А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Что поделаешь, раз уж я такой неуклюжий…»
Тут он вспомнил, что из темени коридора в суетящийся этот зал привел его Севка, а, стало быть, у приятеля была нужда увидеться с ним, Тереховым, да и сам он мог сказать Севке кое-что, и Терехов, вытягивая шею, начал отыскивать друга, но, то ли он забыл его лицо, то ли на самом деле растворился Севка в беззаботной сутолоке, усилия Терехова пропали даром и ни к чему не привели.
Он стоял в центре зала, в самой его бурлящей сердцевине, и мешал людям двигать ногами, как дом, которому предстояло переехать, и надо же, какая сообразительная девчонка из Надиной бригады, он старался не называть ее по имени, потому что не уверен был, помнит ли его нынче правильно, девчонка из Надиной бригады подхватила его и потянула за собой в вальсовый водоворот, только вальса и этой девчонки с ее энергичными вращениями сейчас не хватало, жаль, что пропеллера не укрепили на тереховской голове, не привязали его веревочкой, а то бы взмыл исполняющий обязанности прораба в подпотолочье и парил бы там некоторое время.
— Твист, твист! — закричал кто-то. — Прорезался твист.
И этот кто-то тряс транзистором, тряс над головой, словно бы звук погромче хотел вытрясти, или хвастался, что в его руках словленной жар-птицей бьется невиданный танец нынешнего шестьдесят первого года, лихие запреты которого успели пробудить к нему интерес. И сразу все в зале остановились и стали глядеть на соседей с надеждой, что те и покажут им твист, и никто не двигался, только двое плотников из бригады Воротникова, совсем еще мальчишки, короткие волосы зачесавшие на лоб, дурачились стилем, но ими не интересовались, а все чего-то ждали и слушали жесткую упругую музыку, и тут Надя вылетела на середину зала и, оглядев всех, покачала головой и заявила с удалью, с какой решаются на рисковое дело:
— А ну была не была! Кто тут смелый?
Смелых стала выталкивать толпа, тех, кто, с всеобщей точки зрения, и должен был поддержать Надин выход, но кандидаты мялись, и только Виктор Васильев, сейбинский законодатель мод, как бы неохотно двинул плечом и шагнул к Наде.
Выражение лица у него было небрежное и суровое, и он вроде бы не собирался заниматься столь пустяковым занятием, но его вынудили, и он шел из-под палки. А Надя уже была в движении, и движение это все убыстрялось, колющие носки туфель ее растирали уже пол, как будто испытывали его, как будто ввинчивались в него все быстрее и быстрее, Надины руки ходили взад и вперед все быстрее и быстрее, длинные, крепкие ее ноги почувствовали дерзкую сладость ритма, и они не то чтобы подстроились, приловчились к этому ритму, нет, они подчинили его себе, и транзисторные музыканты в своем далеком далеке дули в трубы и струны гитары рвали, поглядывая на сейбинскую невесту и подлаживаясь к танцу ее тела и ног.
Васильев, таежный щеголь московских кровей, отстал и померк, не мог не померкнуть в соседстве с Надей, сначала он все еще сохранял вид, что ему до этого твиста и дела нет, встав перед Надей, он с небрежным изяществом переступал с ноги на ногу, чуть сгибая их в коленях, и слегка, даже ласково, поглаживал черными носками туфель шершавый и пыльный пол, плыл на одном месте, как заурядный мим, и только, и все же он разошелся, захватил его Надин вихрь, разошелся, будто разозлился, не сбросил своей скучающей маски, но вошел в твист, и тут все поняли, что он танцует быстро и, наверно, правильно, но старательно, словно работает, это лезло в глаза, а старательность в искусстве не прощается. И все хлопали теперь только Наде и подзадоривали только Надю, а Надя жила в танце и озоровала в нем, где она научилась ему, исхлестанному в газетах, если только на экране разглядела, или кто из знающих ей его показал, или, может быть, сама сейчас его изобрела, не могла не изобрести, не все ли равно, она танцевала так, и, значит, твист был такой.
