А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я был поражён: церковь всегда представлялась мне незыблемым прибежищем благочестия, и вот я увидел, что и её тело источили норы.
– Как, и обер-прокурор член Ордена?
– Конечно, – взглянув на часы и вставая, сказал камергер. – Ни одна ключевая должность не должна выпасть из наших рук. И первое око государево в святейшем Синоде, любимец Петра Великого, был нашим другом. Я имею в виду полковника Болтина. Кстати, с сыном его вам ещё предстоит познакомиться, он будет вести обряд вашего посвящения в свободные каменщики… А теперь мы расстанемся, господин Тимков, меня снедают другие уже заботы!
Я схватил шляпу и вышел на улицу, как мне указали, через двор и узкую дверь в глухом каменном заборе.
Душа моя была стеснена. Я ощутил и стыд, и боль, и унижение. Но более всего возмущало, что никто не считался с моим желанием поскорее увидеть Лизу, – новые заботы неодолимо огрузили память и плечи.
Спохватившись, что не условился с господином Хольбергом, когда явиться к нему снова, – он предупредил, что каждый визит должен быть оговорён, – я возвратился, но вошёл не в дом, а толкнулся в садовые двери.
На мой настойчивый стук отворил садовник. Он весьма изумился, увидев меня, и, не впуская за дверь, спросил, что мне надобно. Я сказал.
– Хорошо, обождите, – был ответ.
Но прежде чем передо мною затворились тяжёлые двери, я увидел в беседке господина Хольберга с каким-то гвардейским офицером. Офицер сидел ко мне спиною, и камергер что-то втолковывал ему, улыбаясь.
«Паки просвещает неразумного», – брезгливо подумал я. И ещё о том, что свершающееся не игра, не шутка, не забава досужих людей…
Я плёлся по улицам, как побитая собака. Старался и не мог собрать растерянные мысли. Камергер умел сбивать с толку, смущая самые несомненные, казалось бы, опоры души. О, я не только притворялся! В его присутствии я делался едва ли не безвольным – толь слабым и ничтожным он умел выставить мне меня самого, постоянно подхваливая и поощряя.
«Как же жить человеку в мире, где повсюду расставлены незримые паучьи тенёта? Тенёта – сети.

Ради чего страдать? Ради Господа Бога? В таковой жертве он не нуждается, да и солжёт изрядно, кто скажет, будто живёт ради Вседержителя… Ради людей? Им безразлична жертва, они её не оценят… Может, ради истины? Ради безликой истины, которая не торжествует сама по себе среди человеков?.. Пожалуй, только ради самого себя и стоит страдать, сражаясь. Но не ради себя глупого, злого, противостоящего всем!.. Стало быть, всё равно ради истины… Но кто же я тогда? Подлинно ли знаю себя? Мои знания о себе – прекрасном – сиречь знания об истине. Я безлик в ней, но она производит мой лик. Истина творит из человека нечто, когда она в нём, в делах и помыслах его. И чем значительнее истина, тем значительнее человек, тем более в нём от Творца… Значит, жизнь ради истины и есть благословенная жизнь ради себя самого!..»
Возвращаться домой не хотелось – всё стенало во мне от бессилия и гнева, и участливые вздохи матери или сочувственные взоры сестры были бы для меня ещё тяжелее.
Я направил стопы в Вознесенский переулок, где находился, как я разузнал ещё прежде, дом господина Артамонова, приютившего несчастную мою Лизу.
Подошед к нужному дому, я подёргал у дверей колокольцы, но никто не отворил мне. Я подёргал настойчивей – ни единого ответного звука. Наконец я увидел, что со двора соседнего дома появился с палочкой махонький и слабый старичок в солдатской треуголке и, несмотря на довольно тёплый день, в долгополой епанче, какие нашивали лет сорок назад.
– Помилосердствуйте, сударь, – обратился я к старичку, – точно ли в сём доме проживает господин Артамонов.
– Точно, сударь, – с одышкою отвечал жёлтый, как свеча, старичок, остановившись и палкой упираясь в землю. – Жил, жил в сём скромном обиталище Пафнутий Егорыч! Так ведь в неделю разорился, продано имущество за долги, и дом отписан некому плюгавому брадобрею, и сам хозяин ныне неведомо где, может, уже в остроге!
– А не припомните ли, почтенный, куда девалась барышня, которую приючивал у себя господин Артамонов?
