А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сколько умел горячо, он учил людей, как избегнуть обмана, изощрял свою мысль в толковании законов и слов, записанных в договорах, и люди любили к нему обращаться, считая, что он не просто рыночный ябедник, как другие, но человек с добрым и жарким сердцем.
Глядя на людские ухищрения и неправды, Томила не раз обращался к воспоминанию о чудесной книге – виновнице изгнания его из академии. Но образы Томаса Мора перерастали в свои. Утрачивались искусственные, составные из греческих, аллегорические имена, и Томила думал об этой книге уже не так, как о божественном откровении, – он взвешивал ее в голове, применяя к нуждам русских людей:
«Вишь, надумал чего – горожан в деревню! Им к чему идти в земледельцы? Кто землю любит и пашет, тот сам от нее не отстанет, и земля того любит и крепко держит: дает ему травы гуще и рожь зернистее! Да знатных своих дел иные искусники есть. Пошто кузнецу али зодчему землю орать? – размышлял Томила. – И много мыслит разумно тот англичанский мудрец, да нам несподручно. Он злато чернит, а у нас кто на деньги не падок! Инако нам царство строить!..»
Однажды во время торжественной службы в Троицком соборе во Пскове Томила узнал во «владыке» Макарии товарища юности – послушника Марка. Томила не удивился: задумано – сделано. Марк шел прямым путем к цели и достиг своего. В другой раз, оказавшись случайно по каким-то делам в Новгороде, в новгородском митрополите Никоне Томила признал второго друга – мордовца Никиту, который был взят своим отцом в мир, должен был жениться и мог стать разве что приходским попом, однако вот он сиял важностью и архиепископским величием, золотой митрой и панагией, украшенной драгоценными камнями.
«Ишь куды залетел! – подумал Томила. – Остался бы я в монахах – и ныне был бы архиереем, ан вот безвестный подьячий! Да надобно ль мне его митру? Нет, отрекаюсь!..»
И Томила не позавидовал ни тому, ни другому из бывших своих друзей. Он считал, что, живя «в миру», на торгах, в толпе нуждающегося люда, он не менее служит правде и богу.
Было у него и еще заветное дело, которое он таил ото всех. Он не слагал больше виршей, забытых с юностью, но целые ночи не угасал в его домишке скудный светец, освещая листы «Летописи правды искренней» …освещая листы «Летописи…». – Среди литературных памятников средневековой Руси важное место занимают летописи, в частности, псковские летописи, составленные в XIV–XVII вв. Они содержат богатый материал по истории русских городов, являются ценным источником по изучению Русского государства в средние века. Всего обнаружено двадцать пять списков псковских летописей. Ст. Злобин в Томиле Слепом дает обобщенный образ псковского летописца.

, как называл Томила свои обширные тайные писания.
«От искры единой правды в сердцах загорается лютость на злых и любовь ко ближним. Дай, боже, мне дар видеть сердцем людские сердца и в них – правду твою! – так начал Томила. – Много сердец людских мне открылось, тьма убожества всюду от неразумия человеческого. Много писаний я чел премудрых и светлых, да не живет по писаниям род людской, а живет по корысти. А кто в мире первый корыстник? Не тот, кому мало дано, а кто власть и богатство держит.
Слезами и кровью писать сию книгу, чтобы жгла сердца. Пламенем огненным писать ее да правителям честь ее ежеден утре, от сна восстав и на сон грядущий, укоряя в корысти и совесть тревожа…»
Томила писал каждый день год за годом о нуждах и жизни людей, писал об их радостях и печалях, рождениях, бедах и смерти, но редко был сам доволен написанным. Чаще бывало, что, перечитав исчерченный, многократно исправленный лист, Томила сжигал его на огне светца, чтобы начать сначала.
«Не жгут сердца слова. Вода, а не кровь, не слезы!» – упрекал он себя и выводил опять в заголовке листка: «Летопись правды искренней. Лист…» Томила заглядывал в прежний столбец и ставил новую цифру.
В ту осень далеко за трехсотым столбцом он писал:
«Сколь ни ходи, сколь ни гляди, а правда одна народу. На бедного всюду разбой белым днем, и искать в татьбе не с кого: все знаем набольших татей мздоимцев, да лих, молчим! Боязлив род Адамов …род Адамов… – то есть род человеческий; Адам, по библейской легенде, первый человек на земле.

, сукины дети!.. А кто и скажет, то втуне… Хоть я, подьячишка, столько листов написал, а пользы что? Токмо чернилу расходу да печень себе тревожу…»
Томила потушил светец и лег было спать, но мысль не спала, она продолжала искать слов для «Правды».
Томила не вытерпел, встал, в темноте нашарил огниво и снова разжег светец.
«Прости, господи, робость мою и лукавство: иных сужу, а сам первый не смею вслух обличить злотворцев», – вписал Томила и вновь погасил светец, но тревога его не угасла. Он неожиданно ощутил, что самые пламенные слова, запертые в железный сундук, подобны зернам, брошенным в землю под могильной плитой: им не вырасти, и плода их никто не пожнет.
Все мысли его о потомках, которым он светит «Искренней правдой», показались теперь нелепыми. И сына не народил еси, а про внуков печешься! – со злой насмешкой сказал он себе. – Что ты еси? Трутень пустой: жужжишь да мед пожираешь!»
Он вспомнил евангельское проклятие бесплодной смоковнице, вспомнил раба, закопавшего в землю талант, и «Летопись» – дело всей жизни его – показалась ему ненужной и мертвой.
«И печатны дворы обличающу слову тесны, – раздумывал он. – Кабы слова мои о народной нужде дошли к государю и он преклонил бы слух, то польза была бы! Да как дойдешь? Высоко до бога, а до царева сердца еще того дальше…»
Эти внезапные беспокойные мысли мучили его, не давали заснуть, и он до рассвета ворочался с боку на бок на лавке…
На рассвете он встал и, накинув сукман, позабыв надеть шапку, вышел на улицу…
Из пыточной башни ему навстречу везли в тюрьму на телеге двоих колодников, прикрытых кровавой и мокрой рогожей. Стрельцы вереницей прошли на смену ночных караулов. Звонили утренние колокола. Просыпался город для новых неправд, раздоров и мук…
У соляного подвала Федора Емельянова, на углу возле рыночной площади, стояла очередь за покупкой соли. «Сердца у обоих мохнаты, и совесть как тень вчерашняя», – подумал Томила, по привычке на ходу про себя исправляя написанное накануне про Емельянова и воеводу.
Из очереди слышались споры и крики; все сбились в кучу, теряя порядок. Томила всегда спешил на любые крики в толпу. Он знал, что крики рождаются страстью, и ему казалось, что «в крике душа человека рвется наружу, и тогда всем ее видно».
– Эй, Слепой! – закричали ему из толпы. – Томила Иваныч, иди сюда! Всем городом просим – пиши челобитье!..
В очереди стояло человек пятьдесят мужчин и женщин.
– Слышь, Томила Иваныч, пиши в Москву, к самому государю! – воскликнул хлебник Гаврила Демидов, здороваясь с ним и возбужденно тряся его руку. – Всем городом припись дадим к челобитной.
– Все имяны поставим! – крикнули из толпы.
Кто-то подтолкнул Томилу за пустовавший ларь, кто-то готовно подсунул скамью.
– Доставай бумагу! Пиши: «Смилуйся, государь великий, пожалуй, уйми лиходея-мздоимца Федора Омельянова и твоего воеводу князь Алексея!» – внятно сказал хлебник Гаврила.
– «Как мурзы татарские, городом правят», – подсказывали Томиле.
– Да не забудь написать: «Подручный того Омельянова площадной подьячий Филипка с ними вместе стоит в воровстве!» – кричали из задних рядов окружавшей Томилу толпы.
– Пиши: «Ты бы, государь, повелел их схватить и казнить их смертью…»
Но Томила не слушал подсказок. Перед его глазами столбец за столбцом развертывалась «Правда искренняя».
Особое вдохновение рождалось в его душе от сознания того, что он писал не «в сундук», а к самому царю, в которого верил Томила, как верил и весь народ.
Все ночные сердечные муки, рожденные от сознания бесплодности собственных мыслей, вырвались из души. Писавшая рука дрожала от волнения, и ему казалось, что вот-вот от пламени слов задымится бумага и вспыхнет в руках перо.
Пока он писал, вокруг собралось еще человек полтораста прохожих. Узнав, что тут составляется челобитье к царю на Емельянова, они задержались, бросив свои дела.
– Читай, чтобы ведали все, – сказал хлебник. И Томила, вскочив на ларь, звучным голосом, как молитву, стал читать вслух. Толпа застыла, словно захлебнулась молчанием, боясь проронить слово. Когда Томила кончил читать, общий вздох заключил его чтение.
– Аминь! – в тишине произнес поп Яков.
– Приписи ставьте. Кто первый? – вызвал Гаврила.
Толпа замялась и подалась назад. Все вдохновенно слушали обличающие слова челобитья, но словно только теперь ощутили, что от каждого из них требуется подпись.
– Что же вы? – поощрил Томила.
– Под эко писанье припись не шутка! – заметил один из посадских.
– Да ты сам меня звал писать. Кричали: «Всем городом»! – подзадорил Томила.
– А что ты писал?! Что писал?! – напал на Томилу мясник Леванисов. – Тебе одно бают, а ты свое ладишь… Про воеводу ишь слов насказал, что вымолвить страх!..
– Предерзко писал, а лепо. Так и надо, – отозвался поп Яков.
– Пишись, коль, батюшка, первым, – с поклоном сказал Гаврила Демидов.
– Я поп, а тут мирские дела. Мне владыка за экую припись все ребра жезлом сокрушит и башку своротит. Пишись-ка, Гаврила, сам.
– Я напишу – помыслят, что из корысти: я побил приказчика за обвес, – возразил хлебник. – Иной бы кто, а я – во вторых.
Томила обвел толпу взглядом. Он увидел, как двое посадских, подталкивая друг друга локтями, прячутся и отступают.
«Двое уйдут, а за ними и все растекутся!» – подумал он в страхе, что все вдохновенные строки его загинут даром. Он обмакнул перо и, стоя над толпой на ларе у всех на виду, внизу челобитной первый вписал: «Составлял челобитье старшина площадных подьячих Томилка Слепой». И он протянул Гавриле перо.
– «Гаврилка Демидов», – вторым вписал хлебник и тем же движением молча подал перо попу.
Поп Яков махнул рукой, решительно подписался и сунул перо старшине кузнецов Михайле Мошницыну.
Так начались сборы подписей под всенародное челобитье на Федора Емельянова и воеводу князя Алексея Лыкова.


Глава десятая

1

Псковское челобитье на Федора Емельянова и воеводу Лыкова повез в Москву тайный посланец посадского Пскова сапожник Тереша. Не раз уже с сыном он уходил в Москву к празднику чеботарить по большим торгам. Возвратясь домой, они приносили с собой столько денег, что целый месяц семья была с хлебом и мясом…
Тереша и сын его, сидя в Москве на широком торгу, ковыряя шилом убогую обувь, пока заказчик стоял на одной ноге, прислонясь к ларю или лавке, говорили с ним о московских делах и порядках, узнавали, кто нынче силен в Москве, кто в чести у царя, кто из бояр принимает беглых посадских в заклад и какой из московских купцов богаче торгует.
Придя в Москву в этот раз, чеботарь не спешил сбыть свое челобитье. Он узнавал и щупал, кто всех сильней в соляных делах, чтоб зря не сгубить деньги, принесенные в посул. Четыре имени называл московский народ: боярина Бориса Морозова, думного дьяка Назария Чистого, окольничих Плещеева и Траханиотова. «Четыре кита, на коих земля стоит», – горько шутили в народе.
Чеботарь чинил обувь малым посадским людям, мелким подьячим, псаломщикам и стрельцам. Работа была грошовой: подбить каблук, наложить заплатку на валенок – все, что ему доставалось; по полденьги, по деньге стоил каждый заказ. Никогда не случалось Тереше, чтобы к нему подошел с заказом богатый посадский, приходский поп или стрелецкий десятник Стрелецкий десятник – низшая командная должность в войсковых подразделениях стрельцов. Основным подразделением был приказ, он делился на сотни и полусотни. Высшие командные должности в приказе – стрелецкие головы, полуголовы, сотники – назначались из дворян и детей боярских. Под командой сотников были пятидесятники и десятники, которых выбирали из рядовых стрельцов.

… И вдруг однажды, чуть-чуть не смяв его и заказчика добрым конем, перед ним соскочил молодец дворянского вида.
– Чеботарик, живо! – воскликнул он, сдернув с ноги сапог с болтавшейся попусту шпорой. – Мне дале скакать, ан скакальная снасть изломалась, – весело объяснил он. – Изладь в сей миг!..
Бросив валенок, который держал до того в руках, Тереша поспешно взялся прилаживать шпору.
Красавец молодчик кинул ему алтын за работу, лихо вскочил на коня и, гаркнув, пропал в толпе.
– Вот ирод! Силен на Москве человек! – вслед ему с почтением заметил старичок пушкарь, снова стягивая с ноги свой недочиненный валенок.
– Большой дворянин? – спросил чеботарь, зажав во рту кончик дратвы.
– Дворянский холоп Первушка, псковитин. Лих человек на деньги. Какое хошь челобитье за деньги отдаст, хоть самому государю.
– Ой ли?! – подхватил чеботарь. – А сам псковитин? Чего же ты ране молчал!
– Аль тебе нужда? Как я ведал! А ты иди к нему, он к нам до Пушкарска приказа всегда поутру с господином скачет, народ разгоняет с дороги…
Наутро сапожник Тереша, пересчитав «мирские» псковские деньги и оставив сына чеботарить на торгу, чуть свет сам пришел к воротам Пушкарского приказа. Ему пришлось дожидаться часа четыре, пока, разгоняя народ, с криком и свистом влетела на площадь ватага холопов.
К крыльцу подъехал начальник приказа окольничий Траханиотов.
Вчерашний красавец холоп, ловко спрыгнув с коня, придержал ему стремя…
Когда окольничий скрылся в дверях приказа, сапожник решился шагнуть к Первушке…

2

Траханиотов с загадочным видом протянул свернутый столбец вошедшему Собакину.
– Читай, Никифор Сергеич, – многозначительно сказал он, – да рассуди, как тут быть.
Собакин развернул столбец и погрузился в чтение. Это было челобитье псковских посадских людей – стрельцов, пушкарей и попов – на своего воеводу и на торгового гостя Федора.
Собакин читал и понимал только одно: что ему надо найти самый мудрый и государственный выход. Он вдумчиво прочитал все до конца и на обороте прочел добрую половину подписей, прежде чем вымолвить слово, боясь показать себя недостаточно мудрым.
– Как мыслишь? – подбодрил Траханиотов, и в голосе его была какая-то скрытая хитрость. Он словно хотел испытать приятеля.
– Мыслю, что надо изветчиков к пытке взять… – наконец надумал Собакин. – Как его… Томилку Слепого да первых десятерых, чьи приписи на заду челобитья. Да в город бы сыск послать крепкий, сыскать, по чьему научению мужики встают на своего воеводу!
Сказав так, Собакин с гордостью поглядел на приятеля и вытер со лба пот, проступивший от напряжения.
Траханиотов захохотал.
– Огрешился, Никифор! – весело воскликнул он. – Кабы ты там сидел воеводой, и я бы так учинил, а там князь Лыков, боярина Никиты Ивановича Романова друг. Стало, мы сыск-то по челобитью на него самого и пошлем, а после праздников собирайся ты на кормленье во Псков, обещал мне тебя послать боярин Борис Иванович…
Собакин вскочил с места. У него захватило дыхание.
– Неужто во Псков воеводой?! – воскликнул он, не веря ушам.
Псковское воеводство было одно из самых богатых, и получить его – значило стать на виду у самых больших людей государства.
Никифор Собакин полез обниматься с приятелем…
И вот вместо того, чтобы писать во Псков воеводе о том, что у него творится неладное и посадские мужики подали на него челобитье, вместо того, чтобы заранее дать возможность все привести в порядок, как делалось это почти всегда, когда по мирским челобитьям приходилось назначить розыск, – Борис Иванович Морозов, по просьбе Петра Траханиотова, указал послать внезапный и скорый сыск во Псков, не отсрочивая до после праздников.

3

Стоял мороз. То и дело трескались бревна избы. По пузырю окошка сверкали блестки пушистого инея. Когда Якуня вошел со двора, из-под ног его, словно кудлатый пес, в избу бросилось низкое облако пара и, клубясь, прокатилось от двери до самой печки.
С веселым грохотом кинул Якуня у печи охапку промерзших поленьев, и, пока он тер красные уши колючей варежкой, Аленка успела разжечь дрова.
– Возле месяца ажно круги, – воскликнул Якуня.
– На то и святки! – степенно ответил кузнец.
– А я помню, в святки шел дождь, – возразил Уланка лишь для того, чтобы сказать что-то против хозяина.
– Покоса на святках не помнишь? – спросила его Аленка.
И все засмеялись.
Живой, безудержный шум огня, оживление, болтовня и смех заглушили морозный треск бревен.
– Я чаю, в экую лють не придут женихи-то, – простодушно заметил Якуня.
– По мне б, хоть медова невеста – и то б не пошел экий холод! – сказал Уланка.
– Ты б и в жару не пошел. Тебе бы все на печи, то и сладко! – ворча оборвал кузнец, недовольный тем, что Якуня с Уланкой так попросту говорят о гостях «женихи».
Михайла и сам опасался, что не придут, боясь мороза. Вообще в этот год почти не бывало гостей, потому что жилось не сладко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81