А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

… Мой мозг все время трещит, точно испорченная механическая игрушка. Надеюсь, они еще не заказали обеда. Тогда я заставлю их пойти куда-нибудь в другое место». Она открывает сумочку и пудрит нос.
Когда такси останавливается и высокий швейцар открывает дверцу, она выходит легким, танцующим, девичьим шагом, расплачивается и с легким румянцем на щеках, с глазами, в которых отражается темно-синяя мерцающая ночь глубоких улиц, входит во вращающуюся дверь.
И когда сверкающая, беззвучно вращающаяся дверь начинает кружиться под давлением ее руки в перчатке, ее внезапно пронзает мысль: она что-то забыла. Перчатки, кошелек, сумочка, носовой платок – все при мне. Зонтика с собой не было. Что же я забыла в такси? Но она уже идет, улыбаясь двум седым мужчинам в черном, с белыми пластронами рубашек, которые поднимаются, улыбаются, протягивают к ней руки.
Боб Гилдебранд ходил в халате и пижаме вдоль длинных окон, покуривая трубку. Из-за тонкой двери доносился звон стаканов, шаркали ноги, кто-то смеялся и тупая игла патефона выскребывала из пластинки фокстрот.
– Почему ты не хочешь переночевать у меня? – говорил Гилдебранд своим низким, серьезным голосом. – Народ мало-помалу разойдется… Мы тебя положим на кушетку.
– Нет, спасибо, – сказал Джимми. – Сейчас начнутся разговоры о психоанализе, и они проторчат здесь до зари.
– Но ведь тебе гораздо лучше ехать с утренним поездом.
– Я вообще не поеду ни с каким поездом.
– Слушай, Херф, ты читал про человека, которого убили в Филадельфии за то, что он четырнадцатого мая вышел на улицу в соломенной шляпе?
– Честное слово, если бы я создавал новую религию, то я зачислил бы его в святые.
– Стало быть, ты читал?… Забавно… Этот человек еще имел дерзость защищать свою соломенную шляпу. Кто-то сломал ее, а он затеял драку, и тут к нему сзади подскочил один из тех уличных героев, что стоят на всех перекрестках, и проломил ему голову куском свинцовой трубы. Его подобрали с расколотым черепом, и он умер в больнице.
– Как его звали, Боб?
– Не помню.
– Вот… А вы все болтаете о Неизвестном солдате… Вот вам настоящий герой! Золотая легенда о человеке, который пожелал носить шляпу не по сезону…
Чья-то голова просунулась в дверь. Краснолицый человек с волосами, свисающими на глаза, заглянул в комнату.
– Хотите джину, ребята? Кого вы хороните?
– Я ложусь спать, мне не надо джину! – резко сказал Гилдебранд.
– Мы хороним Святого Алоизия Филадельфийского, девственника и мученика, человека, который носил шляпу не по сезону, – сказал Херф. – Я бы глотнул джину. Мне надо через минуту уходить. Будь здоров, Боб.
– Будь здоров, таинственный странник… Сообщи твой адрес – слышишь?
Соседняя комната была полна бутылок из-под джина и имбирного пива; горы недокуренных папирос громоздились в пепельницах, парочки танцевали, кое-кто лежал растянувшись на диване. Патефон бесконечно играл «Леди, леди, будь добра». Херфу сунули стакан джина. Какая-то девушка подошла к нему.
– Мы говорили о вас… Знаете, вы таинственный человек.
– Джимми, – раздался крикливый, пьяный голос, – говорят, что вы бандит!
– Почему вы не стали преступником, Джимми? – сказала девушка, кладя ему руку на талию. – Я пришла бы на ваш процесс, ей-богу, пришла бы.
– Откуда вы знаете, что я не преступник?
– Тут происходит что-то таинственное, – сказала Фрэнсис Гилдебранд, входя в комнату; она принесла из кухни ведро с колотым льдом.
Херф обнял девушку и начал танцевать с ней. Она танцевала, спотыкаясь о его ноги. Танцуя, он довел ее до двери передней, открыл дверь и, не переставая танцевать, вывел девушку в переднюю. Она машинально подняла губы, чтобы ее поцеловали. Он быстро поцеловал ее и взял шляпу.
– Спокойной ночи, – сказал он.
Девушка заплакала.
