая полоса или пятнышко, он мог целых полчаса полировать их, пока они не засверкают опять безукоризненным блеском.
Но многое вдруг менялось, когда Зелеев работал. Как только будущее творение оказывалось у него перед глазами, он покидал реальный мир и оказывался совсем в другом – таком же далеком от скромного деревянного домика, как Санкт-Петербург от Давос Дорфа. Работая с драгоценными материалами и превосходными инструментами, он был доволен и сохранял изысканность манер. Но если вдруг чего-то не хватало или инструмент был неудобным для его руки, или Амадеус, его добровольный подмастерье в мастерской, не успевал мгновенно схватить то, что от него требовали, Зелеев тут же впадал в неистовую ярость и начинал швыряться чем попало – и часто в Амадеуса.
– Я не могу Вас понять, – протестовал Амадеус, сам доведенный до бешенства, что с ним редко прежде случалось. – Вы холите тело и лицо, словно вы – красивая капризная женщина, проливаете настоящие слезы, когда читаете все эти книги, будто вы молоденькая девушка, а потом рычите на меня и беснуетесь в моем доме, как раненый медведь!
– Со мной трудно, – спокойно допускал Зелеев.
– Трудно? Да кто вам это сказал? Вам, наверно, просто польстили. Да вы просто невыносимы!
– Я – гений, – спокойно заявлял Зелеев.
От алкоголя перемены были еще более разительными и драматичными. Зелеев не пил во время дневной работы – иногда вообще не пил по месяцу, но когда начинал, то это уж точно была водка, и всегда он пил, как дюжая лошадь. Такое зрелище с лихвой превосходило самые смелые и буйные догадки, которые могло бы предложить по этой части Амадеусу его воображение. К тому же – хотя Зелееву и требовалось какое-то время, чтобы изрядно опьянеть, обычно это случалось к середине его кутежа – он вдруг становился сильно чувственно возбужденным и решительным. Этот момент хотя и был связан с дозой выпитого, но не напрямую, и всегда был неожиданным и непредсказуемым. И тогда Зелеев вырывался из дома, как бык, и устремлялся в деревню, взнуздав старый опель Амадеуса или залезая в почтовый автобус, если таковой подворачивался, или просто топал вниз всю дорогу – ради неуемной потребности в женщинах он готов был стать пешеходом.
Чаще всего он оставался с носом, потому что женская половина Давоса охотнее поворачивалась к нему спиной – или, если хорошенько спровоцировать, отвешивала ему, не скупясь, изрядную пощечину, – нежели покорно сносила его приставания. И поэтому Зелеев отправлялся в какой-нибудь кабачок и продолжал там свой кутеж, пока не оказывался пьяным вдрызг, и Амадеусу приходилось доставлять его домой.
– Вам лучше пить во время поездок в город, – сказал он Зелееву после того, как однажды тот получил предупреждение от полиции. – В Давосе нет проституток, мой друг, и ни одна порядочная женщина не посмотрит на вас дважды в таком состоянии.
– Нецивилизованное место, – буркнул Зелеев.
– Если оно вам так не нравится, почему не уезжаете?
– Уеду, – пообещал Зелеев. – Завтра.
Но на следующий день, едва оправившись от крутого похмелья, он отправлялся в мастерскую и снова уходил с головой в работу, потому что чем больше затягивала его мечта, которой его увлек Габриэл, тем немыслимее казалось ему отказаться от нее. Константин Зелеев был человеком, чьим далеко не скромным амбициям был нанесен революцией в России жесточайший и резкий удар; теперь же он видел возможность достичь подлинного величия и признания, и, может, даже обрести бессмертие. Eternit?, он был убежден, будет не только его лучшим детищем. Это будет самое выдающееся и неповторимое произведение скульптуры, которое когда-либо создавали человеческие руки.
Прошло целых полгода, прежде чем оба они остались довольны глиняной моделью, сделанной для начала. Теперь можно было рискнуть сделать первую из экспериментальных проб из самого дешевого металла. Они достигли почти совершенства, но потом случайно, по неосторожности, форма треснула. Зелеев пришел в бешенство, и Амадеусу едва удалось обуздать его прежде, чем русский смог бы разнести вдребезги глиняную модель.
