А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Быстрее решайте, не принуждайте, чтобы решал я!
Не ведаю, что повлияло на меня в ту роковую минуту. Не страх смерти, нет, хотя пуля в грудь, несомненно, завершила бы всё смертию. Мне как-то весело стало оттого, что война вскоре окончится: незнакомец сумел внушить мне полное доверие к своим словам.
– Что от меня нужно? – спросил я по-немецки.
– Ах, Боже мой, совсем ничего, – точно так же по-немецки ответствовал он. – Я зайду в дом, а следом можете заходить вы со своими казаками.
– Пожалуй, – сказал я, отстраняясь, чтобы позволить незнакомцу выйти из кареты.
Он тотчас легко и выбрался из неё, хотя был довольно грузен. Лицо он имел строгое, умное и чуть насмешливое. Он хорошо владел собою, сей незнакомец, по всей видимости, лазутчик.
Теперь я бы мог обезоружить его. Но – слово было дано.
– Ступайте, – сказал я с досадой. – Да хранит вас Господь!
Он сделал несколько шагов и обернулся.
– Да сохранит небо и вас, поручик! В двух вёрстах отсюда по северной дороге разъезд короля. Человек шестьдесят, не более… Кстати, как ваше имя?
– Услуга за услугу, – не слишком ли вы увлеклись? – оборвал я игру довольно сухо.
Он пожал плечами и скрылся.
Вскоре вернулись возбуждённые и радостные мои казаки – они взяли в плен пятерых неприятельских гусар, одного убили в перестрелке.
Мигом осмотрели двор и подворье, заперли пленных в каменном каретном сарае и стали выискивать, чем поживиться на ужин. Седой старик-лакей, единственный, кого нашли в покоях, трясся от страха, повторяя, что все господа разъехались и люди разбежались неведомо куда, узнав, что вблизи проходит русская армия. Я хотел спросить у старика, не сыщется ли в доме провизия, но сие оказалось излишне: пронырливые казаки, обшарив дом от подвалов до чердака, тащили уже окорока и выкатывали из погреба бочки с вином и пивом.
Тут подоспел наш пикет. Усталый и перемёрзший ротмистр Мархлевский, утерев слёзы, выбитые ветром, поздравил меня с успехом и великолепным выбором ночлега.
Сердце моё разрывалось на части. С одной стороны, я обязан был известить старшего начальника о незнакомце, которого отпустил по крайней нужде. С другой стороны, именно вынужденность моего поступка и малозначительность происшествия подавали надежду, что благоразумнее обо всём умолчать. Пока я изводился доводами и контрдоводами, во дворе запылали костры – гренадёры, забив раненую прусскую лошадь, решили пополнить ужин доброй похлёбкой. Каждый из них наполнил манерку Манерка – фляжка.

вином, некоторые успели даже набраться, судя по неловким движениям и нестройным запевам.
– У меня дурное предчувствие, – сказал я Мархлевскому. – Совсем близко отсюда находится прусский разъезд. Как бы не приманить его огнями.
– Дело, – отозвался, кивая, ротмистр – Прикажите принять меры предосторожности. Побольше часовых да два усиленных караула с тылу и к дороге, чтобы не застигли нас врасплох. Конечно, вино мы теперь уже не запретим, поздно, но нужно настоятельно побудить всех к умеренности, особливо казаков!
После ужина я отправился с подпоручиком Лобовым, совершенным, как и я, трезвенником, удостовериться в исполнении моих приказов.
Что же мы нашли? Вопиющую нераспорядительность и беспечность. Казаки, занявшие нижний этаж господского дома, на правах хозяев погребных запасов упились до положения риз. Одного, повалившегося у самого порога, возмущённый Лобов пнул ногою, но он только завалился на другой бок и, пошевелив усами, пуще захрапел, держа в раскинутых руках чепрак и потник. Чепрак – суконная или ковровая подстилка под конское седло поверх потника – войлока.


То же открылось нам и в амбаре, где разместились гренадёры. Побросав ружья и патронные сумки, они спали беспробудным сном, в то время как во дворе ещё горел костёр и дымился наполовину опростанный котёл.
Спали и часовые у пушки. Дозора, долженствующего смотреть за дорогой, на месте не оказалось. Все отчаянные мои попытки вразумить солдат ни к чему не привели: они артачились, как малые дети, не устрашаясь ни бранью, ни погрозами.
