А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Он смягчается. — Студент небось.
Смотри, тупой, а догадался. (У меня почему-то с детства такое мнение: вся милиция — тупая.)
В институт я доезжаю, два раза спотыкаясь.
Занятия уже начались, но кого они касаются. А все же интересно, какие у нас в этом году занятия. И я иду смотреть, зная, что все это висит где-то около деканата. Я иду к расписанию. Вы ничего не понимаете — впервые за все годы, на третьем курсе обучения, я иду к нему, чтобы посмотреть в расписание. Это же исторический момент, кульминационный пик резкого поворота, небывалый взлет моего падения, коренная ломка мировоззрения…
Но найти его сразу не могу. Я серьезно. Я иду в деканат и спрашиваю Зинаиду, где расписание. Она смотрит на меня и говорит:
— Ты что, смеешься? Я и ей повторяю:
— Нет, я серьезно.
— Как, ты доучился до третьего курса и не знаешь, где оно висит?
Я начинаю издалека:
— Зинаида Витальевна, жизнь такая сложная штука, что не знаешь порой, где твои…
Она перебивает:
— Так вот, расписание висит на стене, прямо напротив двери деканата.
И вся приемная вместе с ней валится от смеха. И лежит еще, по-моему, полчаса.
Я выхожу и правда вижу — висит.
Смотрю в расписание и не могу в нем разобраться, где, что, когда, во сколько, какая группа. И кто только может понимать такие сложные расписания, черт-те что, голову сломать можно. Наконец через пять минуть нахожу то, что мне нужно, — третий курс, и тут мне становится нехорошо, так как на первом месте, каждую неделю, по четвергам, проставлены занятия, которые называются физкультура. Мне делается просто плохо. Ну, Пенис, какая мать тебя родила! И все на мою голову, а голова-то одна. Даже если она как головка… я имею в виду небольшая. А вы что подумали?
С горя я иду в буфет. Выпиваю стакан чая с лимоном, съедаю два бутерброда, стараюсь побольше хлеба, говорю «доброе утро, Мария Ивановна» нашей буфетчице, еще та сука, ворюга, и иду читать.
В журналах иногда печатаются стихи Беллы Ахмадулиной, найти их больше нигде невозможно, сборники у нее не выходят. А Беллу я люблю и читаю на данном этапе.
Я набираю кучу летних журналов и сажусь читать. Есть очень неплохой журнал «Иностранная литература», он только в семьдесят шестом году скурвится и таким останется навсегда, напостоянно. И почти в каждом номере можно найти что-нибудь интересное, увлекательное. В прошлом году в феврале я читал классную вещь (не знаю, как сейчас, боюсь перечитывать) «Немного солнца в холодной воде» Франсуазы Саган. Она мне очень понравилась. Поразило сходство, похожесть моей Натальи и той Натали, даже имя было одинаковое. Она тогда тоже читала, по моему совету, Наталья… Даже муж прочел. Я уношусь в воспоминания о ней. Как все было прекрасно. И почему это обязательно куда-то девается, то, что прекрасно, исчезает, перестает существовать. Куда улетучиваются все чувства? Какой же я был от нее обалделый тогда, и даже не стыдно вспомнить — это редкость.
Она была прекрасна, она и сейчас есть…
Я открываю журнал, смотрю в оглавление: какая-то новая вещь американского писателя Джона О' Хары «Дело Локвудов» и начинаю читать. Я не могу оторваться до конца и прочитываю в один присест, так сильно написано.
Смотрю на часы, не суетясь: около двенадцати часов дня. Листаю другой журнал «Кинопанорама», там иногда интересные рецензии бывают на фильмы, которые у нас не выйдут никогда, такие, как «Крестный отец», «Сатирикон», «Выпускник», «Последнее танго в Париже», «Китайский городок», «Женщины в любви». Так и познаю мир, по рецензиям.
Около часу дня выхожу из читалки и, крадучись, пробираюсь по институту, чтобы выбраться. И тут Пенис наталкивается на меня.
— А, Саша! Давно тебя не видел, ты где был? Я в испуге оглядываюсь.
— Ты что, прячешься от кого-то? — говорит он доверительно, но громко.
— Тш-ш, — говорю и только тут соображаю, что от него-то я и прячусь. Совсем сдурел: довела проклятая учеба! А! Какая сакраментальная фраза. В одну минуту я становлюсь Иркой, великой актрисой: — А, Борис Наумович, дорогой мой, сколько лет, сколько зим. Сто лет вас не видел, даже скучал немного, как лето провели, где были, как дом, где дети, как жена?