– Вы сошли с ума! – он держал их детище высоко над головой – для верности. – Вы месяцы тратили на мельчайший штрих, на малейшую деталь, а теперь хотите шмякнуть модель об стенку, как пустую бутылку из-под водки!
– Да потому что я работаю с неуклюжим безруким уродом! – бушевал Зелеев, кипя от ярости и обиды. – Нет никакого смысла продолжать, если вы будете поганить совершенство, которое я пытаюсь достичь, своими корявыми, варварскими пальцами! Да у вас не руки, а молоток! Грабли!
– Вы сделали трещину в модели!
– Да только потому, что мне пришлось выхватить ее у вас из-под носа! Пока вы не успели испортить ее своим дурацким штрихом! Слава богу, я успел! Потому что вы – деревенский ремесленник, mon ami. У кузнеца больше искусства в прикосновении, чем у вас!
– А у вас – самообладание маленького ребенка! Я работаю с вами только ради Ирины!
Лицо Зелеева, и без того пунцовое от злости, стало багровым.
– Вы не стоите того, чтоб произносить ее имя! Ирина Валентиновна, наверно, повредилась в уме, когда заболело ее тело – если доверила вам свою жизнь! Позволила быть рядом с ней!
Амадеус сильно врезал ему в челюсть, но потом в ужасе отскочил назад. Он никогда не бил человека с тех пор, как ему было шесть лет, тогда его довел до этого мальчишка из породы обидчиков.
– Простите меня, – сказал он.
Русский медленно опустился на скамью и потрогал свою челюсть.
– Впечатляет, – пробормотал он, осторожно двигая челюстью, чтоб убедиться, что она не сломана.
– Мне нет прощенья, – Амадеус дрожал. – Я назвал вас невменяемым, а сам вел себя как животное.
– Я заслужил это.
– Нет.
Теперь Зелеев улыбался, хотя все еще озабоченно ощупывал лицо.
– Полностью заслужил. И не спорьте. Вы были правы, друг мой. И слава Богу, вы спасли модель.
Амадеус все еще сжимал ее в левой руке. Он держал модель мертвой хваткой даже тогда, когда бил Зелеева кулаком правой руки.
– Теперь можете поставить ее на место. Ей уже ничто не угрожает, – опять улыбнулся Зелеев.
Амадеус поставил модель на стол.
– Может, мы начнем делать другую форму прямо сейчас?
– А вы не слишком устали?
– Я никогда еще не чувствовал себя бодрее. Зелеев усмехнулся.
– Видите, борьба вам на пользу, мой друг. Тремя месяцами позже пассивная на вид гора, литая из белого золота, была закончена, и они готовы были начать обсуждать следующий этап работы. Опять Амадеус добровольно взял на себя роль подмастерья, и Зелеев терпеливо объяснял ему технику работы, называвшейся «самородок», – благодаря ей грубая невыразительная поверхность металла превращалась в восхитительный лик горы. Хотя Зелеев видел, как это делается, в России, сам он еще ни разу не пробовал применить свои знания на практике. Но он знал, что эффект будет потрясающий. Получится как раз то, что им нужно. Они должны попытаться – потому что ничто другое не сможет его удовлетворить.
Напряжение достигло просто кошмарных пределов, когда эксперимент близился к концу. Особенно много хлопот доставляло им то, что золото, которое они нагревали, должно было плавиться при строго определенной температуре – если, конечно, они хотели получить то, чего желали, а не бесформенную глыбу.
Придя просто в экстаз от результатов своей работы, оба они решили немного отдохнуть. Зелеев нуждался в заряде жизненной энергии, который он получал от своих поездок в город, а Амадеус все время помнил, что не видел Александра уже много месяцев. Они расстались в приподнятом настроении – русский предвкушал свою веселую жизнь в Париже, но, к радости Амадеуса, согласился опять начать совместную работу ранней весной.
Между тем, время шло, наступил уже конец мая, а Амадеус все еще с нетерпением ждал возвращения Зелеева. К середине июня он по-прежнему был один в своем деревянном домике, и только присутствие любимых зелеевских вещичек работы Фаберже давало надежду, что Зелеев может неожиданно вернуться в Давос.
