А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

дабы вкусить от Вечной Истины. Каждый явлен миру для выражения истины, которую сам созидает. Душа моя спокойна – Бог её понимает и приемлет. И нивы, и пажити, и лесные просторы – всё ласково ко мне и побуждает не поддаваться лжи. Мир мой хрупок, но лишь оттого, что нет обочь верных друзей.
Много правды было в речах Петра Петровича, но много и беззащитности пред суровою жизнью. Да и не представлял он себе вовсе скрытого механизма её. И был удобен для своего противника тем, что ставил на терпение и расточал бесплоднейшие надежды.
– На что вы живёте? – спросил я Петра Петровича. – Чем кормитесь?
– Обещают мне пенсион, – отвечал он, – коли вытребую все нужные бумаги. Второй год хлопочу, но теперь уже торжество моё близко… Ещё иногда проповедую метафизику в трактире, и иные подают за старания… Значительныe труды постепенны, так считали древние. Вергилий писал «Энеиду» одиннадцать лет, вначале изложив её прозою в двенадцати книгах. Но и завершив труд, принятый с восторгом, мечтал употребить пять лет на обделывание стихов… Духовную нищету человеку никак не снести, горбится он под бременем её, а с богатствами духа ещё труднее. Неотданные, они пропадают. И если общего знаменателя им нет в душе, тоже исчезают бесследно…
«А не метафизикою ли смущено сердце бедной Лизы? – подумалось мне. Не зависть тщеславца взыграла, а сострадание к доверчивому успокоителю несчастных – Петро Петрович, может, и более прозирающ, нежели прочие, но разве способен указать путь к спасению? И какая польза более совершенным, если они повсюду гонимы и истязаемы? Если муки их бессчётны и безмерны? Если примеру их не следуют, а насмешникам над ними несть числа? Если они изнемогают в ещё более пустой суете, нежели негодники, не ведая никакого вознаграждения?»
– Так есть ли общий знаменатель всему человеческому или вовсе нет его? – в горечи воскликнул я.
– Есть, – кивнул Петро Петрович и пальцами снял нагар со свечи. – Общий знаменатель всему – не искать более того, что дано, жить по велению сущего, стало быть, по закону справедливости. Всё в мире – этот закон, и всё взыскует его. И даже любовь – справедливость, найденная или как будто найденная!
– А если невозможно? – перебил я.
– Тогда зачем всё? – с мягкой улыбкой отзывался он. – Ах, мне слов недостаёт, чтобы подняться выше убогости моей, она же словно железные вериги! Если и стоит порой убить себя, то разве что от отчаяния не уметь выразиться в словах!
– И выразиться – всего лишь полдела. Как добраться до истины? И не одному, а всем? И каков смысл иначе стеречь истину? Каков смысл поддерживать надежду, если и надежды для нас нет доброй, и доброй истины нет?..
Пожалуй, не с Петром Петровичем я заспорил – с самим собою, не находя опор там, где они должны были быть по моему разумению.
– Растрогали вы меня, – сказал я, нисколько не лукавя. – Сражён надолго вашею мыслью. Вот же примите от меня сотню червонцев в знак того, что душа ожила от вашей метафизики! По себе ведаю, сударь: бедность кого угодно на колени поставит и всякий лик покривит!
Темновато было в комнате, не мог я видеть черты лица Петра Петровича в подробностях, но показалось мне, будто он весь так и вспыхнул.
– Нет, – ответствовал он негромко. – Труды души моей ради надежды вашей столько не стоят. Вот ежели рублик пожалуете, изрядно доволен буду…
До самого дома повторял я мысль, на которую натолкнул меня Петро Петрович, и единственно спасительною она мне представлялась: думая о себе лишь, ни один не найдёт истины; и думая обо всех, ни один не найдёт истины, доколе не станет претворять её один с думою обо всех!..
Прозрение было до того важным, что я холодел, опасаясь, что позабуду о нём.
– Помолись, – сказала мать, едва увидев меня. – Помолись немедля, сын мой, не то сожжёт нутро бесплодным сомнением!
Невыразимое лежало на душе. Вот, увидел я правду и увидел ещё, что путь к ней безмерно тяжёл и труден и не всякий одолеет его…
Ни покаяние, ни исповедь уже ничего не изменили бы, не облегчили моего состояния. Да и отвык я виниться перед Богом, полагая, что ему всё обо мне известно.
И вот собрался было я уже лечь в постелю, вконец разбитый событиями дня, да некстати постучался мой человек:
– Барин, вас спрашивают у дверей какие-то господа!