Все сказал, что знал, никогда людей про такие глупости не спрашивал. Но он же не люди, он — преподаватель, с ним бороться надо. И побеждать! Он улыбается. Он рад, что я рад.
— Хорошо, Саша, большое спасибо. — И он уже готовится, я вижу. Идет на заход, проклятый. — А ты как?
— На море отдыхал, чудесно.
И тут этот человек с анатомической фамилией не выдерживает, конечно, его абсолютно не волнует, как я отдыхал, его волнуют свои мелкие частнособственнические и жалкие интересы, страстишки какие-то, пустые и несерьезные, — и положить ему как я отдыхал, его не волнует это, он даже не интересуется этим, а спрашивает про свое:
— А как же секция?
А я думаю, какое же счастье, что я подошел к расписанию, какое счастливое совпадение, как чудесно, что висит и что оно вообще существует, написанное. Это надо же догадаться. Мне бы ни за что такое в голову не пришло. Кто же создатель расписания? А если б не было? Я ведь даже не знал про него никогда. Думал люди так, сами по себе учатся, без организации. Как я. И мог послать его, также не зная.
Он вопросительно смотрит на меня, ожидая. Так, знаете, ожидательно, противно, как только одни преподаватели глядеть могут, выжидая. Когда им от студента чего-то нужно.
А я улыбаюсь ему, так, знаете, как студенты, когда от них преподавателю чего-то нужно, и посильней. И так нам хорошо, стоим мы вместе — и улыбаемся.
А что еще мне делать остается, будь оно все проклято, когда существует долбаное расписание, какой козел его создал, и в нем стоит эта муд…я физкультура.
Я сияю ему ослепительно:
— Раз я обещал, значит выполнять надо, ничего не поделаешь: слово, — говорю я.
Он сияет до двадцать третьего зуба. Это в нижней части рта, у вас такого нет. У него только.
— Создам, Борис Наумович, так и быть, я всегда выполняю обещанное. Но чтобы все условия мои были выполнены: мячи, зал, время, комфорты. — (Это я шучу, я знаю, у него этого нет, даже если и хотел: комфорты для избранных полагаются).
Он уходит наверху блаженства: и чего ему далась эта секция?! Как жаль, думаю я, глядя ему вслед, что помимо физкультуры у меня еще пятнадцать предметов в этом семестре, а то я бы быстро с ним разделался.
И правда, почему бы не сделать так, чтобы на факультете русского языка и литературы была одна физкультура, размышляю я, и мысль мне эта в общем-то нравится. Люди бы вырастали гармонически развитые и физически здоровые, а то забивают голову знаниями, а тело хилым остается. К черту, выбросить мысли из головы и наполнить гармонией тело, всесторонней, от половой до физической. Мне и эта мысль нравится (скажу честно, не по секрету: мне все мои мысли нравятся), и я философствую дальше. Это же ужас: программа обучения абсолютно забита и переполнена такими предметами, которые — и в голову никак не придет — какое отношение могут они иметь к нам или к литературе? Она раздута и напичкана чем угодно, а мы учимся как проклятые. А программу давно пересмотреть пора. И чего это не поручат мне, я бы с удовольствием сделал. Ведь ужас, как составлена.
Ну вот, например, такие предметы, как ГО — гражданская оборона, старославянский язык, история СССР, школьная гигиена, физвоспитание (а, пардон, это надо). Военная кафедра (а там какую только чушь в нас не вбивают: от огневого цикла до ориентации на местности в условиях местного масштаба и нападения вероятного противника; кто там на нас нападать собирается: нашу нищету воровать, что ли, или высочайший уровень нашей обалденной жизни повседневной. Для нападения резон нужен). Или вот: диамат, или еще хуже — истмат (все маты какие-то, не могут даже в институте без этого обходиться), выразительное чтение, политэкономия, дальше вообще ужас — научный атеизм. Бос ней, с психологией, он не плохой человек оказался; дальше совсем страсти господние — научный коммунизм, какая там наука: бери, дави, души, да еще и самому думать не надо — вожди укажут, доукажут, а не захочешь — внушат. Или такая чушь: основы советского права. Какие там права, какие основы, о чем вы говорите — одно бесправие, на праве основанное. Дальше: охрана труда (какая-то вообще херня непонятная), и уж совсем выдали на ура, можно сказать, пальцем ткнули, и попали все-таки! — история КПСС. Кому это все надо, что у нас голова резиновая? Туда всякую дрянь совать можно. Какая голова все это вынесет!