Он приехал в августе, но отнюдь не извинялся и не объяснил ровным счетом ничего. Он выглядел больше помятым, чем посвежевшим, и Амадеусу стало ясно – по крайней мере последнюю неделю Зелеев провел в угаре дикой вакханалии.
– А я уж решил, что вы умерли.
– Как видите, нет.
– От вас не было ни строчки, ни одной весточки. Я ждал, что вы вернетесь в марте.
– А что, вы теперь моя жена?
Амадеус проглотил отповедь – потому что был рад, что Зелеев вообще вернулся. Дом, который до того вполне устраивал Амадеуса, после отъезда русского стал казаться неожиданно невыносимо пустым – он успел привыкнуть к своему новому другу, со всей его бешеной эксцентричностью. Да и потом, хотя он уже начал свыкаться с мыслью, что ему в одиночку придется заканчивать скульптуру, он с болью осознавал, что без Зелеева, без его мастерства и дерзости у него ничего не получится.
Когда они взялись за работу, Амадеусу досталась филигрань золотой нитью, она должна была служить основой каскада, а Зелеев тем временем экспериментировал с различными видами эмали – он хотел добиться, чтоб ни одна деталь скульптуры не бросалась в глаза и не разрушала общего впечатления от их творения. Когда они завершат Eternit?, это будет магический мощный символ волшебства природы; и смотрящий на нее будет созерцать это уникальное произведение искусства с наслаждением – целиком, а не просто поражаясь совершенству и роскоши драгоценных камней Малинских или фрагментам, где будет использована прозрачная эмаль вместо французской перегородчатой.
Зелеев исчезал дважды, прежде чем была завершена работа – и оба раза со своей обычной внезапностью и безапелляционностью. Однажды в январе 1929-го он с Амадеусом катался на лыжах и сломал левое запястье. Оба они впали в мрачное, подавленное настроение, и им стало немножко полегче только тогда, когда пришло письмо из Цюриха – в нем говорилось, что Хильдегард позволяет Александру, которому теперь было уже четырнадцать, навестить Амадеуса в его собственном доме. Эта новость очень обрадовала Амадеуса, но потом он вдруг запаниковал.
– Я едва его знаю, – пытался он объяснить Зелееву. – Мой собственный сын – и как будто просто знакомый. Я приезжал к нему на лэнч… мы сидели за едой и часто даже едва находили, о чем говорить. А когда я почти знал, как разбить лед, разделявший нас, пора уже было вести его назад в этот проклятый дом.
– На этот раз все будет по-другому, – сказал ему русский. – Вы будете на своей собственной территории, и он увидит вас таким, какой вы есть – настоящий. А что? Из вас получился славный житель гор, вы здесь – как рыба в воде.
– Да я даже не знаю, хочет ли мальчик приехать сюда.
– Конечно, хочет. Из того, что вы рассказали мне о своей бывшей жене, mon ami, я понял – она никогда не отпустила б его сюда, если б он ее не умолял.
– Но почему он это делает? – спросил угрюмо Амадеус. – Он ведь уже не тот ребенок, каким был, когда я бросил его и его мать. Он уже достаточно взрослый, чтобы понять – это было предательство, и я знаю – он ненавидит меня за это.
– Может, он надеется понять больше – теперь, когда он стал взрослее. Может, он вырос настолько, что уяснит – Вы не тот гнусный предатель, каким он вас тогда считал.
Но Амадеус все еще казался встревоженным.
– Вы остаетесь? – Амадеус боялся, что Зелеев, которому наложили гипс в Париже, убежит в один из своих любимых городов – в неопределенно долгую поездку. – Может, в вашем присутствии Александр не будет так зажат и замкнут.
– Я могу его разочаровать. Уверен, его матери я уж точно пришелся б не по вкусу.
– Но вдвоем со мной он быстро заскучает… я скучный человек.
– Ирина Валентиновна никогда бы не полюбила скучного человека, – великодушно заявил Зелеев. – Если б ваш сын знал ее, он бы понял вас сразу.
– Но он ее не знал.
