А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Послушайте, Окулина Афанасьевна, — сказал я, — либо вы мне дадите отвечать нормально до конца, либо я вам отдам мою работу, и тогда вы отвечайте по ней, она называется «Игрок», Достоевского. Вы же мне слово сказать не даете, мешая.
— Я всю мою жизнь изучала творчество Федора Михайловича Достоевского и тоже разбираюсь в его романах, и имею право указывать вам на ваши ошибки!
Вот так новость. А я и не знал, что у меня есть ошибки.
— Я ценю ваши знания, но не нужно перебивать, пожалуйста, вы не даете сосредоточиться, а потом придумываете, что у меня ошибки, даже не слушая ответа, а только свое бубня.
Она правда что-то бубнила все время, пережевывая.
— Да как вы позволяете себе, голубчик, со мной так разговаривать, — ее ножка заболталась опять, — кто вам дал такое право?
— Я себе ничего не позволял, дайте мне только отвечать! — Я уже стал заводиться.
— В таком случае я вообще отказываюсь принимать экзамен, как у неподготовившегося, и вы можете уходить. Уходите, я вас больше слушать не хочу.
Группа вся ахнула.
— В таком случае, — сказал я, — уважаемая Окулина Афанасьевна, я сейчас иду в деканат и потребую собрать комиссию из декана, заведующего кафедрой и представителя ректората по научной части, и буду отвечать комиссии, чтобы она оценила мои знания.
Все понимали, на что я шел, и от этого в комнате-аудитории воцарилась мертвящая тишина.
На меня смотрели, как на самоубийцу, которому уже никогда не сдать этого экзамена.
Она замерла и перестала болтать своими противными ножками.
— Хорошо, голубчик, продолжайте, — и опять затихла как ни в чем не бывало. Но продолжать уже не хотелось, и концовка прозвучала скомканно, смазанно, я все время ждал, что она начнет опять перебивать, и спешил досказать до конца. Я остановился, окончив.
— Хотя я и недовольна вашим ответом, но тем не менее должна сказать, что работа не очень плохая, удовлетворительная, — я ожидала от вас большего.
Она смотрела чистыми и ясными глазами на меня.
— Если вам не трудно, Окулина Афанасьевна, скажите, какие ошибки у меня были и в чем она — удовлетворительна, пожалуйста, — вежливо попросил я.
— Но это не важно, голубчик, я уж и не помню. Позвольте мне только задать вам несколько вопросов, — перескочила она.
— Сколько? — спросил я.
— Сколько захочу, — она заболтала ножками нетерпеливо, — а почему вы спрашиваете?
— Я устал от ответа вам и напряжения, которое вы нагнетаете, потому хотел бы знать, как долго это будет продолжаться. И еще: ведь это ваше золотое правило — один вопрос.
— А вам будет два, вы же необыкновенный студент, который знает Достоевского лучше меня!
Я не стал ей ничего объяснять (что мне и даром не нужно знать Достоевского лучше нее). Не отвечать, не объяснять, что она ведет себя не как преподаватель по отношению к студенту, неэтично, — да она бы и не поняла, или сделала вид, что дура!
— Хорошо, — сказал я.
Она быстро заковырялась у себя в мозгу.
— Ответьте мне, пожалуйста, что вы знаете о мировоззрении писателя Чехова во второй половине его творчества, когда им были написаны пьесы «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня»?
Это был трудный вопрос, но когда-то я пытался поступать в театральный и много читал пьес, и всяким околотеатральным наталкивался. Однако это не помогло определить его мировоззрение, и я больше говорил о пьесах и драматургии Чехова.
Она удовлетворительно кивала головой и, по-моему, вообще забыла свой вопрос. То ли его значение.
— Это не плохо. Мне даже понравилось. А теперь расскажите мне о творчестве А.А. Панаева.
— Обо всем?
— Конечно, а что тут такого.
Вся группа смотрела на нее, как на тронувшуюся или начинавшую к этому приближаться. Панаева мы вообще почти не проходили, он был в одном билете, и то как часть кого-то или чего-то… но, на мое счастье, я прочитал весь его однотомник, единственно изданный при советском времени, в читалке, только потому, что мне нравилась его фамилия. И как она звучала. Я читал его еще вместе с такими малопопулярными фамилиями, но которые, считал я, должен знать, как: Григорович, Данилевский, Успенский Глеб, Гиляровский, — они были все абсолютно разные, но в уме почему-то складывались в один ряд второго эшелона. Мне это сложно объяснить, что у меня в голове происходит и как складывается, вам, так как в голове моей нелегкое творится и голова это — понятие сложное. И у вас наверняка не так… складывается.
