Что же ему делать с Мерседес? Как же ее уберечь? Прежде всего необходимо прибыть в Каталонию с авангардом войск и постараться быстро ее отыскать. Сделать все возможное, чтобы оградить ее от любой опасности. У него было влияние, и, что особенно важно, у него были деньги. Так что сделать он мог немало.
Особенно если ему удастся заранее подготовить почву.
Он снова развернул страницы отчета и принялся их изучать. В документе имелась также и информация о Франческе и Кончите Эдуард. Кузнец, как и предполагал Джерард, с самого начала активно помогал республиканцам. Он занимал должность директора военного завода в Жероне и, без сомнения, как только его схватят, будет расстрелян. Для человека с его прошлым пощады быть не могло.
Кончита все еще жила в Сан-Люке. Пожалуй, только в ее защиту можно было хоть что-то сказать: в течение некоторого времени она укрывала монахиню из женского монастыря. Однако позже монахиня была убита, и этот факт мог стать еще одним гвоздем, вбитым в гроб семьи Эдуард.
Ни к Франческу, ни к Кончите Джерард не питал никаких чувств. Женщина эта никогда не значила для него ничего. Он уже и лицо-то ее забыл. Так что ее судьба его абсолютно не интересовала.
Кузнец же всегда оставался заклятым врагом. Джерард хорошо помнил их первую встречу, помнил ненависть, горевшую в синих глазах этого человека, и чувствовал, как в его собственном сердце просыпается ответная ненависть. Ведь настоящим отцом девочки был он, а не этот безобразный калека, не этот тупоголовый анархист. Своими грязными лапами Эдуард замарал и Мерседес. И именно он виноват в том, что теперь она может умереть. Именно его зловредные учения затянули ее в это болото.
«Давно надо было избавиться от него», – ругал себя Джерард. Ему следовало уничтожить и Франческа, и Кончиту, а Мерседес отдать в монастырскую школу. И чего было ждать!
Но потом появились Мариса и Альфонсо. И надо было думать о них. Судьба Мерседес тогда не казалась такой важной.
Стоит ли ему рассказать о дочери Марисе? Только не сейчас. А лучше никогда. Никто не должен ничего знать.
Интересно, изменила ли Мерседес свои взгляды? Она ведь еще такая молодая. Но в любом случае она была его плотью и кровью, и это главное. А вовсе не ее политические убеждения. И все же, если она пошла в отца, то наверняка давно уже поняла всю пустоту и бесплодность революционных догм.
Что же касается ее происхождения, то свидетельство о рождении – это всего лишь бумажка. Можно без проблем выписать новое.
Какое-то время Джерард сидел в задумчивости, потом протянул руку и поднял трубку телефона.
Барселона
В служебном корпусе больницы Саградо Корасон царило приподнятое настроение. У врачей был праздник. На полную громкость играл граммофон. Несмотря на наглухо закрытые окна и двери, звуки музыки были слышны даже в палатах, где лежали больные. Время от времени доносились взрывы дружного хохота.
Ни для кого не было секретом, что в служебном корпусе жили больше сотни сторонников националистов. В большинстве своем они были друзьями и родственниками работавших здесь врачей, представителями буржуазии, скрывавшимися с самого начала войны. И вот теперь они начали мало-помалу вылезать из своих нор и собираться в большие компании. Эти люди с нетерпением ждали падения Республики и прихода Франко.
Всегда бывшая средоточием правых настроений, больница Саградо Корасон за последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась.
Медицинский персонал уже не скрывал своего радостного волнения. Статуя Христа, которую в 1936 году вынесли из фойе и запихнули куда-то в подвал, снова, как по волшебству, появилась в своей нише. И гипсовый Иисус вновь испытующе вглядывался в лица входящих, указуя покрытым щербинками гипсовым перстом на Священное Сердце. Тут и там можно было услышать взволнованный шепот: «Когда все это кончится…» или «Вот придет Армия…».
Заглушая лившуюся из граммофона мелодию, в служебном корпусе отчетливо раздались возгласы:
«Viva Espa?a!»
«Viva Espa?a!»
«Viva Espa?a!»
Это был боевой клич националистов. Мерседес, которая знала, что многие врачи тоже сейчас присутствовали на этом веселье, испытала чувство глубокого отвращения.
Как же они могли желать прихода фашистов? Неужели они забыли, как бомбардировщики Муссолини бомбили этот беззащитный город? Неужели забыли погибших под обломками зданий детей?