Потребовалось несколько дней, чтобы городская скованность Александра исчезла. Помог снег – Александр много лет мечтал о катании на лыжах, и Амадеус был в восторге, когда мальчик попросил научить его. Он не был храбрым, и ему было трудно совладать со своими нервами и не бояться, когда его лыжи спотыкались о неровности трассы; чаще всего он сам садился на снег, чтоб избежать падения. Но вольный воздух и счастливый смех других детей делали для него гораздо больше, чем все эти города и приморские курорты, куда его возила Хильдегард – когда на нее нападал такой стих.
Зелеев, как и надеялся Амадеус, как мог, помогал разрядить атмосферу, смягчить неловкости между отцом и сыном, и бедная Аннушка – тоже. Ей было уже двенадцать лет, и она слабела день ото дня. Такса, редко признававшая незнакомцев, без заметного усилия и мужества привязалась к сыну Амадеуса почти сразу, позволяя мальчику брать себя на руки и нести себя туда, куда тому вздумается. Она брала лакомство из его рук и выбрала его кровать местом для сна.
– У Вашего сына доброе сердце, – говорил Зелеев Амадеусу, когда они оказывались одни. – Он так нежен с Аннушкой – он даже никогда не сердится, когда она устраивает переворот в его комнате.
Один только факт, что такса была так дорога Ирине, удерживал русского от того, чтобы выбросить старую собаку на снег, когда становившаяся иногда вдруг очень шустрой, такса переворачивала его спальню.
– В Доме Грюндли никогда не было собаки, – объяснял Амадеус. – Как не было младших братьев и сестер. Александру не было о ком заботиться.
– Мне он нравится.
– Он от вас просто в восторге, Константин. И вы обращаетесь с ним как с равным – он никогда не видел этого в своем доме, – Амадеус покачал головой. – Это звучит горько, и я не имею права так говорить. Я бросил их ради Ирины, и Хильдегард имела полное право воспитывать его так, как считала лучшим для него.
– И у нее неплохо получилось, – заметил Зелеев.
– И она позволила ему приехать в Давос – за это я ей буду всегда благодарен.
Он заколебался.
– Но в Александре есть какая-то мягкость, которая меня тревожит – хотя я и не знаю, почему. Нет, мне гораздо больше нравится, что у моего сына нежное сердце, чем если б оно было суровым, но…
– Необходима некоторая доля твердости, чтобы выжить в далеко не милосердном мире, – закончил Зелеев.
– Именно так.
Зелеев улыбнулся.
– Вы не можете ждать, что что-то измените или вообще окажете на него большое влияние за три недели его пребывания здесь, mon ami. Считайте, что вам повезло, если он позволит быть его другом.
За два дня до того, как Александр должен был уехать назад, в Цюрих, Аннушка умерла во сне. С ее спиной творилось что-то не то, и Амадеус боялся, что ее парализует – рок, который висел над многими таксами. И хотя он видел, что Аннушка больна, ее неожиданная гибель глубоко его поразила; его боль была тем сильнее, что с потерей собаки порвалась еще одна зримая ниточка, связывавшая его с Ириной.
Александр был безутешен.
– Она лежала на моей кровати – я даже не заметил, что она больна.
– Она спала, – успокаивал его Амадеус. – Ты ничего не смог бы для нее сделать. Это самая легкая смерть. Все к лучшему – для нее.
– Как это – к лучшему? – вспыхнул мальчик, глаза его были полны слез. – Аннушка – мертва.
– Она была старой, Александр, – попробовал вмешаться Зелеев – Ей было больше, чем восемьдесят по человеческим срокам.
Они закопали ее возле деревянного домика, под серебристой елью, возле которой она часто летом спала. Александр настоял на том, чтоб самому выкопать маленькую могилку – задача была не из легких, потому что земля промерзла, и когда Амадеус положил собачку на место ее последнего успокоения, глаза мальчика были мокры от слез. Заплакал и Амадеус. Ему вспомнились скорбные, одинокие годы, которые он провел вместе с Аннушкой, и ту радость, которую она дарила ему. Александр опять заплакал. Когда все было кончено, и они вернулись назад в дом, он все еще выглядел бледным и несчастным.
– Мы все должны выпить, – сказал Зелеев.
Амадеус нашел бутылку абрикосового шнапса и налил немножко в бокал Александра.
– От этого тебе станет немножко легче.
– Но мама не позволяет мне пить алкогольные напитки…
– Ты никогда их не пил? – Зелеев сказал в изумлении.