Глаза Надины смотрели лукаво и вместе с тем ликовали, она радовалась тому, что у нее так здорово получается; как радуется джигит, обуздав дикого скакуна и ощутив рабскую покорность животного, так и Надя ликовала, чувствуя себя хозяйкой танца, чувствуя, что она может и так, и так, и эдак, и она показывала всем, как она может, импровизировала, у нее все выходило здорово, и даже если она сбивалась с непривычки, поправлялась, не робея, придумывала на ходу новые па с вдохновением и той счастливой природной грацией, которую не привьют тебе никакие балетные училища, никакие годы жестокого тренажа. Все выходило здорово назло расползающейся черной ночи, назло бешеной Сейбе, все выходило здорово, и Надины глаза смеялись: «Вот видите, как все хорошо. Вот видите, как я умею, как красивы и ловки мое тело и мои ноги. А что же вы стоите? Или вы мне не завидуете? Ну давайте, давайте, решайтесь, не пожалеете, ну что же вы?»
Терехов и вправду смотрел на Надин ликующий танец с завистью, и в нем просыпался азарт, ему казалось, что он понял незамысловатую грамоту твиста, и, не выдержав, он оглянулся, увидел рядом Арсеньеву, потянул ее за собой, она шла с покорным равнодушием, но когда они, словно в быструю реку прыгнули, вошли в твист, снова мина страдающей монахини исчезла с лица Арсеньевой, и глаза ее стали веселыми и добрыми, а движения упругими и спортивными, и было видно, что танец она знает и он ей нравится. И Терехову танец нравился, и всего-то они твистовали с минуту, но Терехову танец нравился, и он боялся, как бы не оборвалась мелодия, как бы оркестранты не бросили свои инструменты, как бы не сорвали голоса и так уж охрипшие парни. «Надо же, — думал Терехов, — нам бы в былые годы эту работенку на разминках… Мышцы наращивать без скуки…» Ему нравилось глядеть на Арсеньеву, и он улыбался ей и все же скашивал глаза в Надину сторону и любовался Надей, в горячем спринтерском ритме твиста почувствовала она его взгляд и подмигнула ему и поманила пальцем: «Переходи на мою дорожку» — и вдруг сама, как бы между прочим, будто так и полагалось, без лишних движений, оказалась напротив Терехова, а ее партнер уже танцевал с Арсеньевой.
Теперь Надя была рядом, и она была красива, какие еще танцы придумают для нее, взамен «стукалочек» и «терриконов», кастрированных «каблучков» и содранных «инфизов», чтобы поняли все, на что способна девчонка двадцатого века, века, нажавшего на переключатель скорости, какие танцы придумают ей, какие танцы порекомендуют в длинном уважаемом списке; впрочем, что ей до рекомендаций и запретов! Она была перед ним, озорная, длинноногая девчонка, она смеялась и забавляла всех, она была его невестой, а стала чужой женой, она двигалась в метре от него, и он мог протянуть руку и поймать ее пальцы, но он не мог протянуть руку и поймать ее пальцы, и они с Надей были не рядом, а в отдаленных парсеками точках Галактики, и лучше бы они не видели друг друга, танцуя этот проклятый твист, ужасный и вечный танец любви, в котором ничто и никогда не сможет стереть расстояние, расстояние, отмеренное навсегда. И все же надо было что-то сделать, чтобы шагнуть к ней, надо было что-то предпринять, и Терехов мучился, думая об этом, он хотел…
— Все.
— Что?
— Песня вся.
— Надо же, как быстро, — сказала Надя и взяла Терехова под руку, она дышала часто и устало, — нет, ну как мы с тобой! А? Нет, какие мы молодцы! А, Павел?
— Да, ничего, — сказал Терехов. — Ничего себе нагрузка. Я даже взмок. Как будто стометровку бежал.
— Нет, на самом деле, какие мы молодцы! — не унималась Надя, все еще переживала радость движения, все еще смотрела на Терехова, как ему казалось, восторженно и с благодарностью.
— Зачем вы! Это же плохо, это же безобразно! — вырос перед ними длинношеий моторист Козев, пальцем тыкал в грудь Терехова, он стоял перед ними уверенным в себе обличителем и в то же время готовым пострадать за правду, он стоял и повторял: — Это безобразие! Это разнузданный танец толстых. Ведь у нас есть же столько замечательных танцев: подгорка, полянка, падекатр, кадриль… Или вы не понимаете момент… или вы не русские люди!..
— Мы — турки! — сказал Терехов сердито.
Козева отводили от них с шумом, на лице его было снисходительное выражение правдолюбца, а Надя вдруг вскрикнула, словно ее озарила ослепительная идея, с которой надо было тут же познакомить всех:
— А что? Давайте кадриль! Терехов, давай! Я соскучилась! Где у нас гитара?