Столь гибельной картины я не наблюдал за всё время моей службы. Непонятно было, когда все успели напиться, вот ведь только что я видел их, смеющихся, с осторожностью несущих свои манерки. Трудно было допустить также и то, что все оказались подвержены грустному пороку напиваться до бесчувствия. «Уж не дьявольщина ли всё сие? – подумалось мне. – И куда подевался прусский полковник?..»
Удручённые Лобов и я вернулись к ротмистру Мархлевскому, но и он сладко почивал в хозяйской постеле, и подле его сапог на полу, завернувшись в одеяло, спал его денщик. Оба были пианы, судя по кружкам с остатками вина.
– Вот что, брат Лобов, – сказал я, вполне удостоверясь, что и уланы ни к чему более непригодны, исключая маленького черноволосого солдата, со слезами молившегося перед крохотной свечкою. – Бери сего молодца и ступайте на дорогу. Коли мы допустили до таковых обстоятельств, то и ворчать не на кого. А я попытаюсь привести в чувство вашу смену!
Бледный как полотно Лобов тотчас ушёл: и он сознавал непередаваемую плачевность положения.
Выстрелами из пистолета я выпустил из бочек остатки вина и пива. Несмотря на необыкновенный грохот, только один казак приподнялся, недоумённо и мутно глянул на меня и паки опрокинулся навзничь.
Сие было власно Власно – точно, словно, как будто.

как сатанинское наваждение. Но, увы, храпел беспробудно не только Иван-царевич – в беспамятство погрузилось всё славное русское воинство, и я не представлял себе, как оживить его, если нагрянет ворог. И вот – я ещё сидел недоумённо, проклиная всё на свете, – распахнулась входная дверь, и на порог вбежал маленький чёрный улан. Обеими руками он держал разрубленную голову, и как мёртвые руки его упали, то и голова будто развалилась на обе стороны…
В тот же миг пространство наполнилось адским шумом, бряцаньем, криками и выстрелами. Как черти из голенища, посыпались пруссаки. Они рычали, рубя палашами направо и налево беспомощных казаков, и стреляли в тех, кто пытался защититься. Кровь лилась ручьями и брызгала фонтанами. Если бы я и хотел, я не мог оторваться от ужасного зрелища, зная, что среди виновных я виноват более всех. Почему? Да потому уже, что сохранял твёрдую волю и ясную голову – зачем, зачем я сие сохранял?..
О Господь всемогущий, по какому промыслу ты явил моему взору толикое позорное бедствие? С какою целью заставил леденеть кровь в жилах моих?
Я разрядил оба бывших при мне пистолета в набежавших пруссаков и, подхватя чью-то саблю, принялся неистово крушить ворогов. Я не жалел себя – да и как можно было жалеть? Столько ярости поднялось в груди, что я пробился к двери и, заколов уже на крыльце капрала, которого подвело неисправное ружьё, выскочил во двор.
Вовсю горел амбар. Металось багровое пламя, и чёрные тени скакали, и в пламени возникали с воздетыми руками беззащитные люди, люди, преданные своим порокам гораздо более, чем своему долгу и своей судьбе.
«Вот вам, вот вам!» – кричал я, врубаясь в гущу врагов, пока удар прикладом не обрушился на мою голову. И разом стихли все звуки, и пламя, пыхнув особенно ярко, погасло вовсе…
Очнулся я уже в грязной фуре, медленно тащившейся. Дождь лился немилосердно. Обочь ехали прусские уланы. Увидев перед собой постаревшего за ночь Мархлевского, напрочь утратившего былой лоск, я спросил, куда мы едем. «В неволю, братец, в неволю», – отвечал со вздохом Мархлевский. От него я узнал, что все наши офицеры убиты, и Лобов убит, только он, ротмистр, да я остались в живых.
Непостижимое совершилось. От стыда и позора я не знал, что ответствовать моему начальнику, не менее меня удручённому.
Так я оказался в плену. Завезли нас под город Шведт, где в старом замке содержался изрядный лагерь пленных русских офицеров. В одной из казарм был устроен лазарет, ибо многие офицеры были ранены или больны. Случалось, тут и умирали, и мы хоронили несчастных в постылой немецкой земле – вначале вовсе без священника, а после отцом Анисимом, полковым попом, угодившим в полон вместе со своей походной церковной сбруей.