И вот они там едят и пьют. Среди богачей, у которых всегда припасено вдоволь продуктов. Запах приготовляемой пищи, доносившийся со стороны служебного корпуса, в течение нескольких месяцев был самой настоящей пыткой для раненых больных.
Уже многие месяцы единственной доступной пищей простых людей Барселоны был рис. Мерседес не ела по-человечески с тех пор, как уехал Шон, и у нее кровоточили десны, она стала слабой, раздражительной, рассеянной. При малейшем напряжении у нее начиналось сердцебиение. Прекратились менструации. Страшно кружилась голова.
И все же, когда один из врачей пригласил ее в служебный корпус на обед, Мерседес решительно отказалась. Она просто не смогла бы есть вместе с ними. Ее до глубины души поражало то, что почти все врачи спокойно набивали свои желудки, тогда как их пациенты умирали с голоду.
Мерседес отвернулась от окна и обвела взглядом до отказа забитую больничными койками палату. Лица лежавших здесь мужчин были серыми и мрачными. Все молчали, вслушиваясь в отдаленные звуки музыки, словно это был грохот пушек наступающей армии Франко.
В глазах Мерседес эти раненые люди были настоящими героями. Им выпало пережить столько ужасов! Они получили страшные увечья и стойко терпели невыносимую боль. Их плохо кормили. И все же почти никто из них не жаловался. И вот теперь они вдруг притихли и стали какими-то затравленными, слушая доносившуюся откуда-то издалека приглушенную мелодию.
Что станет с ними, когда падет город? Ходили слухи, что всех их расстреляют солдаты марокканской дивизии. Кое-кто из больных уже начал потихоньку исчезать по ночам, невзирая на еще незажившие раны и неснятые гипсовые повязки.
Толкая перед собой тележку, Мерседес вышла в коридор и направилась в палату № 37, где лежали больные с челюстно-лицевыми ранениями. Работать с ними считалось привилегией, так как это требовало от медицинского персонала большого опыта, самоконтроля и максимум такта.
Окна первого этажа, на котором находилась палата № 37, были заложены мешками с песком. Тусклые лампы под потолком освещали безрадостным светом лежащих на койках страдающих людей. В этой палате находилось только шесть пациентов, но их раны были ужасны: размозженные челюсти, пустые глазницы, изуродованные лица. Четверо дышали через вставленные в трахеи трубки. Один получил сильные ожоги, и его лицо представляло собой отвратительную красно-коричневую маску. Хирурги приложили немало труда, чтобы хоть как-то воссоздать этому пациенту уши, губы и нос из кусков мяса, срезанных с других частей его тела.
Стараясь придать своему лицу бодрое выражение, Мерседес вошла в палату. Губы больных зашевелились в некоем подобии приветствия. Те, кто не потерял зрения, проводили ее глазами к крайней койке, где лежал раненый, совсем недавно поступивший в больницу. Его лицо было полностью обмотано бинтами, из которых торчали две трубки – одна шла в трахеи, и через нее он дышал, а другая была вставлена в ноздрю – через эту трубку его кормили. Состояние раненого было крайне тяжелым. Хирурги в течение пяти часов выковыривали из его лица осколки и кусочки раздробленных костей. Теперь пришло время снять бинты, чтобы врачи могли определить свои дальнейшие действия.
Мерседес задернула вокруг кровати занавески и с минуту молча смотрела на больного. Это был большой, крепкий мужчина с широкими, мускулистыми плечами. Из-под бинтов выбивались густые черные волосы.
Она осторожно дотронулась до его плеча и тихо произнесла:
– Сейчас я буду снимать повязку. Потом придет доктор и осмотрит тебя. Ты меня понимаешь?
Он едва заметно кивнул. Мерседес включила лампу возле кровати и, направив ее на лицо больного, начала с помощью пинцета снимать бинт.
– Я постараюсь не причинить тебе боль, – сказала она. – Но, если будет больно, подними руку.
Под повязкой все лицо мужчины было обложено перепачканными кровью марлевыми тампонами.
Внезапно у нее задрожали руки, пустой желудок подвело, к горлу подступила тошнота.