– Так, почти что нет. Только каплю вина на Новый год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Но многое вдруг менялось, когда Зелеев работал. Как только будущее творение оказывалось у него перед глазами, он покидал реальный мир и оказывался совсем в другом – таком же далеком от скромного деревянного домика, как Санкт-Петербург от Давос Дорфа. Работая с драгоценными материалами и превосходными инструментами, он был доволен и сохранял изысканность манер. Но если вдруг чего-то не хватало или инструмент был неудобным для его руки, или Амадеус, его добровольный подмастерье в мастерской, не успевал мгновенно схватить то, что от него требовали, Зелеев тут же впадал в неистовую ярость и начинал швыряться чем попало – и часто в Амадеуса.
– Я не могу Вас понять, – протестовал Амадеус, сам доведенный до бешенства, что с ним редко прежде случалось. – Вы холите тело и лицо, словно вы – красивая капризная женщина, проливаете настоящие слезы, когда читаете все эти книги, будто вы молоденькая девушка, а потом рычите на меня и беснуетесь в моем доме, как раненый медведь!
– Со мной трудно, – спокойно допускал Зелеев.
– Трудно? Да кто вам это сказал? Вам, наверно, просто польстили. Да вы просто невыносимы!
– Я – гений, – спокойно заявлял Зелеев.
От алкоголя перемены были еще более разительными и драматичными. Зелеев не пил во время дневной работы – иногда вообще не пил по месяцу, но когда начинал, то это уж точно была водка, и всегда он пил, как дюжая лошадь. Такое зрелище с лихвой превосходило самые смелые и буйные догадки, которые могло бы предложить по этой части Амадеусу его воображение. К тому же – хотя Зелееву и требовалось какое-то время, чтобы изрядно опьянеть, обычно это случалось к середине его кутежа – он вдруг становился сильно чувственно возбужденным и решительным. Этот момент хотя и был связан с дозой выпитого, но не напрямую, и всегда был неожиданным и непредсказуемым. И тогда Зелеев вырывался из дома, как бык, и устремлялся в деревню, взнуздав старый опель Амадеуса или залезая в почтовый автобус, если таковой подворачивался, или просто топал вниз всю дорогу – ради неуемной потребности в женщинах он готов был стать пешеходом.
Чаще всего он оставался с носом, потому что женская половина Давоса охотнее поворачивалась к нему спиной – или, если хорошенько спровоцировать, отвешивала ему, не скупясь, изрядную пощечину, – нежели покорно сносила его приставания. И поэтому Зелеев отправлялся в какой-нибудь кабачок и продолжал там свой кутеж, пока не оказывался пьяным вдрызг, и Амадеусу приходилось доставлять его домой.
– Вам лучше пить во время поездок в город, – сказал он Зелееву после того, как однажды тот получил предупреждение от полиции. – В Давосе нет проституток, мой друг, и ни одна порядочная женщина не посмотрит на вас дважды в таком состоянии.
– Нецивилизованное место, – буркнул Зелеев.
– Если оно вам так не нравится, почему не уезжаете?
– Уеду, – пообещал Зелеев. – Завтра.
Но на следующий день, едва оправившись от крутого похмелья, он отправлялся в мастерскую и снова уходил с головой в работу, потому что чем больше затягивала его мечта, которой его увлек Габриэл, тем немыслимее казалось ему отказаться от нее. Константин Зелеев был человеком, чьим далеко не скромным амбициям был нанесен революцией в России жесточайший и резкий удар; теперь же он видел возможность достичь подлинного величия и признания, и, может, даже обрести бессмертие. Eternit?, он был убежден, будет не только его лучшим детищем. Это будет самое выдающееся и неповторимое произведение скульптуры, которое когда-либо создавали человеческие руки.
Прошло целых полгода, прежде чем оба они остались довольны глиняной моделью, сделанной для начала. Теперь можно было рискнуть сделать первую из экспериментальных проб из самого дешевого металла. Они достигли почти совершенства, но потом случайно, по неосторожности, форма треснула. Зелеев пришел в бешенство, и Амадеусу едва удалось обуздать его прежде, чем русский смог бы разнести вдребезги глиняную модель.
