А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— повторил про себя Терехов. — Давно пора ей было понять…»
Через день он уезжал из Курагина. Бежал. Впереди на трассе начинали строить станцию и поселок, только что мост перебросили через Сейбу, надо было врубаться в тайгу, и Терехов уговорил начальство отправить его на Сейбу. Собирал он свои вещи молча, и никто ему слова не нашел в дорогу, только Олег не выдержал и сказал ему в глаза: «Это подло, Павел». Ничего Терехов не ответил, подтянул рюкзак и двинулся. Но на душе у него было мерзко, и, когда Терехов вспоминал о девчонке, застывшей на подножке самосвала, вся прежняя жизнь казалась ему глупой и скверной. И еще он знал теперь, что любит Надю и любил ее все время, и как ему жить без нее на Сейбе — представить себе не мог.
Года полтора не видел Терехов Надю и Олега, только Севка наезжал иногда на Сейбу, но Терехов его ни о чем не спрашивал. А потом, когда поселок уже врос в тайгу, перегнали на Сейбу еще несколько бригад, приехали с ними и трое влахермских. Было это месяца четыре назад. Терехов встречал теперь Надю каждый день, и разговоры они вели такие, словно бы в прошлом у них ничего не происходило.
Значит, ничего и не происходило…
7
В женском общежитии уже светились окна. Терехов прошагал по коридору степенно и постучал в дверь Илги. Услышав «войдите», толкнул дверь. В комнате была одна Арсеньева.
— Илга ушла, — сказала Арсеньева. — На репетицию.
— Ну ладно, — потоптался Терехов. — У нее, наверное, есть бинты и йод.
— Есть.
— Я ободрал ладони.
— Вот тут у нее в тумбочке аптечка. Я сейчас достану.
— Давай…
— Я помогу…
— Сам я…
— Я умею…
Она сказала это жалостливо, могла, наверное, обидеться, и Терехов нерешительно протянул ей ладони. Ссажены они были здорово, смотреть на них было страшно, и Арсеньева подходила к нему, сжав губы. Ватой, смоченной йодом, протерла она ему ладони, а Терехов морщился и качал головой.
— Как это ты?
— Да так… — загадочно проговорил Терехов.
Бинтовала она плохо, и пальцы у нее дрожали, а бинт топорщился и сползал влево. Терехов все пытался сказать ей: «Ладно, я сам», но Арсеньева торопилась, нервничала, и Терехов терпел. Наконец она выпрямилась, и тогда Терехов с сомнением поглядел на неровные белые мотки и поспешил спрятать руки.
— Я перебинтую, — сказала Арсеньева.
— Ладно, хватит.
— Я перебинтую вам…
Она перешла на «вы», а это было совсем ни к чему, и Терехов сдался, вздохнул и снова протянул ей руки. Ее руки были мягкие и нежные, теперь они старались не спешить, Терехов чувствовал их прикосновения и думал о том, что стоят они с Арсеньевой друг против друга и обоим неловко, странными и неестественными сложились между ними отношения, и виноват, наверное, в этом он сам.
Арсеньева была из тунеядок, высланных в места таежные на перековку. Целую роту таких, как она, из проституток, слово такое, правда, не произносилось, у нас их не было, прислали в овощной совхоз на край минусинской степи. Перековки особой пока не происходило, наоборот, высланные смущали туземцев своими веселыми нравами и отсутствием интересов к полевым работам. Кое-кого из тунеядок тяготила их собственная компания, и они стали проситься на стройку. Вот и Арсеньева написала слезное письмо начальнику комсомольского штаба Зименко. Зименко встретил как-то Терехова, сунул ему в руки письмо, помолчал, сколько положено, и посоветовал эту самую девицу на Сейбу взять и вообще посмотреть в совхозе — может, еще кого стоит прихватить на стройку. «Как же, так ее Будков и оформит», — сказал Терехов, но в совхоз все же поехал, любопытно ему было взглянуть на тунеядцев.
Уходил из барака тунеядок Терехов, как из зверинца, бормотал: «Да… Тут пожарную команду вызывать надо…», уводил сероглазую скромницу, повязанную платком, посоветовал ей сурово: «О всех этих штучках — забыть! Иначе…»
По дороге на Сейбу рассказывала она о себе, всхлипывала и рассказывала. О том, как пошла по своей тропке, о сумрачных днях в колонии и хмельных на свободе, о том, как вдруг пришла к ней любовь, самая настоящая, и все в ее жизни перевернула, только поздно было, высылали ее в тайгу, по этапу. А он, гражданский летчик, остался в России, в Воронеже, обещал писать, а сам никак не напишет, она все ждет, а письма все нет и нет, — может, где-нибудь по дороге затерялось, конверты ведь крошечные, а может, лежит в Абакане на почте, надо только его востребовать, съездить в Абакан и протянуть руку в маленькое окошко.