Такое с ней иногда случалось, но только в этой палате. И виной тому были постоянно преследующие ее мысли о Шоне. Мерседес боялась, что и его когда-нибудь привезут сюда. Она боялась, что однажды вот так же снимет повязку с изуродованного лица незнакомого пациента и обнаружит, что это Шон…
Голова закружилась. Мерседес положила пинцет и на несколько минут закрыла глаза. Ей стало стыдно за свою слабость. Ведь она же санитарка, а не слабонервная героиня из какого-нибудь сентиментального фильма. Она снова взяла пинцет и заставила себя продолжить работу, спокойным, уверенным голосом стараясь всячески подбодрить больного.
Один за другим она с величайшей осторожностью стала убирать тампоны. Под ними показались полностью заплывшие веки с черными нитками наложенных на них швов. Нос отсутствовал – от него остались лишь две покрытые коркой спекшейся крови дыры и обломок кости. Нижней челюсти тоже не было, а когда Мерседес отняла тампон от того места, где должен был быть рот, из бесформенной разверстой пасти вывалился опухший с неровными стежками хирургических швов язык. Почти все зубы несчастного были выбиты. Такое лицо могло привидеться лишь в страшном ночном кошмаре.
– Что ж, выглядит вполне прилично, – мягко сказала Мерседес. – Все чисто. Инфекция не занесена.
Доктор Пла будет доволен. Глаза вот только немного заплыли, но опухоль скоро спадет, и ты снова сможешь видеть. Давай я чуть-чуть промою швы.
Она принялась смачивать ватку в солевом растворе и бережно обрабатывать ею чудовищные раны больного.
– Ты воевал под Гандесой? – вновь заговорила Мерседес. – Мой муж тоже сейчас там. В интербригадах. Он американец. Его зовут Шон О'Киф. Здоровенный такой, вроде тебя. Капитан. Я уже несколько недель не получала от него никаких известий. Мы поженились совсем недавно. Ой, извини. Что, больно? Потерпи еще немножко. Уже заканчиваю.
Среди личных вещей этого человека не оказалось даже фотографии, чтобы можно было посмотреть, как он раньше выглядел. Его звали Себастьян Фустер. Родом он был из маленького горного городка Олот. Ему только-только стукнуло двадцать шесть лет. Рано или поздно, но когда-то его придет навестить кто-нибудь из близких, и, будь то мать, любимая или сестра, увидев это лицо, им останется лишь молиться. Даже после многочисленных пластических операций Себастьян Фустер уже никогда не сможет нормально есть, говорить или улыбаться.
– Я пишу мужу каждый день, – продолжала Мерседес. – Но от него так и не получила ни одного письма. Почта с фронта больше не приходит. Даже не знаю, получает ли хоть он мои письма.
Когда она закончила и стала собираться, Себастьян Фустер неожиданно схватил ее за руку, как бы прося задержаться, затем жестом показал, что хочет что-то написать.
– Вот блокнот и карандаш, – сказала Мерседес. – Они всегда лежат на тумбочке возле твоей кровати.
Он вслепую начал выводить неровные строчки. Мерседес с трудом разобрала написанные на листке каракули.
ВИДЕЛ ХУАНА О'КИФА ДВЕ НЕДЕЛИ НАЗАД В ГАНДЕСЕ. ОН В ПОРЯДКЕ.
У нее екнуло сердце.
– Спасибо тебе, – благодарно сказала она, касаясь рукой его плеча. – Для меня это так важно!
Он стал снова выводить слова. Его истерзанный язык подрагивал в зияющей дыре, которая когда-то была ртом.
ТВОЙ МУЖ ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ. ХРАБРЫЙ.
– Да, да, – взволнованно затараторила Мерседес. – Он очень храбрый. Вы все очень храбрые.
ПОЧТА ИНОГДА ПРИХОДИТ. ПРОДОЛЖАЙ ПИСАТЬ.
– Конечно. Я так и делаю. Он перевернул страницу.
И.Б. ОТПРАВЛЯЮТСЯ ПО ДОМАМ. ДЛЯ НИХ ВСЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ. И СЛАВА БОГУ.
– Да. Я поняла. – Она с состраданием взглянула на это подобие человеческого лица. – Ты устал. Мы поговорим позже. Когда ты немного окрепнешь. Сейчас придет доктор.
Карандаш в нерешительности замер над бумагой, затем вывел еще строчку. ГЛУПО ВСЕ ЭТО. Она опять коснулась его плеча.
– Я сейчас позову доктора Пла. А потом вернусь, чтобы снова наложить бинты.
Она встала и после минутного колебания раздернула занавески – в этой палате не до стеснительности.