Она была удивлена, и ответ ей мой даже пришелся по нутру.
Однако задала мне еще три вопроса. Все уже измучились в ожидании, а я все отвечал и отвечал, стоя.
Наконец устала и она.
— И все-таки я вам не могу поставить хорошей оценки, вы не все знаете.
«Что-о-о…» — пронеслось по группе.
— Вы, например, не знаете Некрасова…
— Вы даже не спрашивали о нем.
— А я и так знаю: вы тогда, когда выбирали темы для экзамена, не захотели по нему писать, а я вам предлагала.
Это было неслыханно.
— Вы хотите, чтобы я ответил вам Некрасова?
— Конечно, если вы хотите хорошую оценку. Я рассказал ей всего Некрасова. Даже то, что мы не проходили по курсу, его любовную лирику, которая, на мой взгляд, была самой лучшей у него. Ведь не эта же агитка «Кому на Руси жить хорошо», — никому не хорошо.
Но ей лирик было не надо, и она возвращала меня все время на две его столбовые вещи — «Кому на Руси жить хорошо?» и «Мороз — Красный нос», думала добить этим, то ли поймать, и рассыпала кучи вопросов по этим двум произведениям. Хотя сама, наверное, знала, не могла не знать, если у нее муж второй покойный не совсем дурак был — парадокс Некрасова: что Некрасов, фанатически ненавидящий крестьян, всю свою жизнь лизал жопу помещикам и мечтал сам таким стать, но — писал всю жизнь о крестьянах; это какая-то патология была, как нелюбимую в постель класть, но раз другая не дает, а надо, — хочется. Не говоря уже о том, что это был за человек: картежник, загулыцик, балдевший от цыган, в вечных долгах, как в шелках, и непогашенных рассрочках-векселях, — гулял на пару с соблазненной им Анастасией Панаевой. Сначала поселившийся в панаевском доме на одной половине, потом объявивший писателю, что живет с его женой (вернее, ее заставил это сделать), а потом и вообще вместе с ней его из дома выживший. Да еще и подстроив так, что заставил Панаева дать ей развод, и дом-поместье отписать на нее, а сам впоследствии, позже, переписал его на себя, прикарманил таким образом, погасил свои долги и чудом от долговой тюрьмы спасся. Или даже успевший побывать в ней, до этого, пока Панаев его не выкупил как-то (наивный человек, считавший его за друга), — а он за это жену у него увел: отбил, соблазнив, похерив.
И я не осуждаю его вовсе: это все по российским понятиям нормально. Только не надо нам лечить мозги на лекциях и о человеке — Некрасове говорить.
Тот еще был персонаж, а она мне тут вопросы рассыпает о высокой морали, небывалой гуманности и большой любви к крестьянам Некрасова, и я должен на эту чушь отвечать, так как иначе, если скажу хоть слово не в их книгах написанное — вообще не сдам экзамена, никогда, да еще и тягать начнут за мировоззрение. И я отвечаю ей за высокий гуманизм и про любовную любовь к народу писателя.
Наконец кончился и Некрасов.
И тут она выдает, болтая ногами:
— Вы не знаете Тургенева, — наугад дает. Не задумываясь.
Никто уже не ахает, все понимают, что это битва, и неравная.
Ирке жалко меня, и она шепчет:
— Скажи ей, что ты только что рассказывал «Стихотворения в прозе», напомни, она же ничего уже не помнит.
Я ничего ей не говорю, я рассказываю ей всего Тургенева. (Хотя как это можно сделать: рассказать всего?) Обзорную тему по всему творчеству. Она видела, я знаю, и чем больше я знал, тем больше ее это бесило.
— Все равно, — сказала она, — кроме четверки я вам не могу больше ничего поставить.
Мой ответ продолжался два с половиной часа.
Я смотрю на группу, у которой изумленно лезут глаза. А что делать, если она шизофреничка, и теперь я понимаю: полная. И чего таких в институте держат, непонятно. Наверно, никто не догадался свозить ее в психдиспансер для проверки и анализов. И тут я вспоминаю: три грузовика книг, подаренных библиотеке института, плюс вдобавок вдова известного советского ученого (это особый тип ученых: они прежде всего советские, а потом и после всего — ученые, и что хотите вообще и как).
Я молча иду и протягиваю ей зачетку, не споря. Она что-то калякает в ней.
(Потом, после экзамена, я слышал, как Ирка говорила: нет, ну какая дура, черт-те кому понаставила пятерок, а Сашке, который знает литературу лучше всех, поставила четыре. А такой работы, какую он сделал по Достоевскому, я вообще никогда не слыхала.)
