А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Э, нет, — крутил пальцем Испольнов, кричал, распалившись, — меня не обманешь! Я тебя знаю… Не выдержишь ты, сунешься с Будковым воевать, и полетят перья… А Будкова я еще лучше знаю… Ты не выдержишь, не выдержишь… На свою шею любопытство заимел… В неведении — блаженство, понял?.. Будков выкрутится, это уж точно, но и ему нервы попортите!.. А я все знать буду за тысячи километров…
Испольнов хохотал, издеваясь над Тереховым, радуясь будущим сражениям своих недругов, и он был противен Терехову и страшноват ему и непонятен.
— Ладно, — Терехов направился к двери, — и за то, что рассказал, спасибо.
Он старался быть спокойным, все равно он уезжал из Саян.
20
В конторе Терехова ждали гонцы с сосновской стороны. Севка, переправивший их через Сейбу, сидел в комнатушке возле шоколадного сейфа и курил. Лицо у него было землистое и равнодушное, и слова он выдавливал из себя с трудом. «Скорей бы спадала вода, — вздохнул Терехов, — дал бы я Севке сутки отоспаться. И сам бы прилег». Но это были только мечты, потому что гонцы, посланные Ермаковым, передали его предупреждение держаться и быть на стреме, вода могла пойти снова, и к тому же из лесозаводской запани повымывало лес, и теперь вырвавшиеся на свободу громадины летели к мосту.
«Не было печали!» — выругался Терехов и распорядился выставить на мосту ребят с баграми и шестами в ожидании деревянных таранов. Он предложил Севке отдохнуть, но тот мотнул головой:
— А хлеб кто вам привезет?
— Бог тебе в помощь, — сказал Терехов.
Разобравшись с делами в конторе, Терехов собрался было сходить к мосту, но тут он почувствовал неожиданное равнодушие к судьбе деревянной махины, то ли шло это безразличие от придавившей его усталости, то ли еще от чего. «А-а, катилось бы все к черту!» — выругался Терехов и решил отправиться в общежитие, посидеть в пустой и спокойной комнате полчаса, подремать полчаса или хотя бы побриться, воспоминание о вчерашней, пусть минутной, свежести после бритья было Терехову приятно и тянуло его в сырой приземистый дом. Печку разжигать пришлось бы долго, а тушить ее сразу было бы жалко, и Терехов надумал обойтись холодной водой. Он вытащил лезвие, последнее и давнее, купленное еще в Красноярске, притащил в блюдечке воды, но, когда присел у стола, шевельнуть рукой не мог, так и застыл, уставившись на дождевые дорожки, сбегавшие по стеклу. Голова уже не болела, но к ощущению усталости прибавились похмельная сквернота и недовольство собой, недовольство всем, что в его жизни приключилось, и Терехов вовсе не успокаивался, а мрачнел, и раздражался, и ругал себя, и стыдил себя, и все ругал, а за что, сам не знал, впрочем, это не имело значения.
— Терехов, можно к тебе?
Терехов обернулся.
На пороге стояла Надя.
— Заходи, — сказал Терехов и снова повернулся к окну.
— Я не буду раздеваться, я ненадолго, а у вас так холодно.
— Как хочешь…
— Но плащ у меня очень мокрый, я его все же сниму…
— Сними…
— Ты занят, Павел?
— У меня перекур, — Терехов достал сигарету.
— Я тебе не помешаю?
— Наверное, нет.
— Но ты недоволен, что я зашла, да? Я вижу…
— Я просто устал, — сказал Терехов и встал.
Теперь, когда он прохаживался, как бы поджидая кого-то, от тумбочки и до стола, где он оставил лезвие, помазок и блюдце с холодной водой, он не смог удержаться и не взглянуть на Надю, прижавшуюся к стене. И, взглянув на нее, он удивился Надиному преображению, вчерашняя сверкающая королева бала померкла и постарела, и даже нечто скорбное и вдовье проявилось в мокром опущенном ее лице.
— Все мы устали, — сказал Терехов. И добавил, помолчав: — Снимай, снимай плащ. И не стой у порога.
Не было тепла в его словах, а была подчеркнутая вежливость, и Надя могла это почувствовать, но, когда, повесив плащ и платок, она обернулась к нему, на лице ее появилась улыбка, робкая и отчаянная, но все же улыбка, и Терехов нахмурился.
— Я был вчера пьян, — сказал Терехов, — извини, если я вчера доставил вам с Олегом неприятность.
Он произнес это старательно и предложил Наде сказанным позабыть все, что между ними было вчера, все его свадебные слова, танцы, шутки и прочие выходки, позабыть и посчитать, что в ответе за них вовсе не он, Терехов, а хмель, сидевший в нем.
