А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Ба! вот оно кто! – удивлённо воскликнул Черепов. – Эге, да что я вижу!.. Вы в офицерском мундире!.. Поздравляю! Давно ли это?
– А помните, в тот раз, как вы с его величеством в Чекуши приезжали, – сюсюкал Прохор самодовольным тоном. – Я было думал, что он меня тогда в гарнизон куда-нибудь, в Сибирь, а он, батюшка, на-ко! За изрядное знание службы в обер-офицерский чин пожаловал. Справку самолично обо мне навёл в полку, ну, великий князь, спасибо ему, отзыв дал, что я ништо себе, не гнусен, и вскорости за то самое вдруг читаю в приказе… Так-то-с!.. только – не в гвардию! – вздохнул Поплюев. – Написать изволил чином подпоручика в армию… Это, конечно, лучше чем ничего, но… при матушке-императрице мы, гвардии сержанты, армии капитанами себя полагали, а ныне… Ну, да и то слава Богу!.. Куда шествовать изволите?
– Да вот думаю в какой-нибудь трактир зайти пообедать, – сказал Черепов.
– Самое настоящее дело! И я за тем же! – подхватил Прохор. – Я в Английский клуб еду, и буде вам то не в противность и всё равно, где ни обедать, то поедемте вместе. Я ведь старый член, запишу вас гостем, а ныне там новому повару вторительная проба делается. Преотменный повар, я вам скажу! Поедемте!
Черепов согласился, и поплюевский рысак помчал обоих знакомцев к Английскому клубу.
Повар действительно был «преотменный» и показал себя на славу, так что Прохор с чувством самоуслаждения отдал всю достодолжную дань справедливости его искусству и объедался до отвала. Здесь была вся московская знать, заштатные деятели Семилетней войны и вообще елизаветинской эпохи, пред которыми люди «времён очаковских и покоренья Крыма» почитались в некотором роде как бы молокососами. Тут были и сенаторы, и генералы не у дел, и дипломаты Бестужевской школы, и экс-губернаторы, и вообще всё то, что давало Москве особый тон и цвет несколько брюзгливой и недовольной, но благодушной и патриархальной оппозиции новым людям и новым порядкам. Мнения здесь высказывались громко и независимо. Тут же присутствовало, в качестве гостей, и несколько петербургских стариков, некогда сослуживцев и старых приятелей московским старцам.
И те, и другие встретились здесь за обедом радостно, как родные после долгой разлуки, и от удовольствия, казалось, помолодели. Застольная беседа оживлялась воспоминаниями: кто рассказывал про службу в Оренбургском крае ещё при Татищеве, кто про Пугача и Шамхала Тарханского, и про Остермана, и про Миниха, кто о переформировании берг-коллегии и московского архива что-то доказывал, кто про панинскую ревизию, а кто и кенигсбергскую фрейлен Летхен вспоминал, и варшавскую панну Цецилию… Ко взаимной общей потехе каждый прилагал своё, не стесняясь; анекдот шёл за анекдотом. Доставалось, кстати, и современным порядкам, и нововведениям… Старички «будировали» и высказывали вместе с тем своё старинное, отменно тонкое умение «вести в обществе умные и вместе приятнейшие беседы». А седовласые, откормленные лакеи меж тем разносили по разным концам столов то изумительную кулебяку, то чудовищных стерлядей на серебряных блюдах, и старший клубный метрдотель, с гордым сознанием собственного достоинства, предлагал состольникам «майзанеллы, каркавеллы или франконского» и иные самые тонкие вина. Встав от стола с раскрасневшимися щеками и взвеселившимся от воспоминаний сердцем и проходя мимо бюста Екатерины, старики вдруг словно опомнились, остановились, молча посмотрели на неё, как на живую, молча взглянули друг на друга, отёрли глаза и отошли со вздохом.
Черепов, окончив обед, прошёл покурить и отдохнуть в «диванную». В мягком полусвете этой уютной комнаты как-то особенно хорошо дремалось под тихий говорок клубных старожилов, которые искони удалялись сюда для послеобеденной дрёмы и послеобеденной беседы.
Вдруг ему показалось, что кто-то произнёс имя графини Елизаветы Ильинишны. Очнувшись тотчас же от лёгкого полузабытья, Черепов кинул взгляд в ту сторону, откуда послышалось это имя, и увидел в углу на диване графа Ксаверия Балтазаровича, подле которого сидел Нарышкин.
