А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Думал о том, о чём всегда все одинаково думают над могилами и немедленно забывают, вернувшись с кладбища. Он старался создать такой круг мыслей, при котором не было бы глупой шуткой то, что случилось с князем Безбородко, с Суворовым и со всеми другими лежащими здесь людьми. Этого круга мыслей Штааль не нашёл. Тоскливо вспоминались ему какие-то обрывки заученных представлений о загробной жизни, но всё это было так смутно и неправдоподобно. К тому же умнейшие люди, разные Вольтеры, Аламберы и Дидероты, ни во что такое не верили и даже как будто научно доказали, что всё это пустое суеверие и вздор. «Разумеется, вздор, разумеется, глупая шутка», – думал Штааль, постепенно радостно озлобляясь, с твёрдым желанием не поддаться этой глупой шутке. Ему становилось скучно. Мысли были неинтересные – давным-давно, верно, всё это передумано, – и сидеть так у могилы без толку в холодную, сырую погоду было неприятно. Штааль взглянул на левые часы (у него их было двое – он теперь очень следил за модой) и сказал себе, что спешить всё равно некуда, который бы час ни был. Никто нигде его не ждал. «Погулять разве здесь, скоро и меня тут где-нибудь похоронят», – подумал Штааль. Он был совершенно здоров и очень любил думать о своей н е д а л ё к о й к о н ч и н е. В последнее время он не раз мрачно говорил о ней приятелям и немного раздражался от того, что никто не обращал на его слова никакого внимания. Мысль, что и его здесь где-нибудь скоро похоронят, была, скорее, приятна Штаалю. Он надолго задержался на ней, лениво бродя по огромному кладбищу и представляя себе во всех подробностях, как его будут хоронить и как каждый из знакомых отнесётся к известию об его кончине. Штааль понимал, что известие это, собственно, ни на кого не могло произвести потрясающего действия. Но всё-таки эффект, связанный в особенности с его молодостью и полным одиночеством – ни жены, ни родных, – был трогательный. Штааль старался угадать, какой именно уголок земли ему отведут, представлял себе обряд похорон – и приятное умиление всё больше его охватывало. Затем он попробовал себе представить и день следующий за похоронами. Ему стало очень страшно.
«Экое ребячество, – подумал он. – Или мне всегда будет семнадцать лет? А ведь сейчас говорил, что стал другой человек».
Однако расстаться с приятными и трогательными мыслями было жалко. Устало бродя между могилами Лазаревского кладбища, Штааль продолжал думать о том же, лишь немного изменив тон своих мыслей, придав им и некоторую насмешливость, от которой, впрочем, они становились ещё трогательнее. «Да, так где же я буду лежать?» – думал он, осматриваясь кругом. Одно место ему особенно понравилось. «Здесь недурно… Купить разве это место, когда будут лишние деньги?.. А соседи кто? Долго лежать рядом, надо бы познакомиться».
Он нагнулся и прочёл эпитафию:
Аз тысяча седьмсот двадцать девять лета
В 28 ноября жителем стал света,
А год месяца седьмсот был сорок четвёртый,
13 июля, как вкусил я смерти.
В Голландии живота я тогда лишился,
Когда дел отечеству полезных учился…
Стихи показались ему плохими. Он не пожелал лежать рядом с каким-то мальчишкой, вкусившим смерти более полувека тому назад. Штааль усмехнулся и пошёл дальше, читая по сторонам эпитафии. «Бех – несмь, есте – не будете». «Ну и не будем, что с того? А ты уже „несмь“, – думал он раздражённо о человеке, который позволял себе за гробом над ним издеваться. – И Бог с тобой, бех!.. Нехорошо, впрочем, так думать на кладбище. Обо мне тоже так будут говорить. Ну и пусть говорят. Мне совершенно всё одно», – думал Штааль. Плоские мысли эти казались ему глубокими и смелыми, особенно потому, что он чувствовал сам их неприличие. «Какое там уважение к мертвецам! За что их уважать?..»