Те, кто был в состоянии видеть, вытянули шеи, чтобы посмотреть на раны новичка. Когда Мерседес, толкая перед собой тележку, выходила из палаты, она услышала сзади потрясенный шепот одного из пациентов:
– Эх, бедолага.
Мерседес позвала доктора и отправилась стерилизовать инструменты. Пока она ждала, ей снова стало дурно. Она прислонилась к стене.
«О, Шон, – кричала ее душа, – вернись ко мне! Вернись ко мне живым и здоровым».
Сьерра-де-Монсант, Арагон, Испания
Шон О'Киф втянул в себя холодный воздух.
– До побережья осталось совсем немного. Я уже чую море. – Он тяжело опустился рядом с сержантом, тощим кокни по имени Билл Френч. – К ночи могли бы добраться до Таррагоны.
– Могли бы, если бы мы были с тобой вдвоем. К сожалению, нас много. – Он кивнул в сторону бредущих по дороге людей. У него изо рта поднялось облачко пара. – Они слишком устали. А до Таррагоны еще миль тридцать.
– Да, примерно. Надо поторопить их, – сказал Шон.
– Быстрее они уже не смогут идти. Или просто начнут валиться с ног.
– Тогда нам придется еще одну ночь провести под открытым небом и еще один день в дороге. Не знаю, что хуже.
Шон оставил сержанта и, превозмогая усталость, взобрался на гребень горного кряжа. Кругом была унылая каменистая местность, кроме чахлого кустарника, никакой растительности. По уходившей вперед дороге, едва передвигая ноги, тащились люди. Небо было затянуто свинцовыми облаками, но они висели слишком высоко, чтобы служить хоть каким-то укрытием от вражеской авиации. Хотя Шон и его товарищи ушли уже довольно далеко за линию фронта, они все утро слышали, как ревут самолеты националистов и как взрываются сброшенные ими бомбы. Милях в пяти в стороне поднимались черные клубы дыма догоравшего танка или грузовика.
Шон оглянулся на своих подчиненных. Они растянулись вдоль дороги, словно шарики разорвавшихся бус, но он знал, что так они могли чувствовать себя в большей безопасности. Собранные в колонну по четыре, эти люди стали бы слишком привлекательной мишенью для авиации противника. Пока же, поскольку у них не было ни грузовика, ни даже мотоцикла, их, к счастью, полностью игнорировали.
Теперь все больше и больше бойцов начали просто выбрасывать свое оружие.
– Мы слишком отстали, – крикнул Шон лондонцу. – Подгони их, Френчи. Чем дальше мы уберемся от этих долбанных бомбардировщиков, тем лучше.
Сержант послушно побежал назад поторопить растянувшихся солдат. Над горами эхом разнеслись его резкие, похожие на лай охотничьей собаки, команды.
Шон сел на камень и нашарил в кармане шинели сигарету. Морозный воздух, ворвавшийся в легкие с первой затяжкой едкого дыма, заставил его закашляться.
С приближением зимы становилось невыносимо холодно. Пробиравшиеся через горы интербригадовцы были закутаны в шинели и одеяла. Этой же дорогой – только в обратном направлении – они прошли четырьмя месяцами раньше. Тогда здесь были лишь отвесные скалы да крутые подъемы. Теперь же повсюду виднелись воронки от бомб и почерневшие остовы сгоревшей техники. Измученным бойцам то и дело приходилось, спотыкаясь об острые камни, обходить эти препятствия.
Раненых было так много, что почти каждые двое здоровых бойцов тащили, подхватив с двух сторон, своего товарища с перебинтованными ногами или головой. Тех, кто не мог даже ковылять, отправили на грузовиках, что было весьма сомнительной привилегией, ибо автомобили, как правило, оказывались легкой добычей авиации националистов.
– Пошевеливайтесь, muchachos! – хрипло крикнул Шон первой группке поравнявшихся с ним солдат. – Вы словно прогуливаетесь по борделю!
Примерно то же самое он кричал и другим проходившим мимо бойцам. Большинство из них были американцами или англичанами. Некоторые в ответ грустно улыбались ему, другие даже не смотрели в его сторону. Он машинально пересчитывал их, так как эти люди все еще были его подчиненными, они все еще были вместе – серые от пыли, в грязной, изодранной в клочья одежде, с осунувшимися угрюмыми лицами.