– Племянница? – закивал головою старичок. – Предобрая однако, душа и голосок – что тебе певчие! Так ведь и она подевалась неведомо куда. Бедность хоть и не порок, а не пущает за порог. Вся, вся православная Русь ныне обнищивает, и сам я, сударь, бывший на многих баталиях и через то совсем искалеченный, ныне обедаю по чётным дням в инвалидском приюте!..
Глядел я в светлые слезящиеся глаза старика, на его нездоровое лицо, и было мне подлинно не по себе. И пойдя прочь, узрел я повсюду знаки запустения, каковых будто и не примечал прежде. Попадались мне встречь дома мёртвые, вовсе без жильцов. Попадались и такие, которые разбирались проворными артельщиками. Стучали тревожно топоры, и безрадостно звенькали пилы, а как наволоклось небо тучами и посыпал дождик, то и вовсе сделалось мне неуютно и одиноко.
В Аукционной камере, куда я пришёл, доверенными главной конторы магистрата продавались с публичного торгу арестованные за долги вещи. Тут было много бестолкового шуму – теснились люди всякого звания. Снаружи, во дворе, продавались дрова, строительные брёвна и повозки. Я протолкался в аукцион. На прилавках лежали англицкая парча в штуках, ратин, камлот, саржа, табакерки разные, серебряные пуншевые ложки, невольные пособники пагубных пристрастий своих недолгих господ, собственность коих теперь была выставлена для всеобщего обозрения, – будто самих человеков простлали на прилавке в исподнем.
Я осмотрел в рассеянности жанровую картину, недурно написанную, но, вероятно, крепостным мастером, понеже и подписи не значилось. Впереди меня какой-то иноземец, ликом подобный ворону, крутил в правой руке алмазное ожерелье, левой придерживая ворох отобранной серебряной посуды.
За сходную цену я купил дамские перчатки и флоретовые ленты – подарки матери и сестре. Свершая покупку, я осведомился у приказчика: где обретает господин Артамонов?
– Господин Артамонов, сударь, здесь больше не служит.
– А где он сейчас? Не можешь ли растолковать? Водится за ним должок, и я хотел бы теперь сыскать его!
– Сие вам уже вряд ли удастся: господин Артамонов объявлен злостным банкрутом и препровождён, сказывают, в Ревельский острог.
– Так что же, он в самом деле каналья или же хитро обнесли его поклёпами?
– Не смею, сударь, пространно толковать о сём случае, но Пафнутий Егорыч человек преизрядной честности. Как уж он угодил в беду, неведомо, только расправа вышла крутой и скорой. Ему и апелляции не дозволили.
– А не слыхал ли ты, добрый человек, что-либо о племяннице его Лизе?
Приказчик оглянулся по сторонам.
– Через неё он и пострадал, сударь, а подробностей не ведаю, и, Бога ради, не изводите меня допросами!..
Отчаяние охватило меня. Любовь моя, дотоле служившая мне утехою в нескладицах обстоятельств, тотчас обратилась в занозу сердца: я сам, сам виноват, что случилась беда! Спохватись я раньше, и Лиза была бы при мне, да и бедный Пафнутий Егорович, может, не пострадал бы столь жестоко!
Но что было делать? «О Господи, отнимая у нас и невеликие радости, ты колеблешь великое мужество!» Всё представилось мне лишённым смысла, и в таковом настроении духа я возроптал: а почему именно я должен валандаться посреди заговорщиков? Сумеет ли противопоставить им что-либо князь Матвеев? Да и не поздно ли спасать Россию от шайки обирателей и погубителей её? Всё уже тлен и всё уже обречённость!..
Через два дни, в пятницу, господин Хольберг объявил мне, что наконец-то меня приуготовились посвятить в члены Ордена и что ложа, которая свершит сие, – наиболее влиятельная в Петербурге, так что в обряде примут участие, возможно, и самые нарочитые в империи мужи.
– Узнать их не пытайтесь, – упредил камергер мой вопрос. – Все будут в масках, а братская трапеза на сей раз не предусмотрена!
Я прослушал последние наставления учителя. Едва стало смеркаться, мы сели в карету и через час были на месте. Господин Хольберг завязал глаза мои повязкой и, подбадривая, вывел из кареты, говоря, что теперь я должен рассчитывать только на самого себя, оправдывая преподанные уроки.
Кто-то другой мягко взял меня за локоть и повёл, подсказывая дорогу по-немецки. Мы вошли по ступенькам в дом, а затем достигли комнаты, где меня оставили одного, усадив в кресло.
Была гнетущая тишина, ни единый звук не достигал уха, так что мне сделалось жутковато: «А если обман? Если новая западня?..»