Он опять вспомнил fosse commune, в которую бросили Робеспьера, стоявший там запах, огромную, блестящую, как металл, муху, ползшую по стеклу в сторожке. Штааль вдруг почувствовал усталость. На траве между могилами стояла пустая тачка. Он подошёл к ней и, потрогав рукою, не очень ли грязна, присел на край. «Ну а здесь кто похоронен?» – задал он себе вопрос и стал читать длинную эпитафию. «На сём месте погребена Агафья Иванова дочь, де Ласкаря жена, урождённая Карабузина…» – Верно, почтенная бабушка. Спи спокойно, Агафья Иванова дочь. – «Монумент, который моя нежность воздвигнула ея достоинству, источнику и свидетелю наигорчайшей моей печали, приводи на память потомкам нашим причину моих слёз…» – Что ж, приводи, приводи… – «Пускай оплакивают купно со мною обитающую здесь добродетельми изящных дней достойную гречанку…» – Так она гречанка? Карабузина? Вот тебе раз!.. – «…приятную разными живо в ней являющимися качествами, скромную, благотворительную и нежную жену без слабости, к прелестям, к талантам вмещающую в себя и премудрость. О, судьба! вот сколько причин долженствовали тебя умилостивить. Родилась в 1753 году, февраля 4 числа преставилась в 1772 году…»
Сердце Штааля вдруг сжалось: «Так ей было всего девятнадцать лет…» Глупое, насмешливое настроение сразу с него сошло. Почтенная старуха вдруг превратилась в молоденькую красавицу. Штааль постарался вообразить гречанку, прекрасную, как те статуи, которые он видел в Италии, в музеях. «Ах, бедная, как жаль… Девятнадцати лет умерла, верно, от злой чахотки», – подумал он. Ему мучительно захотелось воскресить несчастную гречанку. «Она могла бы меня полюбить… Потом я вернул бы её убитому мужу…» – Штааль вдруг устыдился глупости своих мыслей. Он повернулся на тачке и перевёл глаза на соседнюю могилу, которая тоже была с эпитафией. «На сём месте погребена и вторая его, подполковника де Ласкаря, жена, Агафья Иванова, дочь Городецкая…» «Так он женился снова, неутешный супруг! И опять на Агафье Ивановне, как странно! – подумал Штааль, переводя глаза с одной эпитафии на другую и сверяя с удивлением имена. – Вот и наигорчайшая его печаль! – Штааль горько усмехнулся, точно относя к себе изменчивость подполковника де Ласкаря. – Да, да, пускай оплакивают купно со мной… – бессмысленно говорил он вслух слова эпитафии. – А впрочем, их нельзя винить… Что ж, они все так созданы. Этот подполковник де Ласкари, быть может, долгие годы оплакивал свою милую гречанку. А потом жизнь взяла своё, рана сердца зарубцевалась, и он полюбил другую деву, – говорил мысленно Штааль словами разных хороших сочинителей, настраиваясь на доброту и снисходительность к человеческим слабостям. – Все мы люди, все человеки, и де Ласкари, и обе Агафьи Ивановны, и вот этот, кто здесь лежит», – думал он, переводя взор на третью могилу у тачки и снова всматриваясь в эпитафию: «На сём месте погребена Елена, де Ласкаря третья жена, урождённая Христоскулеева. Несчастный муж, я кладу в сию могилу печальные останки любезной жены…»
Штаалем вдруг овладел припадок неудержимого смеха. Он долго хохотал так, что тачка под ним дрогнула и сдвинулась. Штааль встал и, хлопая себя по ляжкам, как делают актёры, изображающие смеющихся людей (и как никогда почти не делают смеющиеся люди), прочёл конец эпитафии: «Прохожий! ты, который причину моих слёз зришь…» – Зрю, зрю, c'est са… – «…восстони о печальной моей судьбе…» – C'est bien са, вот я и восстонал, – задыхаясь от смеха, говорил вслух Штааль. – «…и знай, что добродетель, таланты и прелести и самая даже юность вотще смерти противоборствуют. Родилась в 1750 году, мая 27 числа, преставилась в 1773 году, апреля…» – Да когда же он, разбойник, успел их уморить!..
Штааль поспешно направился к выходу, всё более довольный наглым тоном своих мыслей. Ему надоело кладбище. Он шёл торопливо, точно кто-то хотел его здесь удержать: у него было такое чувство, будто он разгадал и расстроил козни, кем-то против него коварно направленные.
II
С кладбища Штааль проехал на извозчике к Демуту, надеясь застать там Ламора. Разговор со стариком был бы ему теперь приятен. Он хотел сказать Ламору, что отныне во всём с ним согласен и даже идёт дальше. Штааль думал, что мысли, занимавшие его в последнее время, сближают его с Ламором: хоть он и затруднялся точно выразить эти мысли, ему казалось, будто они стали поворотными в его жизни. К своему огорчению, старика у Демута он не застал. Не встретив никого из знакомых, Штааль пообедал один в столовой гостиницы. Под конец обеда, выпив бутылку вина, он стал очень мрачен и ясно почувствовал, что, несмотря на всю свою ненависть к людям, не способен вернуться домой и провести вечер в одиночестве.