— Ничего, напишет, — успокоил Терехов. — Как зовут-то тебя?
— Аллой. Это на нашем жаргоне я Аэлита.
Будкову поездка Терехова в совхоз не понравилась. «Там в России люди в райкомах из-за путевок дерутся, а вы нам приводите всяких…» Но все же оформить Арсеньеву он согласился, потому что не хотел ссориться с Зименко. А Терехов знал: придет день, и Будков припомнит ему Арсеньеву, сощурит свои карие глаза и скажет: «Ну вот, видите, погнались вы за модным, перевоспитывать-то теперь модно, а вышел конфуз». Об этом взгляде прищуренных глаз Будкова Терехов не забывал, и оглядка на них осложняла его отношения с Арсеньевой. Как только оказывался Терехов рядом с Арсеньевой, он вспоминал о своей ответственности за ее новую жизнь, становился прямым и неестественным. Он старался казаться лучше, чем он был на самом деле, употреблял правильные слова, понимал, что это глупо, но поделать с собой ничего не мог. Может, из-за этого дурацкого состояния и Арсеньевой жилось не сладко. Работа у нее совсем не клеилась, а по вечерам сидела она одна, повязанная платком, как монашка, печальная и немая, и на все приглашения говорила «нет». И сейчас, когда она бинтовала Терехову ладони, чувствовал он себя неловко и все ждал, когда она закончит свое дело и можно будет уйти из этой комнаты, сбежать в столовую, в поселковый их культурный центр, где собирались сегодня любители драматического искусства, большие мастера, и где была Илга.
— Спасибо, — кивнул Терехов. — Теперь хорошо.
— Вы садитесь, — сказала Арсеньева. — Вот же стул. Садись.
— Я хотел… Мне… Ну ладно, я посижу чуть-чуть…
Она попробовала улыбнуться, и губы Терехова тут же разошлись, но ее улыбка быстро погасла, и она сидела и смотрела на дождевые капли, ползущие по черному стеклу.
— Погода жуткая, — сказал Терехов.
Она кивнула, прошептала:
— И до Абакана не доберешься…
Значит, думала все время о своем летчике и о том, что в Абакане на почтамте ждет не дождется ее воронежское письмо. Терехов поглядывал на Арсеньеву и все удивлялся ее красоте. Не разглядел он ее в первый раз, там, в совхозе, невзрачной и несчастной показалась она ему, словно бы грехи замаливающей; сгорбившаяся чуть-чуть, торопливо шагала она за ним. Она и на Сейбе не снимала платка, словно в скит пришла, не красилась, а глаза прятала. Но однажды подняла она голову, и Терехова поразила глубина ее серых больших и чуть влажных глаз. «Вот черт! — подумал Терехов. — Завораживала она, наверное, своими глазами». И лицо ее совсем преобразилось, стало мягким и лукавым, скинула, забывшись, Арсеньева платок, волосы у нее были густые и светлые, и Терехов понял, какой видели эту женщину мужики на шумных улицах. Терехов тогда неожиданно для самого себя нахмурился, и Арсеньева, заметив это, спохватилась, быстро повязала платок и снова опустила глаза. А теперь она смотрела на дождевые капли.
— Илга ничего не говорила, — спросил Терехов, — когда придет?..
— Нет, — сказала Арсеньева.
Терехов хотел встать и уйти, но в дверь постучали. Постучали резко и вместе с тем игриво.
— Войдите, — сказала Арсеньева.
Дверь заскрипела, и бурая медвежья лапа появилась, лапа была с наманикюренными когтями, здоровая, продвинулась из-за двери и вцепилась в ее никелированную ручку. Арсеньева растерянно взглянула на Терехова, а Терехов усмехнулся. Дверь приоткрылась, и Чеглинцев, помахивая медвежьей лапой, ввалился в комнату. Грудь колесом, глаза сытые и хмельные.
— А, и начальник тут! — обрадовался Чеглинцев. — Понятно. По естественным нуждам…
Чеглинцев попытался засунуть лапу в карман брюк, уважительно раскланялся перед Арсеньевой, распрямился с трудом.
— Не знаю, к кому он, губернатор-директор, а я — так к тебе. Хотя и он знаю, к кому…
Арсеньева промолчала и на Чеглинцева смотреть не хотела, и Чеглинцев пожал плечами. Он потоптался у стола, а потом стал бродить по комнате, изучал все внимательно. На огоньковский табель-календарь, прикнопленный к стене, полюбопытствовал, мальчишку, изображенного на календаре с камышинкой во рту, пожурил: «Все никак не может дожевать свою палку!», перешел к Илгиной кровати и оленей на коврике потрогал пальцами. Шагал он покачиваясь, и Терехов подумал, что после его ухода они втроем под медвежатину добавили, видимо, еще водки.