– Вы сошли с ума! – он держал их детище высоко над головой – для верности. – Вы месяцы тратили на мельчайший штрих, на малейшую деталь, а теперь хотите шмякнуть модель об стенку, как пустую бутылку из-под водки!
– Да потому что я работаю с неуклюжим безруким уродом! – бушевал Зелеев, кипя от ярости и обиды. – Нет никакого смысла продолжать, если вы будете поганить совершенство, которое я пытаюсь достичь, своими корявыми, варварскими пальцами! Да у вас не руки, а молоток! Грабли!
– Вы сделали трещину в модели!
– Да только потому, что мне пришлось выхватить ее у вас из-под носа! Пока вы не успели испортить ее своим дурацким штрихом! Слава богу, я успел! Потому что вы – деревенский ремесленник, mon ami. У кузнеца больше искусства в прикосновении, чем у вас!
– А у вас – самообладание маленького ребенка! Я работаю с вами только ради Ирины!
Лицо Зелеева, и без того пунцовое от злости, стало багровым.
– Вы не стоите того, чтоб произносить ее имя! Ирина Валентиновна, наверно, повредилась в уме, когда заболело ее тело – если доверила вам свою жизнь! Позволила быть рядом с ней!
Амадеус сильно врезал ему в челюсть, но потом в ужасе отскочил назад. Он никогда не бил человека с тех пор, как ему было шесть лет, тогда его довел до этого мальчишка из породы обидчиков.
– Простите меня, – сказал он.
Русский медленно опустился на скамью и потрогал свою челюсть.
– Впечатляет, – пробормотал он, осторожно двигая челюстью, чтоб убедиться, что она не сломана.
– Мне нет прощенья, – Амадеус дрожал. – Я назвал вас невменяемым, а сам вел себя как животное.
– Я заслужил это.
– Нет.
Теперь Зелеев улыбался, хотя все еще озабоченно ощупывал лицо.
– Полностью заслужил. И не спорьте. Вы были правы, друг мой. И слава Богу, вы спасли модель.
Амадеус все еще сжимал ее в левой руке. Он держал модель мертвой хваткой даже тогда, когда бил Зелеева кулаком правой руки.
– Теперь можете поставить ее на место. Ей уже ничто не угрожает, – опять улыбнулся Зелеев.
Амадеус поставил модель на стол.
– Может, мы начнем делать другую форму прямо сейчас?
– А вы не слишком устали?
– Я никогда еще не чувствовал себя бодрее. Зелеев усмехнулся.
– Видите, борьба вам на пользу, мой друг. Тремя месяцами позже пассивная на вид гора, литая из белого золота, была закончена, и они готовы были начать обсуждать следующий этап работы. Опять Амадеус добровольно взял на себя роль подмастерья, и Зелеев терпеливо объяснял ему технику работы, называвшейся «самородок», – благодаря ей грубая невыразительная поверхность металла превращалась в восхитительный лик горы. Хотя Зелеев видел, как это делается, в России, сам он еще ни разу не пробовал применить свои знания на практике. Но он знал, что эффект будет потрясающий. Получится как раз то, что им нужно. Они должны попытаться – потому что ничто другое не сможет его удовлетворить.
Напряжение достигло просто кошмарных пределов, когда эксперимент близился к концу. Особенно много хлопот доставляло им то, что золото, которое они нагревали, должно было плавиться при строго определенной температуре – если, конечно, они хотели получить то, чего желали, а не бесформенную глыбу.
Придя просто в экстаз от результатов своей работы, оба они решили немного отдохнуть. Зелеев нуждался в заряде жизненной энергии, который он получал от своих поездок в город, а Амадеус все время помнил, что не видел Александра уже много месяцев. Они расстались в приподнятом настроении – русский предвкушал свою веселую жизнь в Париже, но, к радости Амадеуса, согласился опять начать совместную работу ранней весной.
Между тем, время шло, наступил уже конец мая, а Амадеус все еще с нетерпением ждал возвращения Зелеева. К середине июня он по-прежнему был один в своем деревянном домике, и только присутствие любимых зелеевских вещичек работы Фаберже давало надежду, что Зелеев может неожиданно вернуться в Давос.
Он приехал в августе, но отнюдь не извинялся и не объяснил ровным счетом ничего. Он выглядел больше помятым, чем посвежевшим, и Амадеусу стало ясно – по крайней мере последнюю неделю Зелеев провел в угаре дикой вакханалии.