«Поеду в тот игрецкий дом, о котором говорил Саша», – подумал он.
Модное дорогое заведение, которое ему рекомендовал недавно де Бальмен, собственно, не было только игорным домом. Де Бальмен с загадочной улыбкой сообщил Штаалю пароль, открывавший доступ в этот притон, и советовал ни в каком случае не называть там своего настоящего имени. Де Бальмен, по-видимому, гордился тем, что бывает в этом заведении, и давал понять, что проделывал там самые необыкновенные вещи.
Штааль подумал, что есть что-то непристойное в поездке в притон после посещения кладбища. Эта мысль тоже ему понравилась. Он даже пожалел, что вышло это как-то случайно. «Нарочно бы так сделал и в ресторацию не надо было заезжать», – сказал он себе.
Он потребовал счёт, расплатился и заодно пересчитал свои деньги. Их было не очень много, но достаточно для того, чтобы начать игру: двести двадцать рублей. «Ну, там видно будет», – сказал он решительно и вышел на улицу.
Весёлое заведение было расположено недалеко от Невского, на одной из тихих боковых улиц. Когда Штааль подошёл к дому, его взяло сомнение, уж не ошибся ли он адресом. Окна не были освещены, и весь дом своим спокойным солидным видом нисколько не походил на притон. Поколебавшись немного, Штааль дёрнул ручку звонка и прислушался. Звонок, по-видимому, был подвешен далеко – звука почти не было слышно. Не было слышно и шагов. Но через полминуты раздался лёгкий сухой треск задвижки, и дверь чуть отстала. Штааль попробовал её рукой и вошёл в небольшие сени без окон, освещённые лампой в спускавшемся с потолка на цепочке стеклянном шаре. Никого не было: очевидно, задвижка поднималась шнурком. В сенях не было ни вешалки, ни стульев. На стене висела картина, изображавшая наводнение в Петербурге. Штааль нерешительно кашлянул, испытывая неловкое чувство: ему казалось, будто откуда-то на него смотрят, – затем поднялся по лестнице. На первой площадке сбоку показалась почтенная, полная дама средних лет, густо нарумяненная кошенилью, в обшитом блондами платье фуро цвета soupir etouffe, с длинным лифом и с фижмами. Причёска дамы с косыми буклями была в пол-аршина вышиной. На шее болталось приличное п е р л о.
Дама строго, с оскорблённым видом, осмотрела гостя с ног до головы, и опять Штааля взяло сомнение, не ошибка ли. «Это баронесса какая-то, – подумал он, неопределённо кланяясь: не совсем как баронессе, но и не так, как содержательнице весёлого заведения. – Да нет, у баронесс дверей так не открывают…» Он набрался храбрости и произнёс вполголоса пароль:
– Шапочка корабликом.
«Вдруг она позовёт лакеев и прикажет меня вывести»? – подумал он. Дама не позвала лакеев, но к оскорблённому выражению её лица прибавилось крайнее изумление.
– Что вам угодно, мусью? – сказала она, высоко подняв насурмленные брови.
Слово «мусью» сразу успокоило Штааля.
– Да вы, верно, знаете, что мне угодно, – ответил он и постарался улыбнуться возможно наглее.
Дама помолчала, внимательно его оглядывая.
– Кто вам дал наш адрес?
– Мой друг Жан-Жак… А меня зовут Жюль, – сказал Штааль и пожалел: «Уж если не называть себя, то и имя надо было выдумать другое. А впрочем, всё одно…»
– Ежели вы играть, – сказала нерешительно дама, – то ещё нельзя. К нам раньше шести не ездют…
– А ежели я не играть? – сказал Штааль.
На лице «баронессы» (он продолжал так её называть мысленно) вдруг появилась старательная плутовская улыбка. При этом с левой стороны рта у неё открылись три сломанных зуба.
– Снимите шинель, мусью… Здесь повесьте. Не бойтесь, никто не сопрёт, – сказала она со светским кокетством. – Пройдёмте вот туды.