– А что ж не войдут? Не воры ведь?
Разом вспомнив о Герцинском, выхватил я из ящика небольшой двуствольный пистолет французской работы, хорошо мною пристрелянный.
Едва ступив на улицу, увидел я у коновязи трёх лошадей под сёдлами. Возле них двое господ прохаживались. Один из них заспешил навстречу, и я признал его.
– Целая вечность минула без вас, господин Хольберг!
– Скверно, – буркнул он, садясь на коня…
Ехали медленно и молча. Дорогою повстречался нам царский поезд из Ораниенбаума: впереди и позади кирасиры, на каретах – лакеи с фонарями, фонари у форейторов.
Я чувствовал, что господин Хольберг сердит на меня, и, догадываясь о причинах, первым пошёл в атаку:
– Объясните, за что убили брата Волынщика?
Господин Хольберг долго молчал.
– Ты спрашиваешь о недозволенном, – наконец сказал он. – Всё вершится с ведома высшей власти, а её расчётов мы часто не понимаем… Но я принял бремя учительства и доведу тебя до главного испытания. По крайней мере, буду вести, доколе ты не станешь упираться… Герцинский нарушил заповеди и вышел из-под контроля. Он сделался опасен.
– Сие можно утверждать о каждом!
– Пожалуй, – неохотно согласился камергер. – Но братья перестают быть братьями, забывая о заповедях. Наша жизнь не принадлежит нам лично, она принадлежит Ордену, и Орден вправе по своему усмотрению решить о ней.
«Посвятить себя истинному, оправдать свою муку, увидеть смысл трудов своих – не это ли подспудная жажда души? – подумал я. – Что же вдохновляет масонов, сознающих, что они лишь пешки, никакого касательства до постижения сути душевных исканий не имеющие?..»
– Художник, отменно рисующий красками, изображает жизнь. И всё же то не жизнь, как и то, что мы видим округ себя Мы видим тоже картину жизни, только нарисованную Богом… Вот и разные книжия – витиевато, а – пусто. Жизнь сквозит, и в тот же миг – мёртво всё. Так в чём она, жизнь, если без обмана? Не скрытые ли законы её – суть её?
– Не спорить же мне стать с тобою, – раздражённо сказал камергер. – Я говорил уже тебе, что Орден вполне владеет истиною. Но мы приоткрываем её постепенно: слишком резкий свет делает глаза незрячими. Истина – бесконечна, и то, что полагает о ней художник или сочинитель историй, кому-то покажется откровением. Но суть истины – условия счастья духа посреди несчастного мира. А может, и более – условия творения совершенного мира руками несовершенных. А, может, и ещё более… Истины нет там, где позволено продолжать или сокращать, увеличивать или уменьшать, смеяться или плакать, истины нет там, где нет общей судьбы, стало быть, мечты о совершенстве… Истина – дыхание совершенства, неотразимо услышанное душою. Познав истину, прежним уже не живут… Однако всё изречённое – метафизика, сиречь искусная игра словами и понятиями, где блещут осколки правды столь же ослепительно, сколько и зеркала лжи… Живое растёт на мёртвом, мёртвое на живом. И что ты поделаешь, брат мой, если откроется вдруг, что истина – то, что скажут нам более просвещённые. Сие толкование и считай наиболее мудрым. Дух твой, Орион, нужен нам не для того, чтобы он искал для себя, но чтобы, намаявшись сам, мог предотвратить маету других. Много братьев жаждет просвещения, его же не доверишь старшим по званию, но только самым искушённым по опыту…
«Что ж, – подытожил я про себя, – ловко играя на потребностях моей души, смущая учёной околёсицей и бирюльками, вы умертвляете мой дух. Не жизнь моя заботит вас – вам нужен вдохновенный лакей, способный вызвать в свободных людях лакейское умиление…»
– Я хотел бы продолжить твоё просвещение, – сердито продолжал камергер. – Пока я отсутствовал, ты ни на пядь не продвинулся в познании истины!
– Хотите сказать, учитель, что мне помешала Лиза?
– Великому делу душа или отдаёт себя целиком и вкушает плоды совершенства, или делит дело с прочими страстями и ничего не достигает!
– Совершенство, видимо, невозможно среди несовершенных, – сказал я.