На улице он глубоко вздохнул. Он чувствовал себя счастливым. Он полез в карман за часами, но вспомнил, что заложил их.
Золотая легенда о человеке, который носил шляпу не по сезону. Джимми Херф идет по Двадцать третьей улице, смеясь про себя. «Дайте мне свободу или убейте меня!» – сказал Патрик Генри, надевая четырнадцатого мая соломенную шляпу. И его убили. Тут нет уличного движения, разве что прогрохочет молочный фургон. Мрачно темнеют горестные кирпичные дома… Проносится такси, за ним лентой тянется смутное пенье. На углу Девятой авеню он замечает, что пара глаз, точно две дыры в белом треугольнике бумаги, смотрит на него, – женщина в дождевике манит его, стоя на пороге. Дальше два английских матроса пьяно ругаются на лондонском жаргоне. Он приближается к реке, воздух становится молочно-туманным. Ему слышен отдаленный, мягкий, величественный рев пароходов.
Он долго сидит в ожидании парома в убогом, освещенном красноватым светом станционном зале. Он сидит и блаженно курит. Он ничего не может вспомнить, все его будущее – туманная река и паром, широко скалящий два ряда огней, точно улыбающийся негр. Он стоит у перил, сняв шляпу, и чувствует, как речной ветер шевелит его волосы. Может быть, он сошел с ума; может быть, это потеря памяти, какая-нибудь болезнь с длинным греческим названием; может быть, его найдут в Хобокене собирающим ежевику. Он смеется так громко, что старик, подошедший открыть калитку, испуганно косится на него. «Котелок не в порядке, думает, вероятно, старик. Может быть, он и прав. Честное слово, если бы я был художником, мне бы, может быть, разрешили рисовать в сумасшедшем доме и я нарисовал бы Святого Алоизия Филадельфийского в соломенной шляпе вместо нимба вокруг головы и со свинцовой трубой, орудием его пытки, в руках, а самого себя, в миниатюре, поместил бы молящимся у его ног». Единственный пассажир, он бродит по парому, словно тот принадлежит ему. «Моя временная яхта».
– Клянусь Богом, ночной штиль, – бормочет он.
Он пытается объяснить себе свое веселое настроение:
– Я не пьян. Может быть, я сошел с ума? Но я этого не думаю.
За минуту до отхода парома на него поднимают лошадь и разбитую рессорную повозку, нагруженную цветами; лошадь погоняет маленький, смуглый, скуластый человек. Джимми Херф бродит вокруг повозки; позади тощей лошади с торчащими, как вешалки, ребрами, маленькая жалкая повозка выглядит неожиданно веселой от наваленных на нее горшков с пунцовой и розовой геранью, гвоздикой, ольховником, тепличными розами и синей лобелией. Сочно пахнет весенней землей, влажными цветочными горшками и оранжереей. Возница сидит сгорбившись, нахлобучив шляпу на глаза. Джимми Херф хочет спросить его, куда он везет столько цветов, но сдерживается и идет на нос парома.
Выбравшись из пустого, темного речного тумана, паром неожиданно разевает черную пасть с ярко освещенной глоткой. Херф бежит сквозь пещерный мрак на укутанную туманом улицу. Потом он поднимается вверх по склону. Внизу, под ним, – железнодорожное полотно, медленный стук товарных вагонов, пыхтенье паровоза. Он останавливается на вершине холма и оглядывается. Ему ничего не видно, кроме пелены тумана, в которой плавает вереница мутных дуговых фонарей. Потом он идет дальше, радуясь своему дыханию, биению своей крови, гулу своих шагов по мостовой, между шпалерами призрачных домов. Постепенно туман рассеивается, откуда-то просачивается жемчужное утро.
Заря застает его на цементированном шоссе. Он шагает мимо грязных пустырей, на которых дымятся кучи мусора. Солнце бросает красноватые лучи на ржавые котлы, скелеты грузовиков, куриные косточки фордов, бесформенные массы изъеденного ржой металла. Джимми ускоряет шаг, чтобы поскорей выбраться из облака вони. Он голоден; на больших пальцах ног вздуваются волдыри. На перекрестке, где все еще мигает и мигает сигнальный фонарь, напротив бензоколонки стоит фургон-ресторан. Он расчетливо тратит на завтрак последний четвертак. Теперь у него остается – на счастье, на горе – три цента. Огромный мебельный грузовик, блестящий и желтый, остановился у фургона-ресторана.
