А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Запишите мои слова.
24
У костра было весело. Все как будто сговорились не замечать плохого. С азартом пели песни, смеялись каждой пустячной шутке. Только Андрей Круглов лежал неподвижно, уткнув лицо в руки, – не то спал, не то грустил о чем-то.
Епифанов был доволен, даже счастлив. Ему нравилась кочевая, неустроенная жизнь в палатках, в тесном общении со множеством новых людей. И он это выразил так:
– Вот оставь человека одного в такой неустроенности – пропадет. Не от болезни, не от голода – от тоски-скуки… А вместе – все хорошо. Я бы на всю жизнь согласие дал – в одном месте построить, в другое перекочевать, и опять сначала. Страна еще невозделанная, пустоты много. А за мною так след и тянулся бы – города, мосты, заводы, железные дороги.
– Ну, я тебе не товарищ, – сердито буркнул Бессонов. – Что до меня – я отсюда ни ногой. Дудки! Это что же – мы все построим, а другие на готовенькое придут? Здесь и останусь. На заводе. Такого штукатура, как я, с руками оторвут. А нет – другую квалификацию возьму. Ого! Я любую квалификацию в два счета… – он увидел смеющиеся глаза Кати и неуверенно кончил – Мне вот сварка очень нравится. Я бы сварщиком пошел.
Катя живо откликнулась:
– Почему сварка? Уж остаться здесь – только сборщиком! Корабли собирать. Деталь к детали… Пока не выйдет он готовенький, чистенький, свежепокрашенный. Другие мечтают: гранитные набережные, большие дома. А мне ничего не надо, только бы увидеть, как первый корабль в воду пойдет!
Вальке Бессонову было приятно согласиться:
– Что ж, сборщиком тоже хорошо.
И оба испытующе поглядели друг на друга.
Заговорила Клава. Она очень мерзла, кашляла, сидела у костра притихшая, закутанная в теплый платок. И вдруг заговорила, да так, будто беседует с глазу на глаз с душевным другом:
– Вот если спросить – что самое замечательное в жизни? По-моему – мечта… Когда мечтаешь, все хорошо кажется, и плохого не видишь, и вынести можно все что угодно. Оттого мы и не сдаемся, когда трудно. А кто мещанин – ноет. Мещанин потому и мещанин, что мечтать не умеет…
Она закашлялась, потуже завернулась в платок, продолжала:
– Я вот иногда мечтаю: построим мы большой город. И какая жизнь пойдет! Город-то новый, социалистический. Комсомольцы все… а мещане, обыватели – зачем им сюда? Мы их не пустим.
– Глупости! – веско обрезала Тоня. – Вздор болтаешь.
– А ты не слушай, – кротко ответила Клава.
– Вздор болтаешь, – наставительно повторила Тоня. – Ты все мечтаешь, а вокруг не смотришь. Думаешь, среди нас мещан мало? Думаешь, человека за год переделаешь? А ведь через год здесь город будет, и понаедет сюда всякий народ и обыватели – вот увидишь – да еще с самоваром, со всем барахлом прикатят.
– Мечтаю познакомиться, – вежливо обратился к Тоне Сергей Голицын.
– Что? – не поняла Тоня.
– Мечтаю познакомиться, чайку попить из самовара.
– Вот вам, пожалуйста, – проворчала Тоня, презрительно морщась.
Она и Сергей терпеть не могли друг друга.
– Ты, Тоня, еще не доросла, – вкрадчиво продолжал Сергей, подмигивая ребятам. – Только ты не огорчайся. Подрастешь, от перегибов откажешься, будем вместе чаек пить.
Лилька пропела, блеснув глазами: – У самовара я и моя Тоня…
– Иди к черту! – огрызнулась Тоня. – Глупые шутки.
Андрей Круглов приподнялся, сел, и все увидели, что он вовсе не спал. Лицо было ясное, задумчивое, глаза грустные.
– Бросьте ссориться, – сказал он. – Тут Клава о мечтах говорила. Самое замечательное в жизни – мечта. Как же так, Клава? Значит, в настоящем плохо, только мечта хороша?
Клава растерялась, до слез покраснела: когда Круглов обращался к ней, она всегда чувствовала себя ничтожной, маленькой, глупенькой. Ведь недаром же он так мало обращает на нее внимания! А вот теперь она высказала при нем свои мысли и, конечно, оказалась неправа.
– По-моему, самое замечательное – дружба. Все мы – из разных мест. У всех дома остались любимые люди. Нам бывает трудно. И все-таки мы веселы и счастливы. А почему? Да потому, что каждый чувствует рядом локоть товарища, потому что нас объединяет крепкая комсомольская дружба. Ведь об этом и говорил Епифанов: один пропадешь, а вместе – все хорошо.