Так прошло некоторое время, и вдруг повязка моя снялась, власно какою-то сверхъестественною силой. Взору открылось чёрное пространство вокруг. Я сидел за шестигранным столом – по углам горели высокие свечи и посередине стола тоже.
– Задуй свечи и ступай прочь, – произнёс голос, пророкотавший, как далёкий гром.
– Без света их не найти дороги, – отвечал я предписанные ритуалом слова.
– Ещё не поздно отречься?
– От света не отрекаются, отрекаются от тьмы! Выбор сделан, я хочу строить, я буду строить, я не перестану строить!
– Каковы главные заповеди строителя?
– Их три, – отвечал я. – Братство, верность и молчание. Хирам Хирам (Гирам) – главный мастер при строительстве храма Соломона. Ему приписывалось само изобретение масонских слов и знаков.

произнёс их первый при постройке Иерусалимского храма.
Будто музыка возникла – неземная и печальная. То ли высокий женский голос запел, то ли скрипица зазвучала. Передо мною засветилась огромная шестиконечная звезда; а когда она угасла, я увидел человеческий скелет – он протягивал ко мне руки и будто усмехался, откинув нижнюю челюсть.
Осматриваясь, я приметил под потолком свою повязку, качавшуюся на нитке.
На меня напал смех: «Неужели они собираются и впредь дурачить меня нелепыми фокусами?»
Тут свечи погасли, и музыка умолкла.
– За отречение – смерть! – угрожающе произнёс громоподобный голос, и я провалился куда-то вниз вместе с креслом, на котором сидел.
Не успел я опамятоваться, как чьи-то руки подхватили меня, поставили на ноги и потащили по тёмному коридору, и вдруг необычайно яркий свет ударил мне в глаза – будто молния вспыхнула, но не удар грома услыхал я, не треск, а что-то похожее на шипение сгорающего пороха. Сие был, несомненно, новый, но, признаюсь, весьма впечатляющий фокус.
Сотни свечей горели в светильниках перед огромным зеркалом, занимавшим переднюю стену новой обширной залы. По обе стороны от меня замерли в странных позах десятки масонов, разряженных в голубые камзолы с золотыми галунами, в нелепых белых запонах, при шпагах, в чёрных плащах «мамис» и в масках, скрывающих лицо до самого рта.
Впереди, отбрасывая тень, высилась кафедра, наподобие тех, которые употребляются профессорами в университетах. Кафедра была украшена шестиконечником. Подошед к кафедре, мастер ложи или наместник его, также скрытый маскою, коснулся чела моего золотым молотком и со значением произнёс:
– Ты видел вспышку огня. Вот так проходит вся слава мира, все удовольствия жизни, все надежды человека! Всё тлен, кроме служения Творцу Вселенной! Отныне ты с нами и ради нас!
– Отныне! – нестройным хором воскликнули масоны и, обнажив шпаги, протянули оные ко мне – острия почти касались моей груди.
– С вами и ради вас! – сказал я заученную фразу.
– Есть ли вопросы к новообращённому брату? – спросил начальник с золотым молотком. – Их может быть только три. За ними следует уже дело.
– Есть вопросы! – крикнул голос. – Пусть скажет, чем работают мастера?
– Мелом, углём и глиною, – на масонском языке моей степени посвящения сие означало: искренностью, усердием и союзом.
– Пусть ответит, – выкрикнул второй голос, – кто обладал великими познаниями от Бога?
– Моисей, Соломон и все великие философы Иудеи, – отвечал я, заранее зная вопрос и ответ.
– Пусть назовёт сыновей Хамовых! В Ветхом завете Хам – один из трёх сыновей Ноя, его сыновья – Хуш, Мицраим, Кут и Ханаан.

– возопил третий голос.
И сие не застало меня врасплох.
– Мицраим, Ханаан и Хуш!
– Отныне! – хором произнесли братья и убрали шпаги.
Начальник с золотым молотком огласил моё масонское имя и тем завершил обряд посвящения. Итак, я назывался Орионом, и ни один непосвящённый не мог догадаться, кто скрывается под сим именем. Впрочем, и для меня остались загадкою многие имена, которые я слышал впоследствии.
Объявили, что на следующую встречу назначены беседы о магии земного и астрального магнетизма, ради которых из Лондона прибудут учёнейшие братья, и после бесед – с показом опытов – состоятся пожертвования и братская трапеза.
Все стали расходиться через три двери, каждая из которых вела во двор. Ко мне приблизилась маска.