Нередко у замковых ворот собирались обыватели-немцы. Они подкатывали на колясках празднично одетые, с детьми, жевали бутерброды и, указывая на нас пальцами, восклицали: «Kieke mal an, da sind russische Barbaren!.. Merkt euch, Kinder, wie wenig sie edlen Leuten ahnlich sind!..» Взгляните, вот русские варвары!.. Примечайте, дети, как мало они похожи на благородных людей! (нем.)


Поневоле пришлось вспомнить тогда, как «варвары» относились к пленным немцам. Со времён Петра даже младшие офицерские чины содержались в Петербурге на отличных квартирах при обильном столе, а старших офицеров можно было встретить и на придворных балах! Им давали прислугу, пенсион и даже – нередко – денежное вспомоществование.
Впрочем, припомнилось и то, что иные из бывалых россиян осуждали таковую нашу щедрость и великодушие, говоря, что иноземцы толкуют всё на свой лад: как раболепие невежественных дикарей перед истинно культурными людьми.
Горечь и обида переполняли сердце. Многое, многое отсюда, из-за стен средневекового замка, тёмного, сырого, холодного, как тюремная яма увиделось совершенно иначе, нежели с родной земли!
Потом, после плена, нас, уцелевших, называли «огрубпшми душами», но мы были обременены бесконечными раздумьями, приоткрывавшими неведомые прежде стороны жизни.
Исподволь, неприметно в нас старались погубить веру, и уж в ком угасала вера, уступая убеждению о бессмысленности сущего, тот превращался в жалкого пентюха.
В лагере невозбранно дозволялась водка, и отчаявшиеся офицеры покупали её в изобилии, отдавая торговцу Янкелю часы, одежду, а порою и нательные кресты и расходуя на оную все деньги, которые им пересылались от родных.
К нам подсаживали доносителей и тайных вербовщиков – неприятель ни на день не оставлял коварного расчёта склонить пленных к службе в прусской армии. Правда, за мою бытность в лагере не отыскался ни единый отметник и порушитель присяги, но, увы, говорили, что прежде искушались.
Во сто крат горше приходилось пленным нашим солдатам. Я и прежде слыхивал о том, что прусский король, ввиду нехватки рекрутов, использует в своей армии пленных. Теперь же узнал, что использование оных давно превратилось в крупнейшую отрасль прусского военного дела: тысячи аустрийцев, русских, французов и шведов, вымуштрованные прусскими капралами при помощи палок и карцеров, бросались в самые опасные баталии и ценою своей крови добывали мировую славу для Фридриха.
Более года протомился я в немецком плену. Все тяжкие невзгоды вынес я помощию своего природного здоровья да ещё благодаря постоянным думам о матери, о сестре, и конечно, о Лизе. О, сколько поддерживали меня эти думы! Я вспоминал слова любезных сердцу людей, движения, поступки их, и какою важною истиною, каким откровением представилось мне внушение почившего родителя моего: «Родной человек, может, и не столь близок бывает, может, и не ближе вовсе, чем прочий. Но с родного человека научается душа зреть и чувствовать, сколь благополезна и благотворна любовь. Всё отданное по любви возвратится к тебе, как не возвратится отданное по расчёту. Не принимают за жертву угождение людям тех, кто сподоблен полюбить их, но в нелюбви пуще муки служение доброму!»
Сколько новых прекрасных слов отыскал я для Лизы! Сколько нежных чувств открыл в себе, приуготовленных для общей радости! Занятый в мыслях Лизою, представлял я, как встретила она весть о моём пленении, прочитав о потерях русской армии. Ждала ли она меня подлинно так, как я ждал её? Помнила ли, как помнил я?..
Многое, многое передумалось, и вот, скажу по чести, возвратился я позднее из плена совсем иным человеком. Более всего потрясла меня там ужасная смерть ротмистра Мархлевского: не в силах простить себе гибели пикета, он зарезался бритвою, оставив для жены своей маленькую записочку, которую я бережно сохранял и всё же по несчастью потерял в ночь, когда случился в лагере пожар и все мы выпрыгивали во двор из окон, не имея возможности спасти даже самые необходимые из своих пожитков.
Время от времени в лагерь доставлялись немецкие газеты. И так как язык сей в совершенстве знали немногие, а новостей жаждали все, то и случалось нередко, что я прочитывал перед собранием газету, не упуская ни единой строчки.