— Садись, — посоветовал Чеглинцеву Терехов.
— Я сяду, — сказал Чеглинцев. — Я такой. Я простой…
Помолчали.
— А почему рты-то закрыты? — спохватился Чеглинцев. — Меня, что ль, застеснялись? Я могу уйти… Хотя нет…
— Тишину слушаем, — сказал Терехов.
— Тишины не бывает, — сказал Чеглинцев. — Покой нам только снится. Главное, ребята, сердцем не стареть.
— У тебя оно вообще-то есть? — сказал Терехов.
— На четыре килограмма. Во! Размером с футбольный мяч. Так и прыгает. Туда-сюда! Смотри, — Чеглинцев показал пальцем на Арсеньеву, — а она мне даже не улыбнется. Сидит хмурая, как бурундук перед волком. А я же добрый. Аллочка, ну взгляни на меня, ну улыбнись. Вот! Смотри, Терехов, улыбнулась! Посмотрела, как будто рублем одарила… Ну еще раз, а… Посмотрела еще раз, обратно взяла…
Физиономия у Чеглинцева была такая веселая и такая добрая, что, глядя на него, Терехов заулыбался. Но Арсеньева сидела монашкой и капли пересчитывала на черном стекле, только раз на мгновение позволила себе улыбнуться и тут же снова ушла в свой скит. Чеглинцев не выдержал, подъехал с шумом на табуретке к ней и будто бы незаметно положил ей руку на плечо. Арсеньева дернулась, вскочила резко, оленихой из тигриных лап, и молча застыла у окна, пальцем водила по чуть запотевшему стеклу.
— Ишь какая пугливая, — сказал Чеглинцев. — Не поймет, видно, из-за чего я пришел… Вот Терехов — из-за Илги. А я так из-за тебя.
И Терехову подмигнул: ты тоже уразумей, зачем я сюда притащился, а уразумев, сообрази, что тебе здесь не место.
— Аллочка, — сказал Чеглинцев, — попрощаться с вами я пришел. Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья. Завтра начальник дает машину — и привет!
— Так я и дам, — хмыкнул Терехов.
— Дашь, — сказал Чеглинцев. — А у тебя, Аллочка, я для начала попрошу фотографию. Вот такую. Всему Сергачу буду показывать: моя таежная любовь… Терехов, а она все хмурится. Смотри, смотри, хочет улыбнуться, а сдерживается. Во — улыбнулась. И снова. Терехов, она меня не уважает. Аллочка, я уберу руки. Ты садись.
— Какую фотографию? Зачем? — Улыбка у Арсеньевой получилась искусственная, но сесть она села.
— В минуты разлуки, — заявил Чеглинцев манерно, — твоя улыбка поддержит теплящуюся во мне жизнь. — Он вытащил из кармана авторучку, а потом замусоленную фотографию и стал ее надписывать. — А я тебе свое выражение лица оставлю. Сними табель-календарь и повесь ее.
— Не надо, — сказала Арсеньева.
— Нужно ей твое выражение лица, — добавил Терехов.
— Нужно, — кивнул Чеглинцев. — Это точно. Ну ладно, я перепишу дарственную надпись. Чтобы не было намеков. Я возвращаю вам портрет и о любви вас не молю. В моей любви упрека нет и так далее с приветом.
— Спасибо, — сказала Арсеньева и сунула карточку на подоконник.
— Там она отсыреет, — расстроился Чеглинцев. — Аллочка, а теперь в обмен…
— У меня нет фотографий…
— Ну, Аллочка!.. Все равно как не родная…
Чеглинцев сидел перед ней и играл страдания. Ресницы его хлопали и глаза блестели, будто бы от слез. Арсеньева прикусила даже губу, чтобы не заулыбаться, чтобы не изменить своему выражению царевны Несмеяны, и все же не выдержала и заулыбалась. Терехов стал серьезным, понял вдруг, что именно Несмеяна его и устраивала, что раньше все шло правильно, и Арсеньевой так и полагалось страдать и каяться, а улыбка к ней должна была прийти не скоро и трудно, как и вся ее новая жизнь. Ему даже показалось, что она его обманула, припрятав улыбку, притворившись несчастной и слабой. «Фу-ты, чушь какая! — подумал Терехов. — Надо же, прилезет такое в голову?»
— Медведя доели? — спросил Терехов.
Открылась дверь, и вошла Илга. Чеглинцев, собиравшийся ответить Терехову, подмигнул ему и шлепнул ладонью по столу. Илга заметила Терехова, вспыхнула, растерялась, Терехов это видел, кивнула ему не сразу, а он, заерзав на стуле, проворчал ей: «Здравствуй…» Она искала что-то в своей тумбочке, движения ее были неловкими, она чувствовала, что Терехов смотрит на нее, и Терехов понимал ее состояние, но что он мог поделать? Илга выпрямилась, белые мягкие пряди отвела со лба, держала в руке синенький томик чеховских пьес, а сказать что, не знала. Куртка ее была мокрой, и сапоги Илга постеснялась снять при Терехове, и черные следы вели от двери к тумбочке.