– Сколь она прелестна! – старчески-восторжённо восклицал Лопачицкий. – Сколь прелестна! в особливости на последнем куртаге…
– Стыдно, брат, на старости влюбляться! – слегка похлопывая его по колену, подтрунивал Нарышкин.
– Ба!.. Но разве я столь стар, чёрт возьми!
– Однако.
– Однако я желал бы иметь потомка – вот что!
– Зачем это, милый ментор моей юности?
– Затем… затем… ну хоть затем, дабы род не угас, имя передать и состояние.
– Поздно хватился, брат.
– Для чего так? Для чего же поздно?
– Да для того, что потомка у тебя не будет.
– На каком основании не будет?
– Фу, Боже мой! Да тебе сколько лет?
– Мне… мне всего только семьдесят два года.
– А! ну, это дело инакого рода! – согласился Нарышкин. – Коли так, то женись смело: в семьдесят два года дети всегда бывают, и непременно!
– Ты таково думаешь?
– Уверен в том, ибо таков закон натуры. Вот видишь ли, – продолжал он, – в пятьдесят они ещё иногда могут быть, но с трудом; в шестьдесят их совсем не бывает, но в семьдесят два – наверное и непременно! надлежит только взять за себя молоденькую!
– Вот, вот!.. Я так и думаю, так и намерен! – подхватил плешивый селадон, потирая руки.
– Только гляди, брат, опасайся знатного риваля! – шутя предостерёг Нарышкин.
– Кого это?.. Кто таков риваль мой? – прищурясь на собеседника, пренебрежительно двинул губой Лопачицкий.
– А Нелидов-то? Ты что себе думаешь?
– Oh, mon cher! Ce n'est qu'un damoiseau! – самоуверенно махнул рукой граф Ксаверий Балтазарович. – Какой это риваль мне! Помилуй!
– Однако, говорят, что не ныне-завтра он сделает формальное предложение, и это мною из наивернейших источников почерпнуто.
– Пуф! Ему откажут!
– Едва ли. За него ратуют пять кузин и две тётки. Да и самой-то ей, кажись, он вовсе не претит.
– Н-ну, mon cher, то мне лучше знать!
– Твоё дело, конечно… А всё-таки повторяю вслед за твоим попугаем: «Стыдно, брат, на старости влюбляться!»
– Allons done, farceur! – с некоторой досадой мотнул головой влюблённый селадон и поднялся с места.
Этот разговор сделал на Черепова неприятное впечатление. Ему больно было слушать, что к той, кого он чтил столь высоко, люди относятся так легко, так шутливо, что этому поеденному молью облезлому старцу может же вдруг прийти оскорбительная мысль сделать ей предложение. Но больнее всего кольнуло его в сердце известие о намерениях юного генерал-адъютанта. Нарышкин, по-видимому, говорил совершенно серьёзно и столь положительно, что с этой стороны Черепов почувствовал серьёзную опасность. Нелидов молод, красив, умён, образован; один из первейших любимцев государя; пред ним впереди ещё более блистательная карьера – при таких условиях что препятствует ей отдать ему руку и сердце?
С пылающей головой и щемящим, тоскливым чувством в душе вышел Черепов из Английского клуба и быстрыми шагами бесцельно пошёл по тускло освещённым московским улицам. Он шёл, не глядя, куда идёт, и ничего не замечая ни пред собой, ни около себя. В голове его вертелась в каких-то туманных обрывках всё одна назойливая мысль, центром которой была графиня Елизавета и рядом с нею этот ненавистный, но прелестный Нелидов; в сердце подымалась то злоба, то горечь и слёзы, и казалось ему порой, будто земля ускользает из-под его ног, и вместе с нею ускользало всё его счастие и дымом разлетались мечты и надежды.
XVIII
МАСОНСКАЯ ЛОЖА
Двор и гвардия вернулись в Петербург, где обыденная жизнь того и другой вошла в свои колеи, резко и твёрдо обозначенные для них императором ещё с первых дней его воцарения. Черепов надеялся, что после московских торжеств и праздников графиня Елизавета Ильинишна, почувствовав себя опять среди своей мирной и тихой домашней обстановки, захочет несколько отдохнуть от светского рассеяния, более сосредоточиться в самой себе и тогда – «авось-либо и про нас, грешных, вспомнит, авось-либо станет по-старому уделять долю своей дружелюбной внимательности и – как знать! – быть может, теперь-то и заметит, что она весьма не чужая моим сердечным чувствованиям». Так думал и надеялся Черепов, но – увы! – мечты его пока ещё не оправдывались на деле: графиня Елизавета при встречах была с ним и приветлива, и любезна, но под этой любезностью как-то не чувствовалось той простоты и задушевности, какая была в ней прежде. Ему казалось, будто она в отношении его всё ещё находится в тумане той рассеянности, в которой находилась всё время московских празднеств, и он с болью в душе сознавался себе, что эта рассеянность чуть ли не выражает собой полнейшего равнодушия к нему. Так казалось Черепову, и потому состояние внутренней затаённой тоски почти не покидало его. Все товарищи и приятели не без сожаления замечали промеж себя, что он положительно изменился.