Шурша платьем, она поднялась по лестнице, свернула и пошла длинным коридором, в который открывались, на довольно далёком расстоянии одна от другой, одинаковые низкие двери. Дама остановилась около одной из них, оглянулась на гостя и, очевидно передумав, пошла дальше. Они вошли наконец в небольшую, освещённую разноцветными фонариками комнату. Как ни мало смыслил Штааль в мебели, он не мог не видеть, что находившаяся в комнате дешёвка предназначалась для создания в о с т о ч н о г о с т и л я: низенькие широкие диваны, коллекция трубок, стоявшая в углу на стойке, п е р с и д с к и й ковёр во весь пол (Штааль и сам купил для своего кабинета в Гостином дворе, на Суровской линии, такой же персидский ковёр за пятнадцать рублей). Пахло пудрой. Дама усадила Штааля на диван и села рядом. Диван был жёсткий и очень низкий, так что колени приходились почти на уровне груди и сидеть было неудобно. Дама завела разговор: начала с погоды, коснулась военной службы, затем, понизив голос, пожаловалась на строгость Тайной, от которой просто житья нет. Тайной канцелярией она возмущалась (и голос при этом понижала) совершенно так, как возмущались действиями этого учреждения либерально настроенные люди. И вообще говорила дама очень достойно, так что Штааль вздрогнул от неожиданности, когда вдруг в разговоре она произнесла, деловито и просто, весьма неприличное слово. Штааль глупо засмеялся, точно это слово сразу всё разрешало. Но дама, по-видимому, не поняла, чему он смеётся, и удивлённо на него взглянула.
– Нет, нет, ничего, – сказал Штааль, – продолжайте, баронесса.
На лице дамы вдруг опять засияла шутовская улыбка. Она ткнула гостя пальцем выше колена и сказала:
– Вы, должно быть, страшно развратный? Сейчас видно.
– Н-да, – произнёс польщённый Штааль, но поторопился перевести разговор: «баронесса» нисколько ему не нравилась. – А Жан-Жака вы давно знаете? – спросил он в надежде узнать что-либо такое, чем он мог бы потом дразнить своего друга.
– Бальмошу? – переспросила дама и засмеялась радостному удивлению Штааля. Она стала называть условные клички, под которыми бывали у них в доме разные очень известные люди. Одновременно она сообщала о них, о вкусах и привычках каждого, самые удивительные, непристойные и неправдоподобные вещи. Штааль так и ахал, хоть ему совестно было обнаруживать свою неосведомлённость. Люди, которых он привык ценить, уважать или бояться, вдруг навсегда невозвратимо меняли облик. Если б даже всё это оказалось неправдой, он и тогда не мог бы относиться к ним так, как прежде. Не было, собственно, никакой связи между сообщениями «баронессы» и тем, что делали открыто эти известные, почтенные люди; да никто и не говорил никогда Штаалю, что они ведут аскетическую жизнь. Тем не менее он теперь испытывал такое чувство, будто перед ним вдруг случайно открылся бесстыдный обман: все эти люди и в своей открытой жизни были, конечно, низкие лжецы. Их честные души, их благородные мысли и дела – всё наглая ложь и комедия!..
– Я это вам по секрету говорю, – сказала дама. – Уж вы, пожалуйста, не болтайте. Я так никогда никому ничего, только вам, Жюльчик, потому что вы мне страшно понравились. И, знаете, не сразу: как вы вошли, мне показалось, будто вы нехороший, ей-Богу! Очень они нас теперь эксплуатируют, – сказала она, старательно и с некоторой гордостью произнося это слово. – Прошлый месяц за опий оштрафовали на пятьдесят рублей, мошенники…
– Разве у вас есть опий?
– А как же, мы всё получаем, все восточные снадобья: и из Персии, и из Константинополя, и из Египетской земли. Вы интересуетесь, Жюльчик?
– Интересуюсь, – подтвердил Штааль.
Дама опять ткнула его в ногу, встала, открыла дверцы висевшего на стене небольшого стеклянного шкапа и стала перебирать разные баночки и склянки, поясняя действие каждого снадобья. Штааль слушал с интересом.
– Эхо константинопольский опий… А это смирнский… Как кто любит… Вот терьяки, а это бандаш… Лучше всего вот это.
Она подняла крышку коробки, в которой стояли в стойках, плотно прижатые одна к другой, жестяные трубочки величиной с напёрсток, вынула из них две и, отвинтив крышку одной, протянула Штаалю. В трубочке была вязкая коричневая жидкость, похожая на мёд. Штааль осторожно поднёс её к носу. Пахло приятно. Какое-то отдалённое воспоминание шевельнулось в уме Штааля.
– Что же это такое? – неуверенно спросил он.
– Джамеск, – пояснила значительным тоном «баронесса». – Гашиш.
– А пахнет будто миндалём и ещё чем-то, только не помню чем. Франжипаном, что ли?
– К гашишу разное примешивают: и миндаль, и сахар, а для запаха мускус.
– Что ж, дайте-ка трубочку, я закурю, – сказал смело Штааль.
Дама снисходительно улыбнулась:
– Гашиш едят, Жюльчик, а не курят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94