– Совершенное служение не требует личного совершенства! – возразил камергер. – Запомни, из двух людей один непременно мучитель другого. Сие правило обнажает относительность дружбы и опасность всякого брака. Коли один супруг хорош, другой непременно отвратителен – гнездилище явных или скрытых пороков. Плохое прилепляется к хорошему, как огонь к дереву, вода к тверди и тому подобное. Вот свойство человеков, отражающее свойство мира!
– Вы хотели расстроить мой брак с Лизою! – воскликнул я, наконец догадавшись. – Разве совместить сие с обетами благожелания, которые дают братья Ордена друг другу? Не возмутительный ли то произвол?
Господин Хольберг плотно сжал губы и вздохнул.
– Я хотел предостеречь тебя от шага, который помешал бы достижению совершенства. Зная о пылкой любви твоей, я хотел узнать: не пожертвуешь ли ты любовью к ордену в пользу любви к женщине?
– Знайте же, учитель, – возопил я, – я пожертвовал уже любовью к Лизе ради всего остального! И требую гарантий: пусть ни единый из братьев не посмеет покуситься на честь моей возлюбленной!
Господин Хольберг задумался. Растерянность пробежала в чертах лица его. Он не ожидал от меня таковой прыти.
– Хорошо, – сказал он, – завтра или послезавтра я сообщу тебе решение старшего!.. И что смысла жениться? Половину своего времени ты станешь тратить на препирательства с женою. Знаешь пословицу: «Всего забавы – сон да баба, кабак да баня!» Сие для наших ворогов. Для холопов. Но не для нас, масонов… Ты хорошо сделал, что отступил!
– Я не отступил, я уступил, положив, что так Лизе будет спокойнее. Но если спокойнее не будет, считайте, что мне нанесено оскорбление!
– К чему пышные слова? – поморщился камергер. – Орден не отвечает за своих братьев, тогда как братья во всякий час ответственны перед Орденом!
Твёрдость моего тона всё же пришлась по нраву господину Хольбергу. Он-то уж знал, что нельзя потребовать полной покорности, не одушевив человека хотя бы показным потаканием его безвинной прихоти. Слуга верен лишь до той поры, пока чувствует, что с ним считаются, что его услуги высоко ценятся. В воображении камергера идеальный учитель выглядел, конечно, в точности почти таковым, каков он был сам. А коли так, всякая черта, родственная ему, не должна была восприниматься им с раздражением.
– Смягчись и успокойся, – сказал камергер, беря меня за руку. – Обещаю тебе полное покровительство!
Желая подтвердить расположение ко мне, он принялся рассказывать о своей семейной жизни, жалуясь, что женою попалась ему женщина вздорная и себялюбивая.
– Я ведь одинок, сударь, – хмуро, но видимо искренне прибавил он. – Ничего нет у меня, кроме дела просвещения. Понимаю, таков я нужен для Ордена, но и то понимаю, что не таков я нужен для самого себя. Но я подчинился, принёс великую жертву!
«Ради кого? – подумал я. – Ради какой цели? Удастся ли мне вызнать сей главный секрет, сокрытием коего масоны уловляют даже честные сердца?»
– Все двадцать лет, которые я прожил со своею женою, – продолжал камергер, – у меня чувство, будто в доме покойник. Жена всегда недовольна. Спроси – отчего, не ответит. Всю жизнь она считает себя обойдённою и ущемлённою, хотя ущемлена лишь собственной глупостию да упрямством. Она не поёт, не вяжет, чурается общества, редко появляется на кухне. Отчего я с нею? Оттого, что дети, если вырастут без меня, не поддержат моего дела. А делом я дорожу более, нежели своею судьбой. Вся жизнь потрачена ради того…
Сие было мне крайне любопытно: именно то, что камергер сомневался в притягательности идей Ордена, коли уповал на внушение при обращении в свою веру.
Впав в некоторую меланхолию от неудержимых уже воспоминаний, камергер потребовал пунша. Лакей бесшумно и быстро исполнил приказание.
– Жена моя занята исключительно тем, что строит мне козни. Сию бессмысленную войну она сделала как бы главной целью своей жизни. Далёкая от моих забот, она превратно понимает меня буквально во всём, и, поскольку не стремится докопаться до истины, пропасть между нами делается неодолимой… Из всех нелепостей света всего более противна мне женщина, недовольная и ворчливая, неловкая и бесчувственная, ибо в ней восстаёт природа противу себя самой…
Злорадство переполняло меня. «Ага, не столь вы просвещённы, сударь, чтобы понимать все тонкости человеческой души и печь из неё те блины, которые вам нравятся!..»
Камергера несло, яко ладью, сорванную с якоря.