Виноватая Надина улыбка погасла, исчезла, густые яркие волосы закрыли влажные синие глаза.
— Хорошо, — сказала Надя. — Я принимаю извинения.
Она опустилась на стул у Севкиной кровати, опустилась тяжело, не глядя, и волосы почти закрыли ее лицо. Она сидела молча, и Терехов прохаживался молча от тумбочки и до стола, дотрагивался иногда, сам не зная зачем, до помазка, чувствовал себя скверно, а Надино присутствие злило его и казалось ему бессмысленным и противоестественным.
— Почему ты меня не гонишь? — подняла голову Надя.
— А почему я тебя должен гнать? — спросил Терехов, так и не прекратив свое хождение.
Она не ответила, и вновь уселась между ними неуклюжая тишина, наблюдала за ними с ехидцей, и Надя ладонями быстро закрыла лицо, заплакала, зашептала, всхлипывая:
— Что я наделала!.. Что я наделала!.. Терехов, какая я дура… Господи, что я наделала!.. Зачем я!..
Терехов остановился, теребил нервно щетину на подбородке, суматошное свое желание подойти к Наде, успокоить ее он подавил жестоко, молчанием своим предоставляя Наде возможность выплакаться, раз уж она не могла сделать это где-нибудь в ином месте.
— Почему ты меня не гонишь? — спросила Надя.
Терехов пожал плечами, движением этим говоря: «А собственно, почему я тебя должен гнать? Меня уже ничто не волнует, и ничему я не верю, а этим слезам в особенности, к тому же мне уже все равно, и я сейчас спокоен, и, есть ли ты, нет ли тебя, мне безразлично».
— Хорошо, — сказала Надя, вытерла слезы. — Я больше не буду реветь. Ты меня извини.
— День чудесных извинений, — сказал Терехов и не улыбнулся.
— Да… — рассеянно сказала Надя.
Терехов, подумав, присел у окна, Надя была сбоку, за его плечом, и он на нее не смотрел.
— Ты знаешь, зачем я к тебе пришла?
— Нет, — сказал Терехов. — Не знаю.
А в голосе его было: «Не знаю, да и знать мне не интересно».
— Плохо мне, Павел, ох и плохо… Что я наделала…
Терехов обернулся, Надины слова, произнесенные, как ему показалось, с надрывом, его испугали, но он тут же понял, что относятся они к ее нравственному состоянию, а не к физическому и что не упадет она сейчас в обморок, не случится с ней удар, и он снова стал глядеть в оконное стекло.
— Ты меня не слушаешь, Павел?
— Слушаю…
— Ничего у нас с ним не выходит… С Олегом… Ничего… Что я наделала!
— Ты пришла, чтобы я тебя успокоил?..
— Не знаю, зачем я пришла…
— Ты сумасбродная девчонка. Ты сама это прекрасно знаешь… Через полчаса у тебя изменится настроение, и ты отругаешь себя за то, что приходила сюда.
— Нет, Павел. У меня не изменится настроение…
— Но ты хочешь, чтобы я тебя успокоил?..
— Ничего я не хочу… Я тебя люблю, Павел…
— Вот как? — удивился Терехов.
— Я тебя люблю, Павел…
— Зачем же тогда… — начал было Терехов, но осекся, почувствовав, что сказать ничего не сможет, да и не узнает ничего больше; сто раз ему казалось, что она любит его, сто раз он убеждал себя в этом, нервничал и расстраивался, сто раз он надеялся на то, что она любит его, а все остальное обман, и потом сам разбивал свои надежды, теперь же, услышав Надины слова, увидав глаза ее, он растерялся и не понимал, что ему делать, как быть ему, не понимал не разумом, а всем существом своим, как ему быть, как жить ему.
Надя смотрела ему в глаза и не отводила взгляда, и Терехов знал, что она сказала ему правду. Глаза ее были влажные, добрые и растерянные. Глаза ее были любимые, и нужно было подойти к Наде и обнять ее и целовать эти любимые глаза. Все, что было между ними раньше, все, что было между ними и другими людьми раньше, все стерлось, все не имело ни малейшего значения, ничего не было и вовсе.
— Ты мне не веришь? — спросила вдруг Надя.
— Не верю, — сказал Терехов.
Он сказал это и сам удивился, что произнес эти слова, удивился глупой и дешевой лжи их и их суровости и отругал себя, но стоял молча и не кричал: «Я вру, Надя, не верь мне…»
— Я понимаю тебя, — сказала Надя и опустила глаза.
Плакала она или нет, Терехов не видел, наверное, не плакала, а просто сидела отрешенная от всего, что было перед ней, и, может быть, о нем, Терехове, забыла, сидела сжавшаяся, ставшая вдруг маленькой, и Терехову было жалко ее, а подойти к ней он не мог.