Теперь, слава Богу, дорога будет спускаться к морю. Тридцать миль до Таррагоны. Оттуда их довезут до Барселоны. А в Барселоне интернациональные бригады будут демобилизованы. Расформированы, распущены, отправлены домой. Они возвращались домой. Через считанные дни он снова встретится с Мерседес. Шон почувствовал, как учащенно забилось его сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Особенно если ему удастся заранее подготовить почву.
Он снова развернул страницы отчета и принялся их изучать. В документе имелась также и информация о Франческе и Кончите Эдуард. Кузнец, как и предполагал Джерард, с самого начала активно помогал республиканцам. Он занимал должность директора военного завода в Жероне и, без сомнения, как только его схватят, будет расстрелян. Для человека с его прошлым пощады быть не могло.
Кончита все еще жила в Сан-Люке. Пожалуй, только в ее защиту можно было хоть что-то сказать: в течение некоторого времени она укрывала монахиню из женского монастыря. Однако позже монахиня была убита, и этот факт мог стать еще одним гвоздем, вбитым в гроб семьи Эдуард.
Ни к Франческу, ни к Кончите Джерард не питал никаких чувств. Женщина эта никогда не значила для него ничего. Он уже и лицо-то ее забыл. Так что ее судьба его абсолютно не интересовала.
Кузнец же всегда оставался заклятым врагом. Джерард хорошо помнил их первую встречу, помнил ненависть, горевшую в синих глазах этого человека, и чувствовал, как в его собственном сердце просыпается ответная ненависть. Ведь настоящим отцом девочки был он, а не этот безобразный калека, не этот тупоголовый анархист. Своими грязными лапами Эдуард замарал и Мерседес. И именно он виноват в том, что теперь она может умереть. Именно его зловредные учения затянули ее в это болото.
«Давно надо было избавиться от него», – ругал себя Джерард. Ему следовало уничтожить и Франческа, и Кончиту, а Мерседес отдать в монастырскую школу. И чего было ждать!
Но потом появились Мариса и Альфонсо. И надо было думать о них. Судьба Мерседес тогда не казалась такой важной.
Стоит ли ему рассказать о дочери Марисе? Только не сейчас. А лучше никогда. Никто не должен ничего знать.
Интересно, изменила ли Мерседес свои взгляды? Она ведь еще такая молодая. Но в любом случае она была его плотью и кровью, и это главное. А вовсе не ее политические убеждения. И все же, если она пошла в отца, то наверняка давно уже поняла всю пустоту и бесплодность революционных догм.
Что же касается ее происхождения, то свидетельство о рождении – это всего лишь бумажка. Можно без проблем выписать новое.
Какое-то время Джерард сидел в задумчивости, потом протянул руку и поднял трубку телефона.
Барселона
В служебном корпусе больницы Саградо Корасон царило приподнятое настроение. У врачей был праздник. На полную громкость играл граммофон. Несмотря на наглухо закрытые окна и двери, звуки музыки были слышны даже в палатах, где лежали больные. Время от времени доносились взрывы дружного хохота.
Ни для кого не было секретом, что в служебном корпусе жили больше сотни сторонников националистов. В большинстве своем они были друзьями и родственниками работавших здесь врачей, представителями буржуазии, скрывавшимися с самого начала войны. И вот теперь они начали мало-помалу вылезать из своих нор и собираться в большие компании. Эти люди с нетерпением ждали падения Республики и прихода Франко.
Всегда бывшая средоточием правых настроений, больница Саградо Корасон за последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась.
Медицинский персонал уже не скрывал своего радостного волнения. Статуя Христа, которую в 1936 году вынесли из фойе и запихнули куда-то в подвал, снова, как по волшебству, появилась в своей нише. И гипсовый Иисус вновь испытующе вглядывался в лица входящих, указуя покрытым щербинками гипсовым перстом на Священное Сердце. Тут и там можно было услышать взволнованный шепот: «Когда все это кончится…» или «Вот придет Армия…».
Заглушая лившуюся из граммофона мелодию, в служебном корпусе отчетливо раздались возгласы:
«Viva Espa?a!»
«Viva Espa?a!»
«Viva Espa?a!»
Это был боевой клич националистов. Мерседес, которая знала, что многие врачи тоже сейчас присутствовали на этом веселье, испытала чувство глубокого отвращения.
Как же они могли желать прихода фашистов? Неужели они забыли, как бомбардировщики Муссолини бомбили этот беззащитный город? Неужели забыли погибших под обломками зданий детей?
И вот они там едят и пьют. Среди богачей, у которых всегда припасено вдоволь продуктов. Запах приготовляемой пищи, доносившийся со стороны служебного корпуса, в течение нескольких месяцев был самой настоящей пыткой для раненых больных.