— Зуботехник, зуботехник, — сказал Чеглинцев, — погляди на мои зубы. Где найдешь еще такие.
— Да, у вас интересные зубы, — сказала Илга, — я бы посмотрела на них, если бы не спешила на репетицию.
— Рудик проведет репетицию? — спросил Терехов.
— Рудик. Но он очень нервничает. Да, Терехов, я бы очень хотела, чтобы вы повлияли на Аллу, у нее определенно сценические способности, а она сидит тут…
— Вот как? — удивился Терехов.
Длинная фраза и обращение к нему дались Илге трудно, Терехов это понимал, она покраснела еще больше и с места сойти не могла, стояла неуклюже, высокая, строгая, светловолосая, в мокрой кожаной куртке похожая на комиссара, и книжку держала, как планшет.
— Ладно, ждут меня, — сказала наконец и быстро вышла из комнаты.
— Приветик, — взмахнул рукой Чеглинцев и подмигнул Терехову и глазами ему показал: давай, мол, шагай.
Но Терехов только руки из-под стола вытащил, Илга так и не заметила бинты на них.
— Вот тебе раз, — скорчил рожу Чеглинцев. — Когда это?.. Как это ты?.. Медведицу, что ли, встретил?
— Ага, — сказал Терехов.
— Ну уж что ж… Ну раз так… Аллочка, я ведь жду фото… Я хочу говорить про любовь…
— И вправду у меня нет…
— Терехов, какие у нее глаза, а Терехов?
— Не надо, не надо, зачем…
— Аллочка, я уберу руки…
— Иначе я снова встану и отойду к окну…
— Аллочка, я столько тебе не высказал… Ты думала, что я так и уеду, не рассказав о своей любви?
Терехов встал и закурил сигарету. Он нервно шагал по комнате. Он поглядывал на Арсеньеву и Чеглинцева, но те не обращали на него внимания. Терехов чувствовал себя оскорбленным отцом, на глазах у которого соблазняли дочь. И Терехов еще пятнадцать минут назад думал, что Арсеньева будет молчать, а потом ударит Чеглинцева по рукам, напомнит ему о своем воронежском летчике, выгонит его и снова застынет за столом в печали. Но она о летчике не напоминала, и глаза у нее были совсем не грустные, и руки Чеглинцева лежали уже на ее руках. Терехов ворчал про себя, он знал, что грубая и откровенная напористость в любви действует часто сильнее долгих и тонких подходов, и Чеглинцев, ерзавший на своей табуретке, давал ему сегодня урок. «А что я — евнух, что ли? — подумал Терехов. — И мне бы сейчас догонять Илгу, раз уже все так получается…» Но он не пошел за Илгой, а присел на стул и хмуро докуривал сигарету.
— Терехов, — обернулся Чеглинцев, — а я думал, что ты ушел.
— На улице слишком сыро, — сказал Терехов, — а здесь тепло.
— Тебя, наверное, ждут? А?
— Может, и ждут. А может, и нет…
Чеглинцев ничего не сказал, он просто хитровато, как союзнику, подмигнул Терехову: давай, мол, давай проваливай, сам понимаешь…
— Я сейчас уйду, — кивнул Терехов, — вместе с тобой.
— Я не спешу, — сказал Чеглинцев.
— Мы уйдем с тобой, и сейчас.
Чеглинцев пожал плечами, рожу скорчил и, отвернувшись, продолжал веселый разговор.
— Пошли, — встал Терехов и положил руку на плечо.
— Ты чего?
— Прощайся и пошли.
— Иди гуляй, — заявил Чеглинцев и захохотал, ноги вытянул, устроился поудобнее, устроился надолго.
— Вставай и пошли, — приказал Терехов.
Глаза у него были суровые и злые, и Чеглинцев встал. У двери он обернулся, помахал Арсеньевой рукой, подмигнул ей: жди, мол, не отсырей, а Терехов подтолкнул его вперед, и по коридору они пошли быстро и молча, а на крыльце остановились.
— Ты чего? — спросил Чеглинцев.
— Иди домой и собирай шмотки, — сказал Терехов. — А к ней не приставай.
Чеглинцев захохотал и пальцем повертел возле виска.
— Я тебе говорю, уходи.
— А то чего будет?.. — хохотал Чеглинцев.
— Морду набью.
— Мне?.. Да?
— Я сказал. Уходи.
— А если это любовь? — хмыкнул Чеглинцев.
— Знаю я эту любовь в последний нонешний денечек.
— Помешали тебе ее перевоспитывать?.. Или для Севки сохраняешь… А?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42