А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Впрочем, все эти размышления Севки были мимолетными, и через секунду дела их начисто стирали.
Но когда они все же прибились к Тролу, и были счастливы, как папанинцы на своей льдине, и стояли под горой, где быть городу, и поругивались, по-русски выражая удовольствие, случилось такое, что изменило их отношение к Олегу. Олег выскочил вдруг из вагончика с красным флагом в руке, где он его прятал раньше, никто не знал, и побежал вверх по трольскому склону к фиолетовой скале, торчавшей из снега. Скала была небольшая, но обледеневшая, и взбираться на нее было опасно, Олег лез неумело, но лез, чуть было не сорвался и все же оказался на скале и застыл с флагом. Он стоял над парнями, над слепящей долиной, над шестью натужными днями, ленивый ветер потрепывал полотнище, и Олег был прекрасен, и парни смотрели на него влюбленными глазами. И когда Олег, воткнув флаг в каменную расщелину, спустился вниз, они бросились к нему и стали качать его, он был самым первым человеком в их намаявшейся ватаге. Все стояли счастливые, и Олег, конечно, он только бормотал смущенно: «Да что вы, ребята! Зачем!» Но все его хлопали по спине и радовались и говорили о флаге, пока не забылись в вагончиках тяжелым мужицким сном.
И потом Севка каждый день путешествовал на Трол, к обживавшим его лесорубам, возил им хлеб и прочую еду, видел флаг над скалой, как над взятым городом, вспоминал о той чудесной минуте, и все, что было за неделю снежного похода, казалось ему обычным и несущественным, а та минута была главной, и ради нее стоило пробиваться к Тролу.
Теперь же он думал по-иному и снова видел растерянные глаза Олега, съежившегося в углу вагончика. Он думал о той неделе, которую сразу же простил Олегу, впрочем, он тогда ни в чем и не обвинял Олега, а просто злился на него, а потому, значит, он не простил его, а забыл о его растерянных глазах. Но теперь вспомнил и вспомнил еще случаи из прошлого, когда Олег вел себя так, что можно было подозревать его в слабодушии, но у Севки, как у многих, знавших Олега, сложилось о нем представление восторженное, и менять это представление Севка не собирался. Сейчас он глядел на Олега новыми глазами, но понимал, что его настроило на это беспокойство Терехова. Он принялся говорить Терехову о снежном походе, вспоминал о флаге и коротко об Олеговой растерянности, но тут же добавил, что вообще-то он парень крепкий, хотя, конечно, ко многому непривычный.
Терехов слушал его рассеянно, иногда кивал и все думал о том, что вот дал он когда-то слово быть Олегу старшим братом, а какой он к черту старший брат.
— Если он и нервничает, — сказал Севка, — то, наверное, из-за Нади…
Терехов пожал плечами.
— Знаешь, Павел, — Севка вдруг встал, — а тебе не кажется, что Надя любит тебя? И вся эта затея со свадьбой из-за тебя?
Терехов молчал, лежал с закрытыми глазами.
— А может, — сказал Севка, — она и тебя, и его любит… Она такая…
18
Терехов водил кистью по газетным листам.
Он сидел в комнатушке у кухни, а за стеной в большом зале столовой уже шумели сейбинские жители, и в их разноголосицу вминались звуки транзистора и гудение тумаркинской трубы.
Свадьбу уже играли, и Терехов был доволен, что может сидеть здесь, а не в большом зале.
Он едва успел побриться и, касаясь пальцами подбородка или щек, испытывал приятное чувство свежести, словно в щетине еще полчаса назад и таилась усталость. А теперь она, эта усталость, разлилась по всему телу, и, если бы Терехов мог распоряжаться своим временем, он бы свалился на пол комнатушки и заснул.
Ночью нынешней его разбудили, потому что дежурным у Сейбы показалось, что вода в реке снова стала прибывать, тревога была ложной, но Терехову пришлось провести у моста не один час, прежде чем он понял это. Дежурные, смутившись, объясняли ему, почему им померещилось, и хотя Терехов был сердит, он ушел от них молча, а заснуть так и не смог.
Днем, на каких бы участках он ни был, повсюду он чувствовал, что сейбинцы живут ожиданием свадьбы, и все их разговоры с Тереховым оборачивались свадебными шутками, и в глазах их бродило веселье, словно сегодняшним вечером должен был наступить в островной жизни удивительный перелом. Шутки Терехов вроде бы поддерживал, но тут же, как и полагается начальству, просил не забывать о Сейбе и ее неразгаданных фокусах. Все заверяли его в полной боевой готовности и тут же принимались обсуждать подробности вечера и расспрашивать Терехова, как все будет. Терехов раздражался, говорил, что ничего не знает, никакого отношения к свадьбе не имеет, а все дела взяла на себя общественность.