Вы видите, сколько места заняло одно только перечисление ненужного к нашей специальности: русская литература и язык, — не имеющего к ней никакого отношения. А если я еще в предметах по профессии покопаюсь, так там тоже одну треть (как минимум) найду ненужного. А учимся пять лет (кому сказать: чему), а жизнь проходит, она у нас одна, и вторую никто не даст (не дадут, и все тут), а мы тут гнить в институте с их предметами должны от диалектического материализма до истории КПСС (какая там история: одни убийцы правили). Вот так история! Это же надо такое придумать: от исторического материализма до научного атеизма; нет Бога, нет, успокойтесь, чего целый семестр херню городить, ведь все ж к тому и ведется, а для кого он есть — останется навсегда. А так Бога нет, нету и не было никогда. И тихо: Господи, спаси-благослови, не накажи уста ропщущего и вынужденного.
Тут кто-то виснет на моей шее и прерывает глубокомысленные философские рассуждения.
— Ир, ты хоть бы постеснялась виснуть на шею, у тебя свадьба через неделю.
— Ты что, Санечка?!
— Злой, что программа большая и ненужная.
— Это ты точно заметил. А Юстинов мне купил новое платьице, как, нравится?
Ее не волновала программа обучения, у одного меня должна была болеть голова обо всем. Платье было красивое.
— Умница, тебе очень идет.
— Ты с нами не хочешь вечером поехать в ЦДЛ, ужинать?
— Я не могу, у меня свидание.
— Кто же она, счастливая? Почему ты никогда никого не приведешь и не покажешь?
— Ты помнишь строку: «Но смешивать два этих вещества (на самом деле: ремесла), есть тьма сторонников, я не из их числа».
— Так покажешь или нет?
— Может, покажу, — отвечаю я. А как я мог ее показать, когда все бы всё узнали.
Ирка упорхнула показывать кому-то еще свое новое платьице.
Я выхожу на солнце — из института. Домой идти не хочется, и я иду смотреть кино в клуб на Плющихе. Я всегда ходил в клубы, там меньше народу, ничем не пахнет и никто не мешает. Сиди себе как хочешь, развалясь, и никто не одергивает, «что ты похож на американца». И главное, впечатление, что ты один, и зал твой, и это кино только для тебя. Мне очень нравилось это впечатление. Я вообще был помешан на кино, на нем вырос и умру с ним, наверно. И любил, когда никто не мешался, смотреть и вникать.
Показывали какой-то французский фильм с новыми актерами. Но их фильмы можно смотреть любые, по сравнению с нашим барахлом, хоть увидишь, как люди живут. Что едят, во что одеваются.
А у нас вечно эта производственная тема: на первом месте — работа, — потом все остальное, а если и любовь, то конфликт разрешается по-социалистически — в условиях производства. И в конце героиня всегда счастливая.
Вот, например: Маня любит Ваню, а Ваня немного того, пьет (но и это редко покажут, это уж я беру так, исключение) или лучше что-то нехорошее с ним творится, и с ней он из-за этого плохо обращается (а ей-то жениться надо, уже чешется), и она ничего понять не может, ну и начинает давить на все организации, ходить по инстанциям, от цехкома до райкома, и собираются комсомольские собрания, и товарищи его стыдят (а сами водку жрут за экраном, за ушами трещит; но ведь не покажут — а вот она правда!), и жильцы его дома собираются, и в ЖЭКе уже на него косятся. Слесарь Васька Жуков говорит Ваньке: горячую воду отключу, мыться не дам, если не исправишься, а сам думает, как бы это Маньку к себе в кочегарную заманить (эти думы-мысли тоже не показываются). Наконец, товарищеский суд 5-го ЖКО собирается, его и стыдят, и ругают, и судят, и рядят, а на производстве уже тринадцатой зарплаты лишили (а на Новый год не на что нажраться будет, думает Ваня, вот сука Манька), и возвращается герой в лоно просящее, содрогается оно, и создается — рождается новая советская семья, социалистическая ячейка называется. И у Маньки уже ничего не чешется.
Манька счастлива.
Я, конечно, утрирую, но все сюжеты недалеки от этого.
Кончается французский фильм, я выхожу из зала и думаю, чего у нас такие фильмы не делают. У них тоже есть французские Манька и Ванька (Мирей и Жан)… а как-то со вкусом получается…
Я иду по листве, ее еще не много. Мало людей на улице, только четыре часа, а кончают работать в пять.