Нашлась гитара, нашлась и гармошка, они прилаживались друг к другу недолго и неуклюже, и зажила странная мелодия, и в ней слышались и всплески барыни, и цыганочки, и коробейников, и черных очей, и все это не было окрошкой, а казалось одним новым напевом, в кагором было что-то родное, щемящее и вместе с тем удалое, бражное, и это удалое подымало парней и девчат с фанерных сидений и толкало их в раздавшийся уже круг. А Надя, хохоча, тащила Терехова в этот круг, беспечная, взбалмошная девчонка, могла и остепениться, начав супружескую жизнь, печатями сторожимую, семья — это ячейка государства, и просим вас оберегать, надо было бы мужа втягивать ей в свои танцевальные развлечения, а не его, Терехова, постороннего мужчину, нетрезвого к тому же. И все же Терехов был рад тому, что Надя вела его, что он видел ее и любовался ею; может быть, это был их последний танец, хорошо бы, последний, не помнил он фигур кадрили или вообще не знал их, умел только, как и все парни из влахермских династий, делать цыганочку, но он был раззадорен твистом, и ему казалось, что он сможет все. Кадриль не вышла и рассыпалась, а плясали русского, у кого как получалось, Терехов шел пока медленно, подчиняясь Надиной плавности, а она плыла, откинув голову, и глаза ее лукавили, и было ей хорошо, Терехов чувствовал, что не играет она в русского, не пародирует его, как бывает иногда в хмельных компаниях наших сверстников, а снова живет в танце, он нравится ей, и Терехов шел за ней, готовый пуститься вприсядку и выкинуть черт знает какие коленца, стоило бы только ей подмигнуть ему, и азарт снова разгорался в нем. А она плыла, плыла через века, Василисой Прекрасной и Снегурочкой, Солохой, утихомирившейся на мгновение, Купавой, завораживающей Леля, ничему ее не учили, а в генах, в сложениях нуклеиновых кислот тысячи русских баб, тысячи невест, озорных и нежных, передали ей свою красоту и свое умение, и оттого мучился и страдал Терехов. И снова расстояние, отмеренное навсегда, отделило его, отрезало его от Нади, и ни она, и ни он не могли пройти это расстояние, уничтожить его, они двигались все быстрее и быстрее за начавшей вдруг спешить мелодией, словно гнались за чем-то недостижимым, впрочем, глаза их вовсе не были озабоченными или мрачными, наоборот, они смеялись и радовались движению. Малявинским вихрем летело и плавилось все вокруг, красного только не хватало, без удержу звенела и искрилась удаль парней и девчат, темперамент их здоровых мускулистых тел, сдерживаемый раньше правилами салонных танцев. Терехову было хорошо, как и в твисте, и он радовался Наде, и ему казалось, что это из-за него затеяла она танцы и весь нынешний вечер она придумала из-за него. Тишина. Все. И опять все.
Взяла его Надя под руку и вела, а куда? Не все ли равно, она была его невестой или женой, только сегодня в Сосновском сельсовете их поздравляли, и теперь она вела его за собой и была счастлива, но тут Терехов увидел Олега, Олег улыбался, а веко у него дергалось и щека тоже, Терехов вспомнил все и отвел Надину руку.
— Ты куда, Павел? Ты бы с нами посидел… Какие мы молодцы!..
— Пойдем в наш угол, Павел, — предложил Олег.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Терехов, — мне только нужно Севку найти. Он меня искал, я ему зачем-то нужен.
Он уходил от них быстро, и они, наверное, смотрели в его спину, он уходил от них, как убегал, отыскивал Севку за столами и не мог найти, думал, шагая: «Кого она обманывает? Меня, его, себя… И зачем это?..»
Севка спал, уткнувшись носом в руки, уложенные на столе среди консервных банок, стаканов и тарелок с печеньями. Горячий воск капал на Севкин рукав и застывал лаком. Терехов отодвинул свечу и неожиданно для самого себя по-отечески погладил приятеля по голове. «Ну спи, спи, притомился ты за эти дни, ну и отдыхай…» Вряд ли мог заснуть Севка в минуты шумных балаганных танцев, наверное, сон словил его исподтишка в тот самый момент, когда Севка привел Терехова из сеней в веселый свадебный зал, а потом, потерявшись, прибился к этому дальнему столу. Но он что-то хотел сказать, вела его в коридор не разгаданная Тереховым цель, она стала теперь тайной, а потому и интересовала его. Терехов и сам не прочь был рассказать Севке, как им с Надей хорошо было в танце и как она глядела на него, чуть ли не влюбленно, и, может быть, Севка прав, может быть, на самом деле Надя весь сегодняшний праздник затеяла из-за него. Потом Терехов подумал, что приятеля надо будет отвести домой и уложить в постель, зачем ему тут сидеть, разморит его еще, и Терехов встал и попытался приподнять Севку, но тут он услышал, что Олег начал читать стихи.