Я беру зачетку со стола.
— До свиданья, голубчик, надеюсь, в следующий раз вы подготовитесь получше.
Я пошел и уже в дверях, не выдержав, повернулся и сказал:
— Будь ты проклята, дура!
Мне сказали, что она сделала вид, что не услышала, но группа вся подобалдела.
Потом я стоял долго и курил, курил за колонной и слышал, как Ирка сказала это про мою работу и про «Игрока».
Вот и отыграл я свою рулетку, только она другая была, безвыигрышная.
Я иду и психую: мне еще по литературе четверок получать не хватало, я готов убить себя: что, может, и вправду где-то ошибся или не то сказал. Потом останавливаюсь и говорю себе: Саша, что с тобой, да ты с ума сошел, ты забыл свой принцип, свой девиз: сдал, и любая оценка, лишь бы не пересдавать снова — хороша и прекрасна. Воспринимай этот институт как что-то преходящее и уходящее, чтобы он не пачкал и не задевал. Не трать себя и нервы понапрасну. На него.
Совсем зажрался — четверка не нравится. Что ж из тебя дальше будет: шестерки получать захочешь?!
Вечером в испуге мне звонил Юстинов, их группа сдавала последней, завтра, и говорил:
— Ну что, Саш, как с ней бороться? О твоей битве уже легенды ходят по факультету, а Ирка говорит, что такого ответа вообще не слышала никогда, а от «Игрока» просто обалдела. Дашь почитать, говорит, очень интересно.
— Спасибо, Андрюш, — и тут, я сам не знаю себя, говорю, — не спорь только, она шизофреничка, и со всем соглашайся…
Мне стыдно за эти слова, но я не хочу, чтобы у кого-то было так же.
Но у него все было по-другому. Она опять забралась под стол, и ее не могли вытащить оттуда три часа.
А потом, когда она вышла сама, принимала как ни в чем не бывало. И всем поставила хорошие оценки. Переволновалась, видимо, со мной вчера. Никого и ничего дополнительно не спрашивала. (И вообще, говорил Юстинов, видно было, что ей безразлично. Всё.)
Потом наступили каникулы. А каникулы — это каникулы. И даже я прерываю рассказ.
Занятия начались у нас в феврале.
Снег падал, стоял и лежал на улице. Учились мы по-прежнему в первую смену, спать было негде по утрам, и я ходил на лекции, чтобы выспаться. Юстинову надоело вроде играть в дурака, и он больше не приставал ко мне с картами. Я мог спать. Но они изобрели какую-то новую игру, вернее, она была изобретена до них, они только привнесли ее в стены института: игра называлась «железка». Играли они с Васильвайкиным на деньги, прямо в аудитории на последнем ряду амфитеатра, выигрывал тот, у кого из шести цифр на купюре сумма больше получалась. То ли что-то в этом роде, я не вникал. Иногда я не спал. И тогда вертел головой по сторонам, разглядывая, кто чем занимался.
Она опять смотрит на меня. У меня вряд ли когда хватит сил рассказать о ней, ее историю, она ужасна. Я нарушил свое обещание (об институте, где живешь…), я встречался с ней полгода, но об этом никто не знал. Сейчас я с ней не встречался, я отвожу взгляд и не гляжу на нее, я порвал все это, разорвал, бросил, это был кошмар. Я никогда не смогу рассказать ее историю, это так страшно. А она опять сидит и смотрит на меня.
Я пришел к выводу, что наблюдать за всеми на лекции очень интересно. Боб сидит и ковыряет ногти, от одного вида которых меня тошнит. Он их подчищал только, не стрижа, а потом на перемене будет биться, чтобы я дал два рубля, как будто он подстриг. Городуля-староста сидит и отмечает что-то в нашем журнале, вечно в нем писала, мулякала и почему-то в этом семестре стала отмечать меня (ох и большая у нее грудь). Светка с Маринкой пудрятся модной французской пудрой из валютного магазина. Они тоже в последнее время стали приходить на занятия, кажется, после моего экзамена у Ермиловой. (После реплики Маринки: «Уж если такие киты бьются и не всегда пробиваются, нам и подавно ловить нечего, будем ходить на все занятия».) Билеткин сидит и читает откуда-то выкопанного Ходасевича, закусив палец, значит, голодный и его надо кормить на перемене. Яша Гогия увлеченно читает роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», какой-то ротапринт с журнальной публикации, но со всеми купонами и купюрами, отпечатанными на отдельных листах, которые, конечно, не печатались при публикации в журнале.