На углу выпиваю кружку пива, и еще какая-то мелочь остается. Папа не балует меня особо каждодневными даваниями, а мама вообще от этого отреклась. На что живу, не знаю. Прямо хоть «бизнесом» занимайся. Но это дело не для меня. Я не люблю суеты. Жизнь проходит незамеченно.
Чего-то я разбрюзжался сегодня.
На следующей неделе я начал создавать волейбольную команду.
Пенису это надо было. Он прислал мне десять дохнариков каких-то с первого курса, которые, как и я, не хотели ходить на физкультуру и решили, что секция волейбола самое подходящее для этого место. А то, что через полтора месяца я должен был выставить команду на первенство института, это никого не волновало. Естественно, кроме Пениса. И меня. Я вообще по-дурацки устроен, если за что-то берусь, делаю от всей души, полностью выкладываясь и до конца впрягаясь.
На вторую тренировку одна треть присланных уже не явилась. И я их больше не видел никогда. До этого я попросил их давать пас, посмотреть, как они умеют мяч держать. Оказалось, что девять из них мяча не держали никогда. Ну, Пенис, подумал я про себя и добавил, что я положил на него: то же самое, только по-другому называется… Один держал, умел играть и даже бил когда-то, на него я и сделал главную ставку. Остальных пришлось учить в скорейшем темпе волейболу — от "А" до "Я". Из семи оставшихся двум я сказал, что поставлю им зачеты и отмечу в журнале, но чтобы в зале они больше не появлялись никогда. Это были абсолютные дубари, и бесили меня страшно.
— А мы как же? — сказала мне пятерка остальных, оставшихся.
— А вы будете, как проклятые, грызть гранит (гранитные азы) волейбола, или я буду не я, но из вас получится волейбольная команда.
Наш институт был полная загадка по части мужиков и особенно на нашем факультете, брали кого попало, лишь бы мужского пола, так как по плану мужчин-преподавателей не хватало и были одни девки.
Я пытался игроков научить верхнему и нижнему элементарным приемам и целые дни, с утра до вечера, над этим бился. Далее расчет мой был такой: в одной линии играю я, в — другой этот бьющий, а они подыгрывают как угодно, чем угодно, лишь бы цепляли, не давая мячу упасть. А что я мог еще придумать, если на этом факаном факультете были одни только девочки и ни одного мужика, — толком. Каждый курс имел примерно сто двадцать студентов, сто из них наверняка были девочки, а двадцать — ребята. Но это были такие отбросы и ужасы гримасной жизни, что из них десять точно никуда не годились, пять было, может, и нормальных, но их и за золото в зал не затащишь, когда нет необходимости или зачет сдавать не надо, а остальные были либо алкоголики, либо дегенераты, либо им вообще все до лампочки было.
Бился я со своими «игроками» даже в воскресенье, сделал третий день тренировок и обещал после соревнований дать месяц отдыха до сессии и отмечать, что ходили на занятия. Нагрузки я им давал такие, что сам еле выходил живой из зала.
А тут еще как раз приближалась свадьба Ирки, это была кровавая свадьба, мир таких не видел и не увидит уже никогда, а история не узнает и не сохранит, если я не опишу. Господи, пошли слова.
Жизнь в институте протекала по-прежнему, вяло и обычно. Кроме всеобщей темы, волнующей и будоражушей все умы, языки и губы факультета: свадьбы пары. Оставалось совсем немного дней, а они гавкались и орали (уже друг на друга: Ирка обрела уверенный голос), как будто и не собирались жениться.
За два дня до свадьбы мы поехали ужинать в ЦДЛ и как бы отмечать это событие. До этого мы были в закрытом кегельбане Дома журналистов, который полулегально построили в каком-то доме, предназначенном в будущем для сноса. Юстинов знал в нем — тоже через папу — кого-то, и нас пропустили. Там были бар, много игральных автоматов и длиннющие линии кегельбана, в который Юстинов уже месяц как ездил играть и перевозил сюда всех, кроме меня. (Меня он оставил на закуску) Это был высший шик — в Москве поиграть в кегельбане. Тогда такого не для кого не было, нигде, во всем городе, а значит — и в стране. Разве что на закрытых дачах у правительства.
Это как раз и давало Юстинову ту необходимую и радостную упоенность избранного и особенного — элитарности существования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41