— Конечно, после всего, что случилось, после вчерашнего, — проговорила Надя, — ты мне не будешь верить…
— А ты сама себе веришь? — обернулся к ней Терехов.
— Не знаю, — прошептала Надя, — ничего не знаю…
Она замолчала и снова как будто бы отключилась от всего, что было перед ней, силы истратив на признание, в которое теперь Терехов начинал не верить. Нет, он понимал, что Надя говорила искренне, и ей на самом дело было плохо, и сейчас, сию минуту, ей казалось, что она любит именно его, Терехова, и никого больше, но эта несчастная сия минута должна была пройти, не могла не пройти, и все встало бы на свои места, мало ли в Надиной жизни было подобных сумасшедших минут. Все и должно было встать на свои места, и вчерашний день со свадьбой при свечах никто отменить не мог, из памяти выкорчевать его никто не мог, и Терехов помрачнел, и обида завозилась в нем, подсказывая Терехову мысли злые, он стоял и уверял себя, что простить Наде вчерашний день никогда не сможет, он считал теперь, что Надя предает Олега и его собирается вовлечь соучастником в это предательство младшего брата.
— Я все время уверяла себя, что люблю его, а не тебя, — сказала Надя, — я все время успокаивала себя этим. И мне стало казаться, что я люблю его, а не тебя… Я поверила в это… А теперь все полетело.
— Да? — сказал Терехов.
— Ты мне можешь не верить, Павел, это твое право…
— Спасибо за это право…
— Или ты ничего не помнишь, Павел…
— Может, у вас начались семейные сцены? — сказал Терехов и понял тут же, что сказал пошлость, но не смутился, потому что ему хотелось говорить Наде слова грубые и сердитые.
Но она, к его досаде, не заметила этих слов, а все думала о своем, что-то вспоминала или силилась понять и решить что-то важное для себя и для него, Терехова.
— Ты не забыл, Павел, как ты шел по дуге моста, ночью, и мы ждали тебя на той стороне канала, и я ждала тебя? — спросила Надя.
— Было такое, — сказал Терехов, — ну и что?
— Ничего, — сказала, сникнув вдруг, Надя, — ничего.
«Мало ли всякой ерунды случалось в моей жизни», — подумал Терехов.
— Я тогда стояла мокрая, дрожала, платьишко носила тоненькое. Но какое небо было чудесное, ты помнишь? Какое-то густое и тягучее. Мне казалось, что в нем можно плавать. Нырнуть в него и плавать. И мне еще казалось, что тебе это легко сделать, шагнуть с той волшебной дуги в небо. Я тебе завидовала…
— Не помню я никакого неба, — сказал Терехов. — Я смотрел под ноги. Хорошо еще, что на металле дуги были заклепки, они не давали скользить подошвам.
— А дня через два я сама прошлась по той дуге над каналом, тоже ночью, не удержалась. Только меня никто не ждал на другом берегу. Да мне и не нужен был никто. Никто. Знаешь, все те дни какая-то тоска сидела во мне. И не знаю, по чему. Мне казалось, по тому тягучему небу. И еще мне казалось, что если пройдусь по твоей дороге, но ночной дуге над черной водой, я на самом деле смогу шагнуть в небо и искупаться в нем. Или смогу провести указательным пальцем свою полоску по небу, чтобы кто-нибудь подумал, что это упала звезда, и загадал желание, самое-самое, и оно бы сбылось. И когда шла по дуге, я смотрела только на небо и не видела твоих заклепок, я же все-таки ловкая, и ноги у меня сильные, не свалилась. Но небо так и не стало ближе, и даже оттого, что оно не стало ближе, оно стало дальше. Понимаешь? Почему так? Может быть, вообще нельзя приблизиться ну хоть на шаг к своей мечте, к своей тоске, к своей радости…
— Очень может быть, — сказал Терехов.
— А почему, почему так, Павел? Почему? Почему такие глупые люди, и радость, счастье ли их куда-то тянет, как воздушный шар корзину, а дотронуться до него нельзя, оно недостижимо… Или это я такая глупая… И что я тут наболтала…
Терехов молчал, подчеркивая этим самым, что вынужден стать ее слушателем, а это дело нелегкое, но, впрочем, он выполнит требования вежливости, хотя сам в разговоре участвовать не будет, и рассчитывать на его сочувствие Наде бессмысленно. Желание подойти к ней и обнять Надю после ее слов о любви к нему теперь казалось Терехову слабостью, которой он будет еще стыдиться, теперь-то он был уверен точно, что Надин приход — это минутное сумасбродство, и вызвано оно или размолвкой с Олегом, или вечным Надиным брожением, которое было неясно ей самой, но которое всегда жило у нее в крови и, наверное, в ту влахермскую ночь потянуло ее на скользкие от росы стальные фермы моста, а от них до воды лететь было метров двадцать.