– А я уж решил, что вы умерли.
– Как видите, нет.
– От вас не было ни строчки, ни одной весточки. Я ждал, что вы вернетесь в марте.
– А что, вы теперь моя жена?
Амадеус проглотил отповедь – потому что был рад, что Зелеев вообще вернулся. Дом, который до того вполне устраивал Амадеуса, после отъезда русского стал казаться неожиданно невыносимо пустым – он успел привыкнуть к своему новому другу, со всей его бешеной эксцентричностью. Да и потом, хотя он уже начал свыкаться с мыслью, что ему в одиночку придется заканчивать скульптуру, он с болью осознавал, что без Зелеева, без его мастерства и дерзости у него ничего не получится.
Когда они взялись за работу, Амадеусу досталась филигрань золотой нитью, она должна была служить основой каскада, а Зелеев тем временем экспериментировал с различными видами эмали – он хотел добиться, чтоб ни одна деталь скульптуры не бросалась в глаза и не разрушала общего впечатления от их творения. Когда они завершат Eternit?, это будет магический мощный символ волшебства природы; и смотрящий на нее будет созерцать это уникальное произведение искусства с наслаждением – целиком, а не просто поражаясь совершенству и роскоши драгоценных камней Малинских или фрагментам, где будет использована прозрачная эмаль вместо французской перегородчатой.
Зелеев исчезал дважды, прежде чем была завершена работа – и оба раза со своей обычной внезапностью и безапелляционностью. Однажды в январе 1929-го он с Амадеусом катался на лыжах и сломал левое запястье. Оба они впали в мрачное, подавленное настроение, и им стало немножко полегче только тогда, когда пришло письмо из Цюриха – в нем говорилось, что Хильдегард позволяет Александру, которому теперь было уже четырнадцать, навестить Амадеуса в его собственном доме. Эта новость очень обрадовала Амадеуса, но потом он вдруг запаниковал.
– Я едва его знаю, – пытался он объяснить Зелееву. – Мой собственный сын – и как будто просто знакомый. Я приезжал к нему на лэнч… мы сидели за едой и часто даже едва находили, о чем говорить. А когда я почти знал, как разбить лед, разделявший нас, пора уже было вести его назад в этот проклятый дом.
– На этот раз все будет по-другому, – сказал ему русский. – Вы будете на своей собственной территории, и он увидит вас таким, какой вы есть – настоящий. А что? Из вас получился славный житель гор, вы здесь – как рыба в воде.
– Да я даже не знаю, хочет ли мальчик приехать сюда.
– Конечно, хочет. Из того, что вы рассказали мне о своей бывшей жене, mon ami, я понял – она никогда не отпустила б его сюда, если б он ее не умолял.
– Но почему он это делает? – спросил угрюмо Амадеус. – Он ведь уже не тот ребенок, каким был, когда я бросил его и его мать. Он уже достаточно взрослый, чтобы понять – это было предательство, и я знаю – он ненавидит меня за это.
– Может, он надеется понять больше – теперь, когда он стал взрослее. Может, он вырос настолько, что уяснит – Вы не тот гнусный предатель, каким он вас тогда считал.
Но Амадеус все еще казался встревоженным.
– Вы остаетесь? – Амадеус боялся, что Зелеев, которому наложили гипс в Париже, убежит в один из своих любимых городов – в неопределенно долгую поездку. – Может, в вашем присутствии Александр не будет так зажат и замкнут.
– Я могу его разочаровать. Уверен, его матери я уж точно пришелся б не по вкусу.
– Но вдвоем со мной он быстро заскучает… я скучный человек.
– Ирина Валентиновна никогда бы не полюбила скучного человека, – великодушно заявил Зелеев. – Если б ваш сын знал ее, он бы понял вас сразу.
– Но он ее не знал.
Потребовалось несколько дней, чтобы городская скованность Александра исчезла. Помог снег – Александр много лет мечтал о катании на лыжах, и Амадеус был в восторге, когда мальчик попросил научить его. Он не был храбрым, и ему было трудно совладать со своими нервами и не бояться, когда его лыжи спотыкались о неровности трассы; чаще всего он сам садился на снег, чтоб избежать падения. Но вольный воздух и счастливый смех других детей делали для него гораздо больше, чем все эти города и приморские курорты, куда его возила Хильдегард – когда на нее нападал такой стих.