Однажды как-то после «вахтпарада» заехал к нему по дороге один из его добрых знакомцев, некто гвардии капитан Гвоздеев, человек пожилой и солидный.
Черепов приказал подать закуску, после которой приятели разговорились, и беседа их незаметно приняла характер задушевности.
– Скажите, сударь мой, – говорил Гвоздеев, прохаживаясь с ним по комнате, – все мы, наши друзья-приятели, примечаем, что вы досконально преобразовались как-то, стали вовсе не тот что прежде, словно у вас докука некая в сердце… Ежели то с моей стороны не назойливо и вам не претит скажите, как другу… быть может, у нас явится возможность помочь, облегчить или, по крайности, хотя посоветоваться вместе.
– Да как вам сказать!.. Просто скверно живётся на свете, – пожал плечами Черепов.
– Вам ли то молвить!.. Вы, который лично известны государю, и он до вас столь милостив, служебная карьера вам улыбается, состояньишка, слава Богу, хватает, из себя молодец и добрый малый, любим и уважаем товарищами, – чего вам более?..
– Всё это так, да здесь-то вот неспокойно, – сказал Черепов, указав на сердце.
– Аль зазнобушка?.. Ну что ж!.. Это в натуре вещей: годы ваши такие, и коли любите, то эта неспокойность тем паче на благо вам, сударь.
– Да, хорошо любить, коли и вас взаимно любят… Но не в том сила… Отчасти, коли хотите, есть и это, а отчасти и другое нечто… сумненья, и мало ли что…
– Сумненья? – серьёзно повёл бровью Гвоздеев, – в чём же сумненья-то? В себе ли, в жизни или в верованиях?
– Всего бывает порой, – проговорил Черепов, как бы вдумываясь и вглядываясь внутрь самого себя. – Но опять-таки не в этом главная сила, – продолжал он, – а в том, что просто скука давит, пустота вокруг какая-то, неудовлетворённость моральная… Чувствую, что не хватает чего-то, и живо чувствую, а чего – и сам не знаю, уяснить не могу себе. Но порой такие минуты находят, что, кажись, на всякую отчаянность, на всякое сумасбродство пошёл бы со всей охотой, очертя голову, лишь бы забыться!
– На эту болезнь есть лекарство, – серьёзно и с чувством внутреннего убеждения сказал Гвоздеев. – Лекарство сие – самоуглубление, размышление; надо познать себя в испытаниях естества своего и своей внутренней природы, и тогда вы обрящете в жизни духа такие утешения и сладости, каковых никогда не даст вам вся эта юдольная суетность со всем её блеском, со всеми её благами и почестями.
Гвоздеев замолк на минуту и продолжал раздумчиво ходить по комнате.
– Известно ли вам, сударь, что-либо о «Великом Востоке»? – остановился он вдруг перед Череповым. – Слыхали ли вы нечто о братстве «вольных каменщиков»?
– Случалось, – отвечал тот, – и не раз, и от людей весьма досточтимых, которые к нему относились со всем почитанием.
– Мудрый и не может отнестись инако, – заметил собеседник.
– Да, но правительство наше, кажись, не совсем-то…
– То есть покойная императрица, сказать вы желаете? – перебил Гвоздеев. – Да, это так; но не нынешнее правительство. Ныне, напротив, – продолжал он, – сам император весьма сочувственен ко франкмасонству и всегда таковым оставался. Ныне в здешней ложе можно встретить людей и знатных, и высокопоставленных. Стремление ко всеобщему благу не есть и не может быть преступно.
– Вы франкмасон? – открыто и прямо спросил Черепов.
Гвоздеев потупился, в лёгком смущении, и ответил не сразу.
– Хотя уставы братства, – сказал он, – и воспрещают открываться профанам, но вы человек честный и мой приятель, и я вам откроюсь. Да, я франкмасон и счастлив тем внутренно, ибо только с тех пор, как оным соделался, мои горизонты расширились, и я уразумел, что в жизни, помимо суетного себялюбства, есть ещё жизнь духа, есть иные, более высокие задачи и мечты… Вот где, сударь мой, можно обрести целительный бальзам от тех духовных недугов, которые вас снедают! – с жаром глубокого убеждения заключил Гвоздеев.