Уже многие месяцы единственной доступной пищей простых людей Барселоны был рис. Мерседес не ела по-человечески с тех пор, как уехал Шон, и у нее кровоточили десны, она стала слабой, раздражительной, рассеянной. При малейшем напряжении у нее начиналось сердцебиение. Прекратились менструации. Страшно кружилась голова.
И все же, когда один из врачей пригласил ее в служебный корпус на обед, Мерседес решительно отказалась. Она просто не смогла бы есть вместе с ними. Ее до глубины души поражало то, что почти все врачи спокойно набивали свои желудки, тогда как их пациенты умирали с голоду.
Мерседес отвернулась от окна и обвела взглядом до отказа забитую больничными койками палату. Лица лежавших здесь мужчин были серыми и мрачными. Все молчали, вслушиваясь в отдаленные звуки музыки, словно это был грохот пушек наступающей армии Франко.
В глазах Мерседес эти раненые люди были настоящими героями. Им выпало пережить столько ужасов! Они получили страшные увечья и стойко терпели невыносимую боль. Их плохо кормили. И все же почти никто из них не жаловался. И вот теперь они вдруг притихли и стали какими-то затравленными, слушая доносившуюся откуда-то издалека приглушенную мелодию.
Что станет с ними, когда падет город? Ходили слухи, что всех их расстреляют солдаты марокканской дивизии. Кое-кто из больных уже начал потихоньку исчезать по ночам, невзирая на еще незажившие раны и неснятые гипсовые повязки.
Толкая перед собой тележку, Мерседес вышла в коридор и направилась в палату № 37, где лежали больные с челюстно-лицевыми ранениями. Работать с ними считалось привилегией, так как это требовало от медицинского персонала большого опыта, самоконтроля и максимум такта.
Окна первого этажа, на котором находилась палата № 37, были заложены мешками с песком. Тусклые лампы под потолком освещали безрадостным светом лежащих на койках страдающих людей. В этой палате находилось только шесть пациентов, но их раны были ужасны: размозженные челюсти, пустые глазницы, изуродованные лица. Четверо дышали через вставленные в трахеи трубки. Один получил сильные ожоги, и его лицо представляло собой отвратительную красно-коричневую маску. Хирурги приложили немало труда, чтобы хоть как-то воссоздать этому пациенту уши, губы и нос из кусков мяса, срезанных с других частей его тела.
Стараясь придать своему лицу бодрое выражение, Мерседес вошла в палату. Губы больных зашевелились в некоем подобии приветствия. Те, кто не потерял зрения, проводили ее глазами к крайней койке, где лежал раненый, совсем недавно поступивший в больницу. Его лицо было полностью обмотано бинтами, из которых торчали две трубки – одна шла в трахеи, и через нее он дышал, а другая была вставлена в ноздрю – через эту трубку его кормили. Состояние раненого было крайне тяжелым. Хирурги в течение пяти часов выковыривали из его лица осколки и кусочки раздробленных костей. Теперь пришло время снять бинты, чтобы врачи могли определить свои дальнейшие действия.
Мерседес задернула вокруг кровати занавески и с минуту молча смотрела на больного. Это был большой, крепкий мужчина с широкими, мускулистыми плечами. Из-под бинтов выбивались густые черные волосы.
Она осторожно дотронулась до его плеча и тихо произнесла:
– Сейчас я буду снимать повязку. Потом придет доктор и осмотрит тебя. Ты меня понимаешь?
Он едва заметно кивнул. Мерседес включила лампу возле кровати и, направив ее на лицо больного, начала с помощью пинцета снимать бинт.
– Я постараюсь не причинить тебе боль, – сказала она. – Но, если будет больно, подними руку.
Под повязкой все лицо мужчины было обложено перепачканными кровью марлевыми тампонами.
Внезапно у нее задрожали руки, пустой желудок подвело, к горлу подступила тошнота.
Такое с ней иногда случалось, но только в этой палате. И виной тому были постоянно преследующие ее мысли о Шоне. Мерседес боялась, что и его когда-нибудь привезут сюда. Она боялась, что однажды вот так же снимет повязку с изуродованного лица незнакомого пациента и обнаружит, что это Шон…
Голова закружилась. Мерседес положила пинцет и на несколько минут закрыла глаза. Ей стало стыдно за свою слабость. Ведь она же санитарка, а не слабонервная героиня из какого-нибудь сентиментального фильма. Она снова взяла пинцет и заставила себя продолжить работу, спокойным, уверенным голосом стараясь всячески подбодрить больного.