Зелеев, как и надеялся Амадеус, как мог, помогал разрядить атмосферу, смягчить неловкости между отцом и сыном, и бедная Аннушка – тоже. Ей было уже двенадцать лет, и она слабела день ото дня. Такса, редко признававшая незнакомцев, без заметного усилия и мужества привязалась к сыну Амадеуса почти сразу, позволяя мальчику брать себя на руки и нести себя туда, куда тому вздумается. Она брала лакомство из его рук и выбрала его кровать местом для сна.
– У Вашего сына доброе сердце, – говорил Зелеев Амадеусу, когда они оказывались одни. – Он так нежен с Аннушкой – он даже никогда не сердится, когда она устраивает переворот в его комнате.
Один только факт, что такса была так дорога Ирине, удерживал русского от того, чтобы выбросить старую собаку на снег, когда становившаяся иногда вдруг очень шустрой, такса переворачивала его спальню.
– В Доме Грюндли никогда не было собаки, – объяснял Амадеус. – Как не было младших братьев и сестер. Александру не было о ком заботиться.
– Мне он нравится.
– Он от вас просто в восторге, Константин. И вы обращаетесь с ним как с равным – он никогда не видел этого в своем доме, – Амадеус покачал головой. – Это звучит горько, и я не имею права так говорить. Я бросил их ради Ирины, и Хильдегард имела полное право воспитывать его так, как считала лучшим для него.
– И у нее неплохо получилось, – заметил Зелеев.
– И она позволила ему приехать в Давос – за это я ей буду всегда благодарен.
Он заколебался.
– Но в Александре есть какая-то мягкость, которая меня тревожит – хотя я и не знаю, почему. Нет, мне гораздо больше нравится, что у моего сына нежное сердце, чем если б оно было суровым, но…
– Необходима некоторая доля твердости, чтобы выжить в далеко не милосердном мире, – закончил Зелеев.
– Именно так.
Зелеев улыбнулся.
– Вы не можете ждать, что что-то измените или вообще окажете на него большое влияние за три недели его пребывания здесь, mon ami. Считайте, что вам повезло, если он позволит быть его другом.
За два дня до того, как Александр должен был уехать назад, в Цюрих, Аннушка умерла во сне. С ее спиной творилось что-то не то, и Амадеус боялся, что ее парализует – рок, который висел над многими таксами. И хотя он видел, что Аннушка больна, ее неожиданная гибель глубоко его поразила; его боль была тем сильнее, что с потерей собаки порвалась еще одна зримая ниточка, связывавшая его с Ириной.
Александр был безутешен.
– Она лежала на моей кровати – я даже не заметил, что она больна.
– Она спала, – успокаивал его Амадеус. – Ты ничего не смог бы для нее сделать. Это самая легкая смерть. Все к лучшему – для нее.
– Как это – к лучшему? – вспыхнул мальчик, глаза его были полны слез. – Аннушка – мертва.
– Она была старой, Александр, – попробовал вмешаться Зелеев – Ей было больше, чем восемьдесят по человеческим срокам.
Они закопали ее возле деревянного домика, под серебристой елью, возле которой она часто летом спала. Александр настоял на том, чтоб самому выкопать маленькую могилку – задача была не из легких, потому что земля промерзла, и когда Амадеус положил собачку на место ее последнего успокоения, глаза мальчика были мокры от слез. Заплакал и Амадеус. Ему вспомнились скорбные, одинокие годы, которые он провел вместе с Аннушкой, и ту радость, которую она дарила ему. Александр опять заплакал. Когда все было кончено, и они вернулись назад в дом, он все еще выглядел бледным и несчастным.
– Мы все должны выпить, – сказал Зелеев.
Амадеус нашел бутылку абрикосового шнапса и налил немножко в бокал Александра.
– От этого тебе станет немножко легче.
– Но мама не позволяет мне пить алкогольные напитки…
– Ты никогда их не пил? – Зелеев сказал в изумлении.
– Так, почти что нет. Только каплю вина на Новый год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46