Епифанов сказал:
– Мы, водолазы, без дружбы и жить не можем. Идешь под воду – а наверху моторист воздух качает. Тут мало обязанность выполнять – тут душа нужна; моторист должен чувствовать водолаза, дыхание его понимать. Когда наверху стоит друг – ничего не боишься. Знаешь: и мало воздуху не даст, и много не даст, а как раз в точку. Да и здесь тоже – куда без дружбы денешься? Я вот только высказать не умею, а дружбу я сильно чувствую…
Его мысль подхватил Сема Альтшулер. Он встал, словно то, что он хотел сказать, требовало торжественной позы. Он откинул назад отросшие курчавые волосы.
– Ты не умеешь говорить, но ты думаешь правильно, а я умею говорить, и я скажу за тебя. Дружба – это да, самое большое чувство на свете! Какая радость будет радостью, если нет друга, чтобы разделить ее? И разве горе не убивает человека, если нет друга, чтобы в нужную минуту сказать ему: «Э, в чем дело, смотри веселей!» Буржуазия может обойтись без дружбы, ей нужны деньги, а когда делишь деньги, то чем меньше людей, тем веселее делить. Но я спрашиваю – какой пролетарий работал в одиночку? И разве мы смогли бы построить социализм, если бы у нас не было великой дружбы народов, и дружбы рабочих и крестьян, и дружбы каждого из нас со своим коллективом?
Клава закашлялась. Сема метнул на нее тревожный взгляд, сбросил с плеч пальто, прикрыл им плечи девушки и прекратил смешки суровым, почти величественным жестом:
– Кто смеется и почему? Неужели среди нас найдется хоть один пошляк, который не понимает движения души, когда для друга не только пальто – рубашку снимешь, и тебе будет тепло, потому что тепло другу? Вот, смотрите, сидит мой лучший и несравненный друг Геннадий Калюжный. – Генька смущенно потупился, он гордился красноречием Семы и немного стыдился его. – Вот с этим Геннадием Калюжным нас не разделит ничто, кроме смерти. Я был мировой токарь, я был изобретатель и гордость своего завода, но когда Калюжный сказал, что едет на Дальний Восток, за десять тысяч километров от Одессы, Альтшулер сказал: «Ну и что? Мы поедем вместе, и пусть кто-нибудь попробует меня удержать!» Дружба есть дружба, и да здравствует дружба, товарищи! Да здравствует дружба Геньки Калюжного и Семки Альтшулера и дружба всех нас, членов великого комсомола!
Среди возгласов одобрения раздался скептический голос Сергея Голицына:
– И дружба Семы с Клавой Мельниковой…
Сема наклонился к костру и скрыл лицо, деловито подкладывал сучья…
После речи Семы настроение поднялось, каждому хотелось сказать что-нибудь значительное. Гриша Исаков, мрачно озираясь, спросил неожиданным для него самого басом:
– Я тут стихи написал. Прочитать?
Все поддержали: конечно, прочитать.
Гриша встал на то место, где только что ораторствовал Сема, откашлялся, подождал, чтобы установилась тишина, и начал читать медленно, нараспев, любовно выделяя каждое слово:
Тайга свистела, дрожала и пела,
Свирепая буря стволы сгибала,
Дубы вековые из мшистой постели
Рвала она с корнем и наземь бросала.
И лопались корни, трещала кора,
Янтарные слезы роняла она.
Пред этой стихией, упрямой и страстной,
Тайга склонялась рабою безгласной,
Но я прихожу с топором и пилой,
Я буре кричу: «Состязайся со мной!»
Рублю топором – и деревья летят,
Деревья ложатся в послушный ряд.
На месте тайги, покоренной мной,
Я город построю, дворцы возведу,
И в дебри душистые в день выходной
Я с девушкой светлой гулять пойду.
Ей страшно не будет – пусть буря ревет –
Она у меня защиту найдет.
Все хлопали в ладоши, не жалея сил. Только Соня забыла похлопать – она знала, о какой светлой девушке идет речь, ее сердце замирало от нежности.
Тоня похлопала вместе со всеми, но потом сказала:
– А ты, Гриша, все-таки перегнул. Где же у тебя комсомол? Все я да я… Это индивидуализм. И почему девушка будет искать у тебя защиты?
Катя Ставрова поддакнула:
– Девушки покоряют тайгу не хуже тебя! Моя бригада дает сто пятьдесят процентов, а твоя – сто тридцать семь.
Гриша Исаков обиженно молчал. Ребятам было жаль Гришу, но они не знали, как заступиться за него. Уж эти девушки!
Но тут вмешалась Клава:
– Девушки, ведь это стихи! Это образ. И что же такого? Я тоже смотрю на тайгу и думаю – она моя, я ее покоряю. А ведь она не моя. Она наша. Гриша за всех сказал: покорю!
– Ты говоришь – покорю, а у Гриши получается, что он тебя покорять будет, – язвительно сказала Тоня.
– Ты просто не понимаешь… Это же стихи!
Настроение испортилось. Круглов снова улегся, спрятав лицо. Клава смотрела на него, вздыхая про себя: и что ему надо? О чем это он? Сколько дней прошло с той грозовой ночи, когда верилось в счастье… а он все дальше, все дальше отходит от нее и ни разу не взглянул на нее так, как тогда, сквозь струи ливня, в темноте, на миг озаренной молнией.
Сема подмигнул Лильке, и Лилька запела своим низким звучным голосом деревенской запевалы:
Ревела буря, дождь шумел…
Соня потихоньку встала, принесла вязанку сучьев и пошла в тайгу за другой. В тайге было темно и страшно. Из темноты тянуло мертвенным холодом, пронизывал ветер. Но рядом с нею появился Гриша; они без слов упали друг другу в объятия – и стало тепло. Они целовались, тесно обнявшись, – ветер проносился мимо них, стороной, и шелестел вокруг, подпевая песне у костра.
Гриша сказал:
– Ты понимаешь, это совсем не индивидуализм. Это полное ощущение жизни. Разве я не могу говорить от имени всех нас?
Соня не совсем поняла его, но сказала:
– Ну да, конечно. У тебя такие замечательные стихи.
Ему было приятно. Он сам думал то же. Но он отрекся от себя:
– Нет, они еще не замечательные. Но я напишу, Соня, я еще напишу настоящие стихи. Ты верь мне, Соня! Иногда мне страшно нужна поддержка. Иногда я думаю: ведь каждый поэт, когда пишет, считает себя гением. А как мало гениев! За всю историю человечества – единицы. А быть посредственностью – зачем? Стоит ли ради этого мучиться?
Она сказала именно то, что должна была сказать:
– Нет, Гриша, я верю в тебя…
Как он был благодарен ей! Не за слова, за самое ее существование…
Ей было очень хорошо. В черном небе над ее запрокинутым лицом качались неспокойные ветви, и небо тоже словно качалось в сладком дурмане.
– Вот мы сейчас живем, и мне часто кажется: об этом надо написать поэму – такую, чтобы каждая строка прожигала сердце. Надо написать картину, чтобы посмотреть – и дыхание перехватило. Симфонию для громадного оркестра – чтобы потрясала, вертела, сбивала с ног. А начну писать – и слов нет. И рисовать не умею. И нот не знаю.
Она провела ладонями по его щекам. Сказала:
– А ведь жизнь еще большая. Сколько мы еще сделаем! Сколько научимся делать!
Она так хорошо понимала, так умела направить его мысль простыми словами. И он спросил:
– Соня, будем жить вместе, хорошо?
Она ответила быстро:
– Да.
И прикрыла глаза, чтобы полнее и сосредоточеннее почувствовать счастье.
Они медленно шли обратно. И к ним донесся от костра торжественный голос Семы:
– Стихи? О! Это то, что поет душа, когда ей грустно, и когда ей весело, и когда она стремится вперед, – вот что такое стихи! А если у тебя, Тоня, душа не поет, не прикасайся к стихам, умоляю тебя, потому что ты видишь сама: вот мы спели песню, и нам стало весело. Мы слушали стихи – каждый был героем. И если ты тоже герой и каждая наша комсомолка – герой, то разве она все-таки не девушка, и разве ей не приятно, что вот около нее стоит друг и друг готов защищать ее, и разве им обоим от этого не веселее на сердце?
Вынырнув из темноты навстречу подмигиваниям и шуткам, Гриша провозгласил срывающимся высоким голосом:
– Ребята! Друзья! Разрешите сказать – вот моя невеста. Ребята! Благословите нас по-комсомольски.
В сутолоке и шуме жених и невеста совсем растерялись. Их обнимали, хлопали по плечам, качали так, что у Сони закружилась голова и Грише пришлось заступиться за нее. На общем совете решили, что первым молодоженам надо построить отдельный, самый лучший шалаш.
И тогда заговорил Круглов:
– Мы говорили здесь о дружбе. Вот она – дружба. Вы видите, счастье наших двух товарищей – общее счастье. И мне стало стыдно, ребята. Я скрывал от вас свое горе, а скрывать не надо было…
Он сказал это – и испугался. Отступать уже поздно, рассказывать – трудно.
– Говори, говори, Андрюша, – звонко сказала Клава. Он посмотрел на Клаву и на миг смутно понял ее, но тотчас отстранился от мелькнувшей догадки, потому что собственное волнение было слишком сильно.
– Да, я скажу… Видите ли, ребята… у меня в Ростове… в общем, у меня тоже есть невеста… И я бы хотел, чтобы она сюда приехала… если только вы согласны…
– Если я правильно понял, – пробасил Калюжный, – поступила заявка на два семейных шалаша.
А Сема Альтшулер сказал короткую прочувствованную речь:
– Вы думаете, это так, пустяки? Поженились – и все? Нет, друзья! Это здесь, на месте будущего города, рождается новая жизнь. К сожалению, нет вина, но будем думать, что оно есть, и я поднимаю бокал за комсомольскую семью, за наше будущее, за новый быт комсомольского города.
И он поднял руку с воображаемым бокалом.
Так обычный вечер неожиданно превратился в торжество; и когда много позднее друзья разошлись по палаткам, никто не ощущал промозглой сырости своих жестких постелей.
У костра осталась одна Клава. Она не двинулась, когда около нее осторожно уселся Сема Альтшулер. Может быть, она и не заметила его.
– Э, в чем дело, Клава? – сказал Сема и дотронулся до ее руки. Она дала ему свою руку и вдруг заплакала.
– Любовь проходит, Клава, а дружба остается, – сказал Сема и вытер ее мокрые щеки краем шерстяного платка.
Клава всхлипнула и виновато улыбнулась.
– Ты, пожалуйста, не думай… – пробормотала она.
– Нет, Клава, я ничего не думаю. Я только думаю, что ты мужественная девушка и ты не будешь плакать, а если тебе очень нужно немного поплакать – плачь сейчас, я вытру твои слезы, и тебе будет легче…
Но она уже не плакала.
Сема проводил ее до девичьей палатки и сказал, прижимая ее руку к груди:
– Вот это перед тобою такой друг, Клава, такой друг…
В этот раз красноречие ему изменило.
– Э, не в словах дело! – Он махнул рукой и пошел через лагерь, спотыкаясь в темноте.
25
Группа комсомольцев скатывала бревна, заготовленные прошлой зимой на реке Силинке. Лес был сложен вдоль берега высокими штабелями. То и дело за одним бревном валилась целая куча; и тут уже приходилось отскакивать и ловчиться вовсю, чтобы не сбило с ног, не ударило, не отдавило пальцы.
Сергей Голицын был обижен, что бригадиром назначили Геньку Калюжного, тогда как он, Сергей, имел уже некоторый опыт и сноровку. Ворча про себя, он устроился ниже по течению – багром отталкивать бревна, притертые к берегу и застревающие на обмелевших перекатах. Еще ниже, еле видный среди деревьев, стоял Сема Альтшулер.
А выше грохотали бревна, мощным басом распоряжался Калюжный и раздавались бурлацкие возгласы Пашки Матвеева.
Сергей злился на Пашку. Больной, с цинготными пятнами на ногах, и все-таки лезет в самое пекло. И лопает пшено, упорно заявляя: «Ну и вкусно! Век не надоест!» Ему разрешили уехать для лечения, а он упорствует, как будто нарочно хватаясь за наиболее тяжелые работы: «Клин клином вышибают». А потом, весь в испарине, с нездоровой желтизной на припухшем лице, говорит своим невозмутимым ироническим голосом: «Ще не вмерла Украина…»
День был пасмурный, но в середине дня солнце пробилось сквозь облака и все осветило. Река стала блестящей и прозрачной до дна, бревна – золотыми, а Семка Альтшулер с багром – как сказочный карлик с волшебным жезлом. И вдруг карлик выронил багор, взмахнул руками и побежал вдоль берега к Сергею. Полы толстовки развевались, как два крыла, руки смешно взлетали над головой; он прыгал через рытвины, через бревна, через кочки и что-то кричал отчаянным голосом. Сергей подумал: «Тигр!» Тигры всё еще волновали воображение. Никто не верил, что их здесь нет. Сергею уже мерещились желтые голодные глаза зверя. «Бежать! Прыгать в воду!..» На всякий случай он покрепче ухватился за багор.
Но никакого тигра не было.
– Геннадий! Геннадий! – кричал Сема. Он пронесся мимо Сергея, даже не взглянув на него. Сергей побежал за ним.
У штабелей что-то случилось. Комсомольцы столпились у берега. Их было много, но не раздавалось ни одного голоса.
Сема уже не кричал. Он ринулся прямо в толпу, распихивая людей с неожиданной силой, хватаясь за чужие плечи, заглядывая в лица, – и наткнулся на Калюжного, волочившего бревно.
– Ты живой! – вскрикнул Сема, обхватив его за шею, повернулся к Сергею и заорал восторженно: – Он живой!
И сразу же смолк.
Под рухнувшими со штабеля бревнами чернело неподвижное человеческое тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76