– Нередко ищут из тщеславия всё новых любовниц, – поучал он. – Но каждая из них – вернейший путь к погибели. Воистину, наслаждается жизнью тот, кто не тратит себя на муки отношений с сими легкомысленными, ветреными и чаще всего бессовестными существами!..
– Послушайте, учитель, – сказал я, – неужто недостаёт знаний Ордена, чтобы обуздать любого строптивца?
– Пока ещё нет. Но все копилки открыты, и они стремительно наполняются. Знаниям о человеке отдаётся предпочтение в сравнении со знаниями о числах, природе и звёздах, хотя все тайны вселенной связаны между собою. Хорошо известно, что знающий всегда будет торжествовать над невеждой и просвещённый всегда одержит верх над дикарём… Я и сам, вероятно, кое-что прибавлю к сокровищам Ордена, ибо и у меня скопилось немало драгоценных наблюдений над человеческой тварью… Для полного же успеха знания необходимо сопрягать с властью!..
Лакей, подошёл к Хольбергу, пошептал ему на ухо.
– Мне недосужно, – раздражённо сказал камергер, – но если он так спешит, пусть встанет здесь, за ширмою, и выслушает приказ. Введи его!
Лакей ушёл, воцарилась напряжённая тишина. Я догадывался, что сейчас увижу или услышу нечто важное.
– Позвольте мне откланяться, учитель!
– Пожалуй, – рассеянно сказал он. – Впрочем, останься! Я дам несколько советов брату, кладущему камни в основание ещё одной исключительно важной для нас постройки. Обрати внимание, что и здесь нами собран опыт, каковым не владеют профаны.
За плотною ширмой, отделявшей часть гостиной, послышались лёгкие шаги. Кто-то кашлянул. Камергер спокойно допил свой пунш.
– Пианство – знак низкородности и слабой воли, – изрёк он, похлопывая себя по щекам. – А человек властвует над другими, когда властвует над самим собою! – И обернулся к ширме. – Тебя ли я слышу, брат Геркулес?
– Именно, брат инспектор.
– Где господа, о которых мы условились?
– Собраны в доме моём и ждут вашей проповеди.
– Ты скажешь её сам, брат Геркулес! Сам взрыхлишь почву и посеешь, а я осмотрю всходы… Итак, какого бы предмета сии господа ни касались, они должны утверждать Божественную предначертанность и незыблемость существующего миропорядка, в то же время возбуждая надежду, что вскоре предстоят счастливые перемены. Успокоение – первое наше правило. Писать и говорить о мудрости владык и законах вселенной мы дозволим немногим избранным, остальные из наших пусть пишут и говорят о неудачных битвах, кражах, пирах, забавах и женщинах, о диковинных заморских обычаях и тому подобное. Чем низменнее предмет, тем выше он ценится нами. Публику, особенно образованную, необходимо приучать к небылице, анекдоту, скандалу, случаю, пустому и вздорному происшествию. Ум, занятый дребеденью, в конце концов теряет силу, разжижается и более не способен наблюдать связи между вещами, которые должны быть лишь нашим попечением. Внушайте публике, что полной правдою и истиною владеют от Бога лишь народы и воля их не может быть продолжительно искажаема ни жестоким царём, ни злым завоевателем. Сие усыпляет силы неугомонных и плодит самоуверенность, каковая нам выгодна… Понял ли ты меня, брат Геркулес?
– Надеюсь, понял. Чтобы держать своё стадо, нам нужна вера в ересь.
– И оттого вера в чудо не должна прекратиться, – кивнул камергер. – Пусть всякое дело заменят пылкие о нём пересуды! Приучайте к предпочтительности моды – на шляпы, танцы, поклоны, поступки, слова! Глупец не умеет иначе утверждать себя, кроме как поношением обычаев своего племени. Поощряйте сие! Убеждайте, что общей жизни у народов нет, – существует твоя жизнь, моя, его… Тако же и законы: общие составлены из частных, на поиски их и следует употреблять все жизненные силы. Каждый сам по себе – вот что для нас хорошо. Одни мы для всех… И посему мнения, нам неугодные, следует поскорее предавать погребению, засыпая их бранью и не озабочиваясь слишком убедительностью поношений: брань чернит уже тем, что она брань, а низкопоклонствующая душа пугается всякой брани и презирает бранимого. Наиболее упорных наших противников удобнее всего высмеивать, вышучивать, подавать яко хмельных казачков, безосновательно претендующих на внимание избранной публики… Запомнил ли, брат Геркулес?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93