Получаемые нумера были полны нелепых и вздорных слухов о России и жизни царского двора, так что всякий человек мог поколебаться в убеждениях, каждый раз слушая об одном и том же. Честные люди даже скорее верили газетам, говоря, что, мол, не станут же газетиры подвергать сомнению свою репутацию, помещая заведомую ложь…
После чтения возникали споры весьма ожесточённые, ибо одного проклятого досуга было у нас вдоволь. Зимою вычитали мы, что наша государыня, подстрекаемая соузниками, объяснявшими свою неудачливость на поле брани кознями в штабе русского фельдмаршала, заменила безвольного и больного старика Салтыкова стариком с ещё большими причудами – графом Александром Борисовичем Бутурлиным. Немецкие газеты вовсю расхваливали его. Знающие же из наших характеризовали графа полным невеждой в военных делах и к тому же пианицей. Сие обстоятельство также горячо обсуждалось. «Отчего в нашей России всё произвол и всё нескладица?» – вопрошали друг друга офицеры. Кто-то из вольнодумцев, отвечая на горький вопрос, заметил однажды, что если государыня управляет империей, то могут быть, верно, и такие люди, которые управляют государыней. Но сия курьёзная мысль, понятно, даже не обратила на себя внимания…
Трудно себе представить, как мы бывали поколеблены в надеждах, узнавая время от времени о бездарных ордерах наших главных командующих, о бессмысленных баталиях и стычках, нимало не послуживших к славе отечества, но погубивших тысячи русских людей.
Прозрение связанных по рукам и ногам горше слепоты вольных располагать собою. Представлялось нам, что надо всем торжествует злой рок, но что могли мы противопоставить?
Когда окончилась война коалиции, Российская империя не токмо не обрела выгод, но оказалась обманутой и посрамлённой. Пожалуй, только Франция была посрамлена ещё более, понеже возобладала у трона кучка гнусных интриганов – им принесены были в жертву достоинство и гений нации.
Следя за передвижениями армий, мы не подозревали, что всё побоище близится к завершению, и не вследствие ропота обескровленных народов, не благодаря прояснению разума скипетроносцев, а волею влиятельнейших толстосумов в Англии, посчитавших свои интересы уже обеспеченными и прекративших выплаты и дотации прусскому королю. Бьюсь об заклад, и Фридрих, сей знаменитый ловкостью и лукавством стратег, не представлял себе, что он во власти незримых сил несравненно более, нежели в зависимости от потерь своих лучших боевых генералов и старой гвардии.
Дивились мы, пленные, несогласию и нестроению не только между соузниками, но и в каждой из соузных армий, в особенные же причины повсеместного пресечения инициативы и разумных начинаний никто не был посвящён.
Даже то, что узнавалось нами, не могло быть истолковано верно. Помнится, мы сочувствовали Тотлебену, когда фельдмаршал Бутурлин по повелению государыни заарестовал его в Познани как предателя и злоумышленника.
Зная об антирусских проделках сего генерала, даже известие о занятии Берлина пославшего в Петербург на немецком языке, мы, ротозеи, сожалели об нём, не представляя размаха действовавшего во тьме комплота. Комплот – заговор.


Прусские газеты единодушно представили арест Тотлебена, доносившего Фридриху о всех секретах армии, как похмельные доблести одного только глупого Бутурлина, подробно рассказывая, как оный в продолжение похода увлекался травлей зайцев, содержа псарню с большей пыщностию, нежели канцелярию, как ежедневно напивался до бесчувствия в кругу ничтожных своих прислужников. Будучи пиан, Бутурлин жаловал полюбившихся офицеров за пение и шутовство в капитаны и майоры, а проспавшись, призывал к себе и умолял отказаться от незаконно полученных чинов.
Если таковые упражнения проделывал фельдмаршал, с далёким умысльем отысканный на задворках, как же могли отличаться от него подначальные ему офицеры?
Следствием была ужасная медлительность в продвижении русской армии, её неповоротливость и безуспешность действий. Даже и сложившись с аустрийцами до 140 тысяч солдат, Бутурлин не отважился дать решающую баталию прусскому королю, располагавшему всего 50 тысячами, но умевшему сноровисто защищаться редутами, рвами, шанцами и рогатками. Всего за три дни, в продолжение которых соузники рассуждали о планах баталии, Фридрих превратил свой лагерь в неприступную крепость.
Бесконечная бумажная переписка, отметание согласованных планов и произвольная перемена диспозиции привели к тому, что русская армия лишилась своих обозов и, понеся жестокие потери, принуждена была ретироваться, дабы не уморить себя голодом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93