– Не подвезете ли вы меня? – спрашивает он рыжеволосого шофера.
– А вам далеко?
– Не знаю… Довольно далеко.

Послесловие
Романы Джона Дос Пассоса
Расцвет литературного дарования Джона Дос Пассоса (1896–1970) и его литературная слава пришлись на конец 20-х, начало и середину 30-х годов нашего века. В этот период были опубликованы четыре лучшие его романа: «Манхэттен» и образовавшие впоследствии трилогию «США»: «42-я параллель», «1919» и «Большие деньги». В это время Дос Пассос был не менее знаком американским и европейским читателям, чем Хемингуэй и Фицджеральд – два хорошо известных автора, с которыми он долгое время был дружен, с кем делился своими литературными планами, к чьим советам прислушивался и кому советовал сам. Его «Манхэттен», изданный в 1925 г. в Нью-Йорке, даже отвлек внимание от хемингуэевского сборника рассказов «В наше время» и «Великого Гэтсби» Фицджеральда, появившихся тогда же и блеснувших на литературной арене.
Несмотря на ранний успех, Дос Пассоса ожидала нелегкая литературная судьба. После публикации в 1936 г. трилогии «США» он уже не создаст ничего более значительного, хотя по-прежнему будет много писать и издаваться. Ему придется пережить свою литературную славу, а после смерти утерять и известность. Дос Пассоса сейчас мало читают, и в этом история преподносит пример очевидной близорукости по отношению к писателю, сумевшему выразить нечто, чрезвычайно существенное во все времена: идею неизмеримой ценности отдельного человека со всеми его надеждами и разочарованиями, падениями и взлетами, идею индивидуальной неповторимости каждого среди всего остального мира. Дос Пассос – писатель, который необыкновенно остро чувствовал давление, оказываемое обществом, со всеми его политическими, социальными установлениями и принятыми законами морали, – на человеческую личность, стремление подогнать ее под общую мерку, лишив внутренней самостоятельности и свободы, попытку унизить ее нищетой и безысходностью. Взаимодействие общества и человека, их нераздельность и противостояние – главный предмет романов Дос Пассоса; сострадание, сочувствие человеку, утверждение его личной индивидуальности – их главная тема и цель.
Возможно, чтение Дос Пассоса сейчас затрудняет обилие исторического материала – газетных отрывков, реклам, намеков на реальные события американской жизни 1920 – 1930-х гг., куплетов из популярных тогда песенок, во множестве включенных в его книги и мало что говорящих современному читателю. Время откатывалось назад, увлекая за собой войны, моды, политические лозунги и вместе с ними книги Дос Пассоса, пропитанные насквозь приметами уходивших дней. Но есть нечто универсальное, вневременное, связывающее сменяющие друг друга эпохи: трагизм существования личности во враждебном мире, ее одиночество, отчаяние, неутомимая жажда счастья, человеческие страсти, толкающие людей на преступления против себе подобных, столкновения групп, классов и целых народов. Ощущение этой связи становится у Дос Пассоса настойчивым и немного грустным предупреждением тем, кто в поисках ответов на сегодняшние вопросы забывает оглянуться назад.
Лучшим книгам Дос Пассоса свойственны небывалые ранее в американской литературе панорамность и масштабность, выделявшие их среди произведений современников. Замысли писателя трудно было реализовать обычными, традиционными средствами. Дос Пассос экспериментировал со словом, с целыми словарными массивами, рвал последовательную сюжетную композицию, заменяя реалистическую логику логикой художественной. Это тоже не облегчает чтения его романов, но дарит рискнувшему окунуться в них читателю страницы прекрасно сделанной прозы, иногда сдержанно лаконичной, иногда лиричной и мягкой.
Читательскому восприятию Дос Пассоса часто мешают и многочисленные дискуссии, связанные с его политическими взглядами. Вовлеченность Дос Пассоса в политику и социальную жизнь своей страны оказалась накрепко связанной с его писательской судьбой: романы Дос Пассоса не раз трактовались критикой как политические декларации. Основания для этого при желании можно было найти: вплоть до конца 1930-х гг. Дос Пассос стоял весьма близко к социалистическому движению (чему не раз ошибочно приписывали успех его романов этого периода), никогда, впрочем, не видя в нем панацеи от всех общественных бед. Поиски и перемены во взглядах отражались в его романах, давая повод политически ориентированной критике искать в них подтверждение желаемой концепции его творчества, клеймить его как врага или приветствовать как друга той или иной политической группировки.