Тогда он оставил Севку и опустился на стул, потому что неудобно было сейчас вести Севку через весь зал и мешать Олегу читать стихи. К тому же Терехов любил слушать чтение Олега, на память тут же приходили видения солнечной влахермской поры, счастливой хотя бы потому, что, отодвинувшись в прошлое, она обзавелась радужным ореолом, да и читал Олег хорошо, и, может быть, стоило в свое время податься ему в мастера художественного чтения. Терехов притих, как притихли все, и смотрел на Олега, худого, бледного, застывшего на фоне идиотского плаката, дружеского шаржа или чего-то в этом роде, и снова был перед глазами Терехова парнишка, сидевший на парте героя, брат погибшего друга, сам из племени героев. Олег словно бы забыл о всех и читал стихи только для себя, почти без жестов, пробуя на слух слова из ювелирной мастерской поэзии, вновь переживая их откровения, и получалось так, что он читал для всех, и все принимали его волнения и раздумья, хотя многие и не знали, чьи стихи он читает, да и вообще стихи не уважали. «Летун отпущен на свободу. Качнув две лопасти свои, как чудище морское в воду, скользнул в воздушные струи. Его винты поют, как струны… Смотри: недрогнувший пилот к слепому солнцу над трибуной стремит свой винтовой полет…» «Может, может быть, когда-нибудь дорожкой зоологических аллей и она — она зверей любила — тоже ступит в сад, улыбаясь, вот такая, как на карточке в столе. Она красивая — ее, наверно, воскресят. Ваш тридцатый век обгонит стаи сердце раздиравших мелочей. Нынче недолюбленное наверстаем звездностью бесчисленных ночей…» Олег читал тихо или это только так казалось, и была какая-то печальная строгость в его лице, отрешенность от всего, что было перед его глазами, но иногда, когда стих взрывался горячностью мысли или буйным словом и голос Олега гремел, появлялась в нем ярость и неистовость пророка, и сам Олег как бы вырастал и становился могучим. «Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы, с раскосыми и жадными очами!.. Привыкли мы, хватая под уздцы играющих коней ретивых, ломать коням тяжелые крестцы, и усмирять рабынь строптивых…» И от мощи и ярости Олеговых слов сам он становился вдруг особенным человеком, на самом деле пророком, а порой голос Олега словно бы будил у парней и девчат скрытые доселе, неизвестные им самим силы. Олегу не хлопали, поэтов он не называл, и Терехов многие стихи слышал впервые, только светловскую «Гренаду» он узнал. Олег замолчал, опустил голову и стоял так, кончил, наверное, и все молчали, были взволнованы стихами, и Олег казался им прекрасным, и они благодарили его, и любили его, и были в состоянии порыва, и если бы Олег повел их сейчас за собой, они пошли бы за ним, как за пламенным Данко. Терехов сидел и стучал пальцами по столу, ему хотелось подойти к Олегу и сказать ему добрые слова, беспокойство вчерашних дней уплыло, мало ли что могло померещиться, Терехову было стыдно, сильный и страстный человек стоял у стены, и понятно, почему Надя полюбила такого. Тишину разбили аплодисменты и крики, сейбинские с шумом стали подходить к Олегу, жали ему руки, а он стоял, усталый, выложившийся. Надя подскочила к нему, и Терехов увидел, какие у нее были глаза.
Потом свадебный вечер успокоился и вошел в свое испробованное русло, а Терехов все сидел возле спящего Севки и смотрел на Олега и Надю. Олег был молчалив, углублен в свои мысли и рассеян, а Надя все болтала, и глаза у нее были влюбленные и восторженные. И теперь, когда перестал действовать гипноз Олеговых пламенных слов, Терехов расстроился, теперь ему казалось, что полчаса назад Надя обманывала его и даже издевалась над ним, ведь она знает, не может не знать, не может не чувствовать, что он любит ее, и не надо было тянуть его в эти сумасшедшие танцы. Обида забрала Терехова, и он сердито налил себе в стакан водки. Сучок был противен и неожиданно тепел, бутылка зеленым своим боком пригрелась к банке со свечой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42