Несколько отличниц сидят впереди и внимают глупостям лектора, все записывая. Тоска. И, едва взглянув на говорящего лектора, я засыпаю сразу же, моментально.
Будит меня Ирка, сообщая, что у Юстинова через неделю день рождения и я приглашен. Я не понимаю, почему она этого не делает на перемене, а делает на занятиях, не давая мне поспать спокойно, но оказывается, что уже перемена.
Я уныло плетусь по институту и ищу, где бы приткнуться. И тут мне на глаза попадается Шурик. Я его опять давно не видел.
— Сань, пойдем напьемся.
Зимой, когда холодно, я могу принимать водку — днем тоже. Но идти на улицу совсем не хочется. Правда, Шурик говорит, что если у меня есть деньги, то он принесет сюда. Я даю ему деньги и иду досыпать на теплую лестницу. Думая, что он забудет и исчезнет. Но он верный друг и очень хороший, он не забывает и через двадцать минут моего короткого сна возвращается.
— Давай, Сань, из горла. Ты первый.
Из горла мне пить не хочется, однако тут же объявляется Боб и мигом бежит за стаканом, чтобы как-то войти в доверие, последствием которого будет соучастие, — тот водку нюхом за три версты без компаса и по непролазной видимости чуял.
Мы пьем, пирожком закусывая. Неожиданно обрисовывается Билеткин, я и забыл совсем про него со своим сном, — оставляем и для Билеткина.
Мы пьем водку на теплой лестнице государственного института. А кто сейчас не пьет водку? Все пьют. Покажите того, кто не пьет, и мы, во-первых, ему нальем, а во-вторых, воздвигнем ему памятник выше памятника Троцкому с сораторствующим Лениным в придачу.
Водку сейчас пьют все, на этом и стоит Россия.
Водка — это классная штука: она заглушает и отдаляет — от реальности… Но я не представлял, что ее можно пить в институте: теперь представил и пью.
На следующий день ко мне подходит Ирка с неожиданным известием:
— Саш, а ты знаешь, что ты стипендию получил.
— Да ты что?! — Я даже забыл и не вспоминал, что такая существует. Ее платили вроде только неимущим, я всегда считался из семьи обеспеченной (две смежные комнаты на троих — какая роскошь!).
— И я получила.
— Ну, комедия! Ты вправду говоришь или смеешься?
— Честное слово, с января постановление вышло платить всем, и кто из обеспеченных семей тоже, если сессия сдана на «хорошо» и «отлично».
Я напрягаюсь, вспоминая (я уже выбросил ту сессию из головы), и оказывается, у меня нет даже троек: одна пятерка и четыре четверки. Вот это да! Так я умным стану.
— Идем, — Ирка тащит меня за руку, — к старосте.
— Люба, а ну-ка, отсчитай Санечке ему положенные сорок рублей.
— Да ты что! — восклицаю я. — Сорок рублей стипендия?
— Да, в этом году с тридцати двух повысили. Наконец-таки.
Я расписываюсь и радуюсь. Люба Городуля говорит мне:
— Ты чё улыбаешься? — Ну и сиська у нее.
— А что, — говорю, — на дармовщину даже г… есть приятно.
— Ох, Сашка, ты еще, видать, тот жук, — говорит она.
— Но не больше тебя!
— Ты что имеешь в виду? Я — девушка. Она это всем доказывала, повторяя.
— На какое ухо, Люб? — говорю я.
Она косится на меня и обижается страшно, тут же.
— Ну чего ты обижаешься, у тебя даже лик женский, — и я трогаю рукой ее большую торчащую грудь.
Она отскакивает и грозно глядит на меня, молча.
— Да какое это имеет половое значение: девушка ты или женщина, — продолжаю я. — Главное, не отмечай меня на лекциях. А то скрестимся…
— Это в каком смысле?! — волнуется она. И тут Ирка, как всегда, вставляет свое:
— Вы Любу не трогайте, она — девушка. Я отодвигаю Ирку и тихо говорю Любе:
— Хочешь, я тебе объясню, в каком смысле — скреститься?..
Она кивает, подставляя ухо. Я наклоняюсь.
— Это когда палочка попадает в дырочку! — шепчу я.
Она отклоняется (отдается) назад и смотрит на меня с ненавистью, показной:
— Если будешь звать меня женщиной, буду отмечать на занятиях.
Ирку она, видимо, никогда и не отмечала: потому что та признавала в ней девушку, на какое ухо, опять же непонятно.
Я обещаю, что не буду звать ее женщиной, лишь бы она не отмечала.
Каждый раз с утра, когда я прихожу в институт, я обязательно иду в три места, это ритуал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41