Но Дос Пассос никогда не был членом ни одной партии. Все, что он писал и делал, спасая Сакко и Ванцетти, участвуя в самом левом американском ежемесячнике «Массы», подписывая петиции в защиту политзаключенных или покидая Испанию в 1937 г., было делом его совести, плодом его опыта и размышлений. Дос Пассос шел своим собственным путем, и его лучшие книги – это прежде всего хорошо написанная проза, о которой следует судить по литературным законам, а не по правилам политических игр.
Внук португальского иммигранта, Джон Родриго Дос Пассос принадлежал к числу американских писателей, вышедших из верхних слоев общества, – отец его, Джон Рэндольф, был преуспевающим нью-йоркским адвокатом, хорошо известным в деловых кругах города. Отсутствие религиозных традиций в семье, сложная история взаимоотношений отца и матери делали их дом не похожим на остальные. Необычная семейная обстановка и слабое зрение, не позволявшее Джону Родриго участвовать в играх наравне со сверстниками, с детства обрекали его на одиночество, заставляя искать свой собственный независимый мир. Страсть к чтению обнаружилась в мальчике очень рано – он читал о путешественниках, о героях и, забывая обо всем на свете, старался вникнуть в неясное содержание книг, тайком взятых из кабинета отца.
В сентябре 1912 г. Дос Пассос стал студентом элитарного Гарвардского университета. Спустя некоторое время он вошел в университетскую литературную среду и начал писать сам. Экзотический эстетский хлам, основанный на мертвых идеях, – так впоследствии определил он свои первые литературные опыты.
Вскоре, однако, Дос Пассос пришел к убеждению, что тепличная атмосфера Гарварда лишает его доступа к настоящей жизни, которую он внезапно открыл для себя во всей ее осязаемой реальности. При Гарвардском университете существовало учреждение, известное под именем «Союза», которое было основано с целью организации демократических собраний студентов университета. Здесь, в одной из небольших аудиторий, произошла единственная встреча Дос Пассоса с бывшим воспитанником Гарварда Джоном Ридом, приехавшим навестить свою aima mater. «Когда он кончил говорить, – вспоминал Дос Пассос годы спустя, – сам воздух студенческого мира, в котором я жил, показался мне тоскливо разреженным. В то время как прочная скала привычной жизни миллионов людей раздроблялась войнами и восстаниями, мы, студенты, жили под стеклянным колпаком, вскормленные отвратительной жижицей древних культур… Рид выбрался из-под стеклянного колпака… А если он выбрался, то значит и другие могли выбраться».
Джон Рид на многие годы стал героем Дос Пассоса, человеком, которым он восхищался и которому подражал. Впоследствии он напишет о нем как о символе целого поколения: «Его жизнь явилась как бы символом, образом восстания целого поколения американской молодежи против ограничений устаревшей пуританской морали и против религии денег, навязанной ему огромным экономическим давлением, характерным для существующего в Америке капиталистического строя».
Идеи революции, ставшие близкими Дос Пассосу под влиянием личности Рида, со студенческих лет свяжутся у писателя с романтическим преодолением отживших понятий и норм, очищением общества от пошлости и несправедливых законов, с обновлением его культуры и искусства. Пройдет почти четверть века, прежде чем понятия революции и справедливости сделаются полярными в его представлении.
Первая мировая война шла уже два года, когда Дос Пассос окончил Гарвард. Писатель вступает в добровольческие ряды международного Красного Креста, что явилось неким компромиссом между его пацифистскими настроениями и настоятельной потребностью «выбраться из-под колпака». Война, казалось, способна была вполне удовлетворить потребность Дос Пассоса в романтизме и живой деятельности. Множество его сверстников мыслили точно так же: впоследствии они сформируют знаменитое «потерянное поколение», по удачному выражению Гертруды Стайн.
В 1917 г. Дос Пассос был недалеко от Вердена, осенью того же года воевал в Италии. Весной 1918 г. Объединенный разведывательный отдел усмотрел в его письмах ряд весьма прозрачных намеков на грязь и мерзость всего «великого противостояния»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43