А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Чего мы только с ними не делали, куда не посылали, и все без толку.
— Неисправимы! — объявляет отец Чира.
— Не поддаются исправлению, упрямцы такие! Заладила сорока Якова одно про всякого,— подтверждает матушка Перса.— Иной раз до того доведут, что, кажется, схватила бы их да и вышвырнула на улицу!
И в самом деле, странные это были часы, сущий антик, как у нас говорят. Чуть поменьше иконы св. Георгия (покровителя отца Чиры), в неизменных розах на давно пожелтевшем циферблате с арабскими цифрами. Пользуясь тем, что разговор прервался и воцарилась полная тишина, не нарушаемая даже тикта-каньем, считаю уместным описать часы, дабы познакомить читателя с ними как с одним, так сказать, из персонажей сегодняшнего вечера. Часы были старинные. Помнит их матушка Перса с детских лет, с тех пор не расставалась с ними. В этот дом она принесла их как часть своего приданого. В те времена они были еще в полной исправности и шли точно, а сейчас их прямо не узнать — что называется ни богу свечка, ни черту кочерга; постарели, обозлились и вовсе из ума выжили: то надуются и молчат, словно свекровь зловредная, то расшумятся и трезвонят как попало. А найдет на них стих, обидятся ни с того ни с сего и по нескольку дней ни звука не издают, будто со всеми в доме перессорились. А потом в один прекрасный день давай бить без конца — колотят, как кузнецы в кузнице, бьют набат, точно в селе пожар.
— Что с вами? — обращается отец Чира к часам.— Болтливы что-то больно стали на старости лет. Сон вам, видно, потревожили, вот вы и растрезвонились! Интересно, сколько вы еще пробудете в добром настроении?
— Сколько? Пока опять что-нибудь не взбредет им на ум! Тут уж человек бессилен,— добавляет попадья.— Сплошное горе с ними, мученье, а лечить нечем.
И верно, кто только их не чинил, кто не налаживал, а им хоть бы что! Чинил их и сторож Лала, который научился этому ремеслу в Италии, попав туда солдатом, и кузнец Нова, ловкий и искушенный в этом деле человек, и бродячий часовщик-попрошайка в благодарность за то, что отец Чира спас беднягу от тюрьмы, куда его едва не засадили за кражу; неоднократно соседи возили их в Темишвар, отправляясь на хлебный рынок, и дома возился с ними всяк кому не лень,— и никакого проку! Вот и сейчас — навешена на них пропасть разных вещей, лишь бы шли, как приличествует порядочным часам. Чего только не подвешено к гирям — и половинка старых ножниц, которыми когда-то подрезали крылья гускам, чтобы не перелетали к соседям, и два огромных гвоздя, и пестик от ступки, и кусок подковы, и ручка от утюга,— а толку нет как нет,— все делают по-своему. Задурят и умолкнут, будто по принципу: «Все или ничего». Звука от них не добьешься, если даже вдобавок ко всем перечисленным грузам подвесить еще и матушку Персу, которая не раз в отчаянии говорила: «До того они меня довели, что я сама готова повиснуть рядом с ручкой от утюга, чтобы только ублажить их да поглядеть, станут ли они, шельмы этакие, бить!» А когда часы в духе, то перво-наперво захрипят, словно кашлять собрались. Сколько раз по ночам вводили в заблуждение отца Чиру.
— Опять вы, матушка, отвару из отрубей не выпили и будете кашлять всю ночь! — упрекал поп мирно спящую попадью. Но звук, обеспокоивший отца Чиру, издавали, оказывается, часы, вознамерившиеся пробить. А как начнут бить — подымут такой шум, что вся птица, кто куда, со двора разбегается. «Ну, затарахтели, дурни старые!»— сердито заметит его преподобие.
Так было и сегодня. Часы, пробив семнадцать раз, спустя четверть часа отбарабанили еще семнадцать и умолкли. Слышалось только тиканье маятника, который, казалось, что-то все строгал, как столяр.
Все молча переглянулись с улыбкой.
— Бог ты мой, уже двенадцать. Пора и по домам! Ну-ка, подымайтесь, идемте.
— Куда вы так рано? — останавливает матушка Перса.
— Да вот часы ваши, как видите, сами напоминают. Семнадцать! Если это рано, то когда же поздно?
— Да ну их к черту! — говорит матушка Перса.
— Ничего не поделаешь, голубушка,— отвечает матушка Сида.— Встать завтра нужно пораньше: стирки да уборки набралось — не знаешь, за что и браться... Сегодня уж не стала — пятница.
— Не надо бы тогда и приходить,— недовольно замечает матушка Перса.
— Знаю, голубушка,— защищается матушка Сида,— но ведь от вас не вырвешься, вы прямо в полон берете человека! Ну-ка, дети, будет вам болтать, оставьте что-нибудь на завтра!
А девушки как раз шептались о «хирурге» Шаце — какая у него прическа, как он плутовски поглядывает.
— Пройдет мимо — так и пахнет на всю улицу хорошей сигарой и душистым мылом,— говорит фрайла Меланья.
— До свиданья, до свиданья! — прощаются матери семейств.— Спокойной ночи! Приятного сна!
— Похоже, ночью дождичек будет: поглядите, как там, со стороны Бачки, нахмурилось. Полнеба обложило! — замечает отец Спира.
— Для кукурузы в самый раз, как по заказу,— откликается попадья Перса и, зевая, поднимает