Он и на самом деле почти ничего не знал, старался ничего не знать, дал полную свободу действий какаэсу, или комитету комсомольской свадьбы, сколоченному Рудиком Островским, и что там этот комитет затевал и даже какие напитки было решено закупить в Сосновском сельпо, его не интересовало. Он мечтал лишь об одном — о том, какое бы дело найти своим рукам, чтобы увлечься этим делом и ни о чем не думать. И он нашел такое дело, пришла нора восстанавливать искалеченную Сейбой трубу за мостом, а для этого надо было подготовить вогнутые деревянные блоки и, как только спадет вода, заправить их в насыпь. Терехов набрал пятерых доброхотов; с рубанками, пилами и топорами пошли они к сторожке и лесному складу и там принялись колдовать над бревнами. Терехов работал с удовольствием, и ему стало жарко, он скинул с себя ватник и рубашку и, голый по пояс, стоял под дождем. Но товарищи его все поглядывали в сторону поселка и говорили о свадьбе и намекали Терехову, что пора кончать дела и топать к столовой, а то опоздаем. И Терехов отпустил их, пообещав, что скоро тоже пойдет в поселок. Но, оставшись один, продолжал пыхтеть с рубанком, слышал голос тумаркинской трубы, звучавшей неспроста, идти никуда не собирался, и так бы провозился до темноты, если бы не прибежал Рудик Островский.
Рудик был возмущен, потому что Терехов проваливал оформление, впрочем, он тут же остыл и принялся рассказывать Терехову, как все здорово идет, как перевозили Олега и Надю в сельсовет, как на обратном пути стелили им доски под ноги до самой столовой и как Надя совсем не запачкала свое чудесное платье. «Неужели это то самое платье, в котором провожала она меня в армию?» — подумал Терехов.
— Пойдем, пойдем, — потянул его за рукав Рудик.
В столовой гомонили и смеялись сейбинские, и было светло от горящих свечей, не зря сосновские кооператоры грузили их мешками на трелевочный трактор. В неспокойном качающемся свете Терехов увидел клееночную живопись на стене, знакомые ему лица с пьяными уже глазами и в самом конце зала прямо перед собой торжественного Олега и Надю во влахермском серебристом платье.
— Терехов, Терехов! — загалдели вокруг. — Иди к нам! К нам.
— Терехов! Терехов! — вскочила Надя. — Иди-ка сюда!
Алюминиевые столики, голубые, желтые, красные, были поставлены елочкой, получился один длиннющий стол, весь в зигзагах, и, пока Терехов шел мимо его поблескивающих углов, он все думал о том, что сейчас потрогает пальцами серебристое платье и узнает, реально ли все происходящее в этом зале или оно только пригрезилось ему.
— Налейте, налейте все! — почти кричала Надя. — Сейчас мы будем пить с Тереховым.
И Терехов не мог сейчас не улыбаться, не мог не поцеловать Олега и Надю, как добрый родственник или друг семьи, не мог не выпить за их счастье и не кричать потом со всеми: «Горько! Горько!»
Но когда Рудик снова потянул его за рукав и сказал, что нужно выполнять программу, Терехов пошел за ним, чувствуя облегчение, хотя и понимал, что никому его плакаты теперь уже не нужны. Но он рисовал при свечах сначала на ватмане, а потом на газетах, Рудик прибегал время от времени, рассказывал, как все идет, и утаскивал очередное тереховское изделие. А потом они дунули на свечи, и Рудик потащил Терехова в зал.
Плакаты были уже всюду прикреплены, спрятали розовых лебедей и чубатого машиниста с важной толстой трубкой. Но разглядеть, что там на них изображено и ради чего корпел над бумагой Терехов, было делом трудным, потому что стены высвечивались плохо и черные тяжелые тени плясали по ним.
— Терехов, Терехов! — опять загалдели за столом. — Садись с нами! С нами!
Терехов улыбался смущенно, а сам прикидывал, как бы ему оказаться подальше от Олега и Нади.
— Терехов! — кто-то схватил его за локоть. — Садись сюда.
Чья-то крепкая рука потянула его влево, и Терехов, потеряв равновесие, осел на стул. Он повернул голову и увидел рядом Илгу.
— Будем соседями, Терехов, — засмеялась Илга.
— Ничего у тебя ручка! — удивился Терехов.
— Пригласишь меня сегодня танцевать? А, Терехов? А то я приглашу!
— А танцы будут?
— Будут! Будут!
Илга смеялась громко и непохоже на себя, и лицо у нее было неожиданно счастливое, а может, подумал Терехов, захмелела она за свадебным столом.
А на столе этом под свечками стояли бутылки и распоротые консервные банки с костями чухони и балтийскими кильками в томатном, естественно, соусе. Чего было в достатке, так это всяких прошлогодних солений — капусты, огурцов, помидоров, груздей из сосновских погребов. В завершение ужина предлагалось разложенное по столу печенье, сухое и ломкое, галеты не галеты, но и не подарок кондитеров. Основой же свадебного пиршества была столь любимая нашими соотечественниками и не раз выручавшая их в тяжкие, а порой и в благополучные годы картошка, вареная, теплая, дымившаяся еще. Воспитатель, сидевший в исполняющем обязанности прораба, на секунду проснулся и, прикинув, по скольку граммов спиртного приходится на каждого, покачал головой. Но ему только и оставалось покачать головой, потому что он не был хозяином нынче.
Выпив две условные рюмки — лили вино и водку в стаканы, банки и жестяные кружки, — Терехов почувствовал, что пьянеет, и это показалось ему удивительным; впрочем, он тут же вспомнил об усталости последних сумасшедших дней и понял, почему все вокруг такие хмельные. А уже пришло время, когда общая компания разломилась на мелкие группки, и в каждой из них были свои интересы и разговоры, и кое-кто уже и не помнил, ради чего он пришел в этот зал. И только иногда разноголосица взрывалась словом к молодоженам, криками «горько, горько», и крики эти снова объединяли всех. Поднимался Рудик Островский, и не раз, восточный тост произносил усатый осетин из бригады Уфимцева, вставал Севка и зачитывал в назидание отрывки из «Домостроя» попа Сильвестра, в котором были всякие лихие педагогические советы мужу.
— А если велика вина жены, — читал Севка, — то, сняв рубашку, плеткою вежливенько побить, за руки держа…
— А ну-ка дайте-ка мне эту плетку, — рассмеялась Надя и, подбоченясь, прошла мимо стола, мимо хмельных парней, и была в ней удаль и лукавая сила, — а я на вас посмотрю. Ну-ка дайте мне эту плетку!
Терехов старательно занимал себя разговорами с соседями, и Илга его поддерживала, и все же он не мог не поглядывать в сторону Олега и Нади, а поглядывая, любовался Надей и был удивлен счастливым выражением Падиною лица, словно ждал от сегодняшнего вечера иного. Он все выгадывал подходящую секунду, когда можно было бы сбежать из этого благополучного зала, потому как боялся, что в конце концов не выдержит и учудит какую-нибудь глупость, которая всем испортит настроение.
Постепенно Терехов рассмотрел за столом всех своих знакомых, увидел, кто где сидит, заметил, что Севку посадили в самом конце стола, возле молодоженов, а у Арсеньевой сосед Чеглинцев. «А впрочем, что мне до этого. Все они взрослые…»
— Терехов, ты чего такой задумчивый? Терехов, ты обо мне совсем забыл!
— Ты извини, Илга, я устал немножко. Но я сейчас встрепенусь…
— Скоро утихомирится эта противная речушка, и наш Терехов отдохнет. А мне, как только дорога наладится, уезжать отсюда в Курагино, ставить там пломбы, и Терехов обо мне забудет…
И хотя слова Илги были грустные, она улыбалась, наклонив голову, и глаза ее блестели, говорила она с мягким и даже нежным акцентом прибалтийцев, и Терехову она сейчас нравилась, и он не выдержал и стал гладить ее прямые русые волосы, и Илга не отстранилась, не застеснялась людей вокруг, смеялась громко и счастливо.
— Как же это он о тебе забудет, — сказал Терехов. — Не забудет он. Мы тебя сюда вытребуем. Нам нужен врач.
— Я разве врач. Я не врач. Я зубной техник. Страшная женщина с бормашиной вместо сердца. Слышишь, как жужжит.
— Слышу. Страшно.
Принялись сдвигать столики к стене, под плакаты, чтобы было где поплясать под транзисторные ритмы. Извинившись перед Илгой, Терехов встал и пошел покурить в коридор, и там его втянули за руку в клубок спорщиков, как лицо авторитетное. Спорили пьяно и бестолково и, видимо, уже не помнили, с чего спор завязался. О многом вспоминали, вскользь, не назойливо, и разговор словно шел по спирали, все время возвращаясь к уже пройденному, он не был тем спором, который рождает истину, просто в нем выяснялись точки зрения, давно уже выясненные, и тем не менее спорщики наступали друг на друга с горячностью Галилея и его оппонентов.
— А Несси! — шипел Рудик Островский. — Эта скотина, которая плавает в Шотландии!
— А ты ее видел? — спрашивал Севка.
— Видел, видел! — возмущался Рудик. — Я не видел, другие видели…
— А летающие тарелки! — заспешил Полбинцев, плотник, и уши его покраснели. — Нет никаких летающих тарелок. Все это оптический обман. Я читал в газете. Преломление света. Фотограф Гричер снял обыкновенный фонарь как эту самую летающую тарелку!
— Ты думай, что говоришь! Ты думай, что говоришь! — вскипел Рудик.
— И снежные люди есть, — заявил Тумаркин Севке.
— Я разве говорю, что их нет? — обиделся Севка.
— Ты не веришь в них!
— Почему же это я не верю в них? — засопел Севка.
— Фотограф Гричер… — начал снова Полбинцев.
— Нет, ты мне ответь, — наступал на Тумаркина Севка, — почему же это я не верю в них?
— Не знаю, — мрачно говорил Тумаркин. — Не веришь, и все…
— Реликтовый гомоноид, понял? — набросился на Севку Рудик Островский. — Ты его отрицаешь, а он бегает себе по снежным ущельям и тебя презирает. Но мы его поймаем, разговаривать научим…
— Зачем еще разговаривать? — покосился Тумаркин, и стало понятно, что он не согласен учить снежного человека разговаривать.
— Ага, и ты тоже! — обрадовался почему-то Рудик.
— У нас и так болтунов в достатке, — сказал Севка.
— Ну, знаешь, ну, знаешь, — возмутился Рудик, — если и я на личности перейду, мы до истины не докопаемся…
— Я разве про тебя… Кто тебя просит принимать на свой счет…
— Фотограф Гричер… — дождался паузы Полбинцев.
— Ты понял, — обратился Рудик к Терехову, как к несомненному своему союзнику, — ты понял, что они тут все говорят?..
— Ничего я не понял, — сказал Терехов, — дайте покурить спокойно.
— Сухие догматики, только и знаете, что смотреть себе под ноги, — заявил Рудик, — ползучие умы, ваши скептические улыбки из тех, что мешают прогрессу, ваши сомнения…
— Ничего, ничего, — сказал подошедший Олег Плахтин, — сомнения всегда были колесами прогресса…
Он подошел и заговорил, и Терехов почувствовал сразу, как магнитное поле напряжения и неловкости возникает между ним и Олегом.
— Я ничего не пойму, — глухо сказал Терехов, — о чем вы спорите. Из-за чего весь сыр-бор разгорелся?
— Вот он затеял, — сказал с досадой Рудик и показал на длинного узколицего парня, прислонившегося к стене.
Парень этот, Сергей Кострюков, помощник моториста, стоял небрежно и красиво, и все в нем было небрежно и красиво, и молчал он красиво, а на спорщиков поглядывал свысока, по-взрослому, с улыбкой трезвого человека. Услышав слова Рудика, Кострюков кивнул, а потом и поклонился Терехову, поклоном своим, манерным, но изящным, сказав, что да, он тот самый, который и заварил кашу, но, впрочем, заслуги он никакой в этом не видит.
— Тоже мне философ, — проворчал Рудик.
Кострюков снова кивнул: ну философ.
— Начал вдруг заводить меня, — разволновался Рудик, — все ему не так. И пришельцев, он считает, с других планет никаких не могло быть. И тайны Тунгусского метеорита для него не существует. Так, упала разгоряченная железяка…
— Ну почему же железяка? — улыбнулся Кострюков.
— Помолчи! — заявил Рудик. — И вообще он, видите ли, считает, что человечеству полагается быть серьезным и верить только строгим формулам. Оно так повзрослело за наш двадцатый век, шагнуло в возраст жестокого реализма… А я плевать хотел на возраст, и мне нужна Атлантида!
— Повзрослело, — хмыкнул Севка. — Люди во все времена считали себя взрослыми и умудренными, им казалось, что их век и есть предел человеческого развития. А потомки посмеивались над ними, как над детьми. Мы сейчас снисходительно говорим о теориях средневековья: «А-а, это на уровне пятнадцатого века», и нам кажется, что в нашем-то веке мы добрались до самых истин. А не скажут ли снисходительно через двести лет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42