Один за другим она с величайшей осторожностью стала убирать тампоны. Под ними показались полностью заплывшие веки с черными нитками наложенных на них швов. Нос отсутствовал – от него остались лишь две покрытые коркой спекшейся крови дыры и обломок кости. Нижней челюсти тоже не было, а когда Мерседес отняла тампон от того места, где должен был быть рот, из бесформенной разверстой пасти вывалился опухший с неровными стежками хирургических швов язык. Почти все зубы несчастного были выбиты. Такое лицо могло привидеться лишь в страшном ночном кошмаре.
– Что ж, выглядит вполне прилично, – мягко сказала Мерседес. – Все чисто. Инфекция не занесена.
Доктор Пла будет доволен. Глаза вот только немного заплыли, но опухоль скоро спадет, и ты снова сможешь видеть. Давай я чуть-чуть промою швы.
Она принялась смачивать ватку в солевом растворе и бережно обрабатывать ею чудовищные раны больного.
– Ты воевал под Гандесой? – вновь заговорила Мерседес. – Мой муж тоже сейчас там. В интербригадах. Он американец. Его зовут Шон О'Киф. Здоровенный такой, вроде тебя. Капитан. Я уже несколько недель не получала от него никаких известий. Мы поженились совсем недавно. Ой, извини. Что, больно? Потерпи еще немножко. Уже заканчиваю.
Среди личных вещей этого человека не оказалось даже фотографии, чтобы можно было посмотреть, как он раньше выглядел. Его звали Себастьян Фустер. Родом он был из маленького горного городка Олот. Ему только-только стукнуло двадцать шесть лет. Рано или поздно, но когда-то его придет навестить кто-нибудь из близких, и, будь то мать, любимая или сестра, увидев это лицо, им останется лишь молиться. Даже после многочисленных пластических операций Себастьян Фустер уже никогда не сможет нормально есть, говорить или улыбаться.
– Я пишу мужу каждый день, – продолжала Мерседес. – Но от него так и не получила ни одного письма. Почта с фронта больше не приходит. Даже не знаю, получает ли хоть он мои письма.
Когда она закончила и стала собираться, Себастьян Фустер неожиданно схватил ее за руку, как бы прося задержаться, затем жестом показал, что хочет что-то написать.
– Вот блокнот и карандаш, – сказала Мерседес. – Они всегда лежат на тумбочке возле твоей кровати.
Он вслепую начал выводить неровные строчки. Мерседес с трудом разобрала написанные на листке каракули.
ВИДЕЛ ХУАНА О'КИФА ДВЕ НЕДЕЛИ НАЗАД В ГАНДЕСЕ. ОН В ПОРЯДКЕ.
У нее екнуло сердце.
– Спасибо тебе, – благодарно сказала она, касаясь рукой его плеча. – Для меня это так важно!
Он стал снова выводить слова. Его истерзанный язык подрагивал в зияющей дыре, которая когда-то была ртом.
ТВОЙ МУЖ ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ. ХРАБРЫЙ.
– Да, да, – взволнованно затараторила Мерседес. – Он очень храбрый. Вы все очень храбрые.
ПОЧТА ИНОГДА ПРИХОДИТ. ПРОДОЛЖАЙ ПИСАТЬ.
– Конечно. Я так и делаю. Он перевернул страницу.
И.Б. ОТПРАВЛЯЮТСЯ ПО ДОМАМ. ДЛЯ НИХ ВСЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ. И СЛАВА БОГУ.
– Да. Я поняла. – Она с состраданием взглянула на это подобие человеческого лица. – Ты устал. Мы поговорим позже. Когда ты немного окрепнешь. Сейчас придет доктор.
Карандаш в нерешительности замер над бумагой, затем вывел еще строчку. ГЛУПО ВСЕ ЭТО. Она опять коснулась его плеча.
– Я сейчас позову доктора Пла. А потом вернусь, чтобы снова наложить бинты.
Она встала и после минутного колебания раздернула занавески – в этой палате не до стеснительности.
Те, кто был в состоянии видеть, вытянули шеи, чтобы посмотреть на раны новичка. Когда Мерседес, толкая перед собой тележку, выходила из палаты, она услышала сзади потрясенный шепот одного из пациентов:
– Эх, бедолага.