— Ты не думай ничего плохого про Олега, — сказала Надя, сказала быстро, будто спохватившись, — он чудесный человек.
— Ну и прекрасно, — кивнул Терехов.
— Тут плохое надо думать обо мне…
— Ни о нем, ни о тебе я сейчас не думаю…
— Нет, понимаешь, очень часто мне казалось, что это настоящее… Что я люблю его… Иногда я жалела его, но чаще я думала, что люблю его… И вчера… А без тебя я никогда не могла… И с Олегом у меня началось из-за тебя… Ты этого не поймешь… Или мне на роду написано потешать публику и любить сразу двоих…
— Ничем не могу помочь, — сказал Терехов.
— В том-то и дело, что я люблю одного… И нынче стало ясно, как дважды два… Дай закурить, Павел…
— Держи…
— Спасибо. А ты хотел бы, чтобы я была твоей сестрой?
— Нет, — сказал Терехов. — Не хотел бы.
— Я бы тебе штопала носки, стирала бы рубашки, а ты бы засматривался на моих подруг…
— Хорошо, — сказал Терехов, — сестрой так сестрой.
Раздражение шевелилось в нем и распухало, надувалось, остренькими своими коготками перебирало ему нервы, как струны, и они позванивали, а Терехов все еще сдерживал себя, все еще думал, что спокойствием своим, ледяным своим равнодушием он смутит Надю, заставит ее выкинуть из головы минутный бред, и ей же от этого легче будет.
— Павел, что ж теперь делать-то, — зашептала Надя, поникнув вновь, — как же быть-то? А? Ну скажи?
— Все пойдет, как надо, — сказал Терехов, — успокойся и забудь про этот разговор. Все будет хорошо.
Надя вдруг встала резко.
— Как ты не поймешь, Павел, что все должно полететь к чертовой матери! Что все обман, ложь! Что я так не могу! И никому не нужен этот обман! Ведь ты же любишь меня…
Терехов молчал.
Надя подошла к нему, руки положила ему на плечи, была совсем рядом, и глаза ее, влажные, ждущие, были совсем рядом.
— Павел, милый, — зашептала Надя, — ну сделай что-нибудь… Ну придумай… Ведь так не может продолжаться… Я люблю тебя… Ну придумай что-нибудь… Ну увези меня, ну укради меня… Павел…
Терехов сбросил ее руки, сказал:
— Уходи!
— Куда же я уйду, Павел?
— Уходи! Успокойся и тогда поймешь, что любишь не меня, а своего мужа. Уходи.
— Мы с тобой, Павел, как в той сказке, — попыталась улыбнуться Надя, но ничего у нее не получилось, — как цапля и журавель, в той сказке они все ходили свататься друг к другу по очереди…
— Я свою очередь пропущу. Уходи.
Она повернулась и пошла к двери, была несчастная, подавленная, но словно бы преображалась в своем секундном, в своем вечном пути, вскинула голову, выпрямилась, она уходила от Терехова и теперь уже уходила навсегда, и он был рад тому, что она уходила.
Закрылась за ней дверь, а Терехов все стоял и курил в нервном оцепенении и ничего не соображал и не понял сразу, что это Надя снова появилась на пороге.
— Надо же! — сказала Надя. — Догадался. Додумался. Выпустил меня в общество такую зареванную. Где у тебя зеркало. И платок какой-нибудь, только чистый.
Подчинившись требовательному ее тону, лунатиком Терехов вытащил из тумбочки зеркало, поставил его на столе, платок старый, но отглаженный протянул Наде и, отступив на шаг, стоял и смотрел на нее, на ее ловкие руки, вытаскивавшие из кармана плаща то губную помаду, то черный карандаш для бровей, на ее глаза, отраженные в зеркале, деловые и вроде бы спокойные, и в стремительном Надином превращении находил подтверждение своих мыслей.
— Все. Ничего я стала, да?
— Ничего, — сказал Терехов.
— Ничего, ничего, — довольно заявила Надя, — я-то знаю, что я ничего. Только некоторые этого не понимают. Ну привет, я побежала…
— Привет… — сказал Терехов.
И когда он понял, что она уже не вернется, не постучит к нему в дверь, он опустился на стул у окна и закрыл глаза. Скоблить щетину уже не хотелось, ничего уже не хотелось, вот только прилечь не мешало, заснуть и отоспаться, отдохнуть от зигзагов сейбинской жизни. Медленно, как будто волоча самого себя, Терехов добрался до кровати и рухнул на рыжее одеяло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42