– Ты получил высокое имя, мой друг! Испытания позади, впереди труды и подвиги. Тебе установлены срединные двери, выходи через оные и обожди меня справа у крыльца.
По голосу я узнал господина Хольберга, поклонился ему и направился к средним дверям, подивившись, что каждый масон имеет свой вход и выход из ложи. На лестнице меня нагнала ещё одна маска.
– Поздравляю, – сказал густой голос, который я не опознал. – Иных из братьев, видевших тебя в лицо, ты никогда не увидишь в натуре, зато других, не выключая меня, будешь знать лучше, нежели знавал до сего времени. До встречи, почтенный Орион! Запомни, меня зовут Волынщиком!
– До встречи, – отвечал я с достоинством, приметя чуть ниже губы высокорослого Волынщика маленькую родинку. Я покорно ожидал у крыльца, глядя на масонов, по одному или маленькими группками спускавшихся и тотчас же выходивших за ворота, – непрерывно доносился цокот копыт, хлопанье каретных дверец и стук колёс. Неожиданно ко мне приблизились трое мужчин в масках. Двое из них были высокорослы и крепкотелы, третий, шедший впереди, узкоплеч и, пожалуй, тщедушен. Дохнув табаком и благовонием, он произнёс по-немецки быстро, словно захлёбываясь словами:
– Не смущайся, новичок! У нас нет никаких сложностей, потому что нет никакой философии. Жизнь – игра, и надо играть весело. Таковы великие. Подчиняться предначертаниям, образцово выполнять приказ, даже не зная его смысла, – наш удел. Может, мы убиваем себя, подчиняясь, но мы сего не ведаем!
Он засмеялся, кивнул мне и, повернувшись, ступил в сторону. Тут подкатила самая обыкновенная карета. Орденский брат, обернувшись, произнёс фразу, которой я не понял. Сопровождавшие его засмеялись, все сели в карету, и карета тотчас же отъехала.
Рука легла мне на плечо. Подле стоял камергер. Мы вышли за ворота, и он сказал:
– Ты удостоился высокого внимания, Орион! Говоривший с тобою – государь Пётр Фёдорович!..
Как ни насмехался я про себя надо всем напыщенным, рассчитанным на болвана обрядом, известие сие наполнило меня неким самодовольством. Впрочем, в следующую минуту самодовольство сменилось ужасом: «Сам государь пособляет бесовскому заговору, вряд ли догадываясь о его целях, что же мне гордиться таковым государем?..»
Ужинал я у господина Хольберга. Я вручил ему снятые копии челобитных, в коих выражалось возмущение нововведениями и доказывалась их противоправность. Когда я отчитался обо всех делах в Синоде, камергер похвалил меня:
– Нам очень опасен архиерей Дмитрий, – сказал он. – Именно он рассевает негодование и ропот среди духовенства, хотя и прикидывается овцою. Легко вовсе сломить его, у нас полно улик, но мученик страшен. Мученик возбудит тёмный русский народ и может направить его гнев не в ту сторону… Мы пытались застращать старика. Государь, пригласив его к себе, топнул на него ногою и повелел, чтобы в церквах оставлены были отныне лишь образы Христа и Богородицы, а прочие иконы были бы сняты и сожжены. Архиерей вздумал было вспыжиться и, конечно, получил ещё и сверх того: пылкий государь пригрозил потребовать, чтобы все попы сбрили бороды и вместо длинных ряс стали бы носить короткие платья, какие в обыкновении у протестантских пасторов.
Я засмеялся, не удержавшись: неужели государь не мог сообразить, что таковая угроза крайне унизительна, бестолкова и противна его собственным интересам?
– Что же здесь смешного? – насторожился камергер.
– А то, что старичок вряд ли разумеет по-немецки, – нашёлся я. – И они разговаривали, поди, через толмача – русский царь и первосвященник русской церкви?
Тут уже и камергер залился смехом.
– Через толмача, через толмача! – подтвердил он. – Внушено было государю, что ядовитый старикашка повсюду поносит Петра Великого, якобы отворившего двери богомерзким ересям. Ну, а Пётр Фёдорович весьма чувствителен до славы деда, вот он его тотчас и переплюнул!
Тут я попросил себе глоток пунша.
– Помилуй, брат мой, – изумился камергер, – ты же сего зелья и в рот не бирывал!..
Грусть терзала меня в продолжение всего стола, прибавляя дерзости в рассуждениях.
– Буде не образумится архиерей, придётся изобличить его в вопиющих нарушениях нравственности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93