Черепов с любопытством стал было расспрашивать о сущности общества, о его задачах и стремлениях, но собеседник объявил наотрез, что не имеет права открывать их непосвящённому, что в этом отношении его связывает добровольно данная клятва, что идея и задачи братства имеют несколько степеней и даже посвящённым открываются не сразу, а постепенно, по мере убеждения высших членов в их духовном совершенствовании.
– Но если дух ваш точно жаждет новых сфер и достойного поприща, – сказал Гвоздеев, – то я могу предложить вас в члены и ввести в ложу; тогда, по мере удостоения вашего, вам всё откроется, всё станет ясно, и вы познаете на земле истинное благополучие.
То состояние духа, какое за всё это время испытывал Черепов, как нельзя более располагало его в пользу сделанного ему предложения. Тоска любви, исключительно наполнявшая его душу, неудовлетворённые стремления к счастию, не дававшемуся в руки, внутреннее одиночество среди товарищей – всё это делало в его глазах пустой и непривлекательной ту жизнь, которая повседневно его окружала. Он смутно, но верно почувствовал в душе, что ему необходим какой-нибудь исход, какое-нибудь отвлечение в иную сторону, во что либо новое, ещё неизведанное им в жизни, и потому-то с радостным и благодарным чувством ухватился он за предложение Гвоздеева.
– Углубитесь в себя, – сказал ему тот на прощанье, – подумайте хорошенько над самим собою, поразмыслите наперёд, и если убедитесь, что хотение ваше не есть минутный порыв, а истинная воля души, жаждущей просветления, тогда решайтесь. Через два дня я заеду к вам, и коль скоро решимость ваша не ослабнет, а ещё тем паче укрепится, – я буду к вашим услугам, сударь, и мы поедем тогда.
В назначенный срок Гвоздеев явился к Черепову.
– Ну что, не раздумали? – спросил он.
– Везите! – было ему решительным ответом.
– Коли так, то ожидайте меня завтра в шесть часов вечера.
На другой день в условленное время они сели в карету и поехали. Экипаж остановился вскоре на набережной Фонтанки, перед одним каменным домом, солидной, барской постройки, наружные окна которого были замазаны белилами, что как бы указывало на отсутствие хозяев, а в сущности, быть может, служило к тому, чтобы не привлекать праздное любопытство прохожих или внимание уличных соглядатаев. Вообще всё внешнее устройство этого дома показывало, что он никак не предназначался для отдачи внаймы разным жильцам. В нём не помещалось ни лавок, ни ремесленных заведений, и видно было, что весь он составляет одну квартиру, одно широкое помещение, как бы нарочно приноровленное для барского богатого семейства. Двор был чист и безлюден.
Оба приятеля, отпустив наёмный экипаж, вошли в широкие, полутёмные сени с колоннами и лепным потолком и поднялись по широкой лестнице в приёмную комнату.
Здесь Гвоздеев оставил Черепова и, предварив, что ему придётся несколько обождать, скрылся за внутреннею дверью, которая за ним наглухо захлопнулась.
Минут через десять из этой самой двери вышел какой-то неизвестный человек, одетый в чёрный фрак, и приблизился к Черепову.
– Если желаете последовать за мною, вы должны дозволить мне завязать вам глаза, – сказал он тихо и вежливо, приподняв к лицу его белую повязку.
– Это необходимо? – спросил Черепов.
– Это необходимо, – утвердил неизвестный самым решительным тоном.
Черепов, в знак согласия, подставил ему свою голову. Плотно завязав глаза, незнакомец взял его за руку и повёл чрез большой и длинный ряд покоев. Вдруг остановился, и Черепов услышал гром тяжёлых железных запоров, вслед за которым заскрипели массивные двери.
Оба переступили высокий порог и вышли в комнату, где провожатый посадил Черепова на стул.
– Когда я удалюсь отсюда, – сказал он всё тем же тоном и вежливым голосом, – вы скиньте повязку и углубитесь в книгу, которая разверста перед вами.
Новый скрип двери и гром запоров возвестил о его удалении.
Черепов снял повязку и в недоумении огляделся вокруг. Его окружали совершенно чёрные стены какой-то мрачной пещеры. При слабом свете лампады, которая, тихо покачиваясь, висела над его головой, глаза его встретили человеческий череп и близ него разверстую Библию на бархатной голубой подушке, обшитой золотым галуном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94