Мерседес позвала доктора и отправилась стерилизовать инструменты. Пока она ждала, ей снова стало дурно. Она прислонилась к стене.
«О, Шон, – кричала ее душа, – вернись ко мне! Вернись ко мне живым и здоровым».
Сьерра-де-Монсант, Арагон, Испания
Шон О'Киф втянул в себя холодный воздух.
– До побережья осталось совсем немного. Я уже чую море. – Он тяжело опустился рядом с сержантом, тощим кокни по имени Билл Френч. – К ночи могли бы добраться до Таррагоны.
– Могли бы, если бы мы были с тобой вдвоем. К сожалению, нас много. – Он кивнул в сторону бредущих по дороге людей. У него изо рта поднялось облачко пара. – Они слишком устали. А до Таррагоны еще миль тридцать.
– Да, примерно. Надо поторопить их, – сказал Шон.
– Быстрее они уже не смогут идти. Или просто начнут валиться с ног.
– Тогда нам придется еще одну ночь провести под открытым небом и еще один день в дороге. Не знаю, что хуже.
Шон оставил сержанта и, превозмогая усталость, взобрался на гребень горного кряжа. Кругом была унылая каменистая местность, кроме чахлого кустарника, никакой растительности. По уходившей вперед дороге, едва передвигая ноги, тащились люди. Небо было затянуто свинцовыми облаками, но они висели слишком высоко, чтобы служить хоть каким-то укрытием от вражеской авиации. Хотя Шон и его товарищи ушли уже довольно далеко за линию фронта, они все утро слышали, как ревут самолеты националистов и как взрываются сброшенные ими бомбы. Милях в пяти в стороне поднимались черные клубы дыма догоравшего танка или грузовика.
Шон оглянулся на своих подчиненных. Они растянулись вдоль дороги, словно шарики разорвавшихся бус, но он знал, что так они могли чувствовать себя в большей безопасности. Собранные в колонну по четыре, эти люди стали бы слишком привлекательной мишенью для авиации противника. Пока же, поскольку у них не было ни грузовика, ни даже мотоцикла, их, к счастью, полностью игнорировали.
Теперь все больше и больше бойцов начали просто выбрасывать свое оружие.
– Мы слишком отстали, – крикнул Шон лондонцу. – Подгони их, Френчи. Чем дальше мы уберемся от этих долбанных бомбардировщиков, тем лучше.
Сержант послушно побежал назад поторопить растянувшихся солдат. Над горами эхом разнеслись его резкие, похожие на лай охотничьей собаки, команды.
Шон сел на камень и нашарил в кармане шинели сигарету. Морозный воздух, ворвавшийся в легкие с первой затяжкой едкого дыма, заставил его закашляться.
С приближением зимы становилось невыносимо холодно. Пробиравшиеся через горы интербригадовцы были закутаны в шинели и одеяла. Этой же дорогой – только в обратном направлении – они прошли четырьмя месяцами раньше. Тогда здесь были лишь отвесные скалы да крутые подъемы. Теперь же повсюду виднелись воронки от бомб и почерневшие остовы сгоревшей техники. Измученным бойцам то и дело приходилось, спотыкаясь об острые камни, обходить эти препятствия.
Раненых было так много, что почти каждые двое здоровых бойцов тащили, подхватив с двух сторон, своего товарища с перебинтованными ногами или головой. Тех, кто не мог даже ковылять, отправили на грузовиках, что было весьма сомнительной привилегией, ибо автомобили, как правило, оказывались легкой добычей авиации националистов.
– Пошевеливайтесь, muchachos! – хрипло крикнул Шон первой группке поравнявшихся с ним солдат. – Вы словно прогуливаетесь по борделю!
Примерно то же самое он кричал и другим проходившим мимо бойцам. Большинство из них были американцами или англичанами. Некоторые в ответ грустно улыбались ему, другие даже не смотрели в его сторону. Он машинально пересчитывал их, так как эти люди все еще были его подчиненными, они все еще были вместе – серые от пыли, в грязной, изодранной в клочья одежде, с осунувшимися угрюмыми лицами.
Теперь, слава Богу, дорога будет спускаться к морю. Тридцать миль до Таррагоны. Оттуда их довезут до Барселоны. А в Барселоне интернациональные бригады будут демобилизованы. Расформированы, распущены, отправлены домой. Они возвращались домой. Через считанные дни он снова встретится с Мерседес. Шон почувствовал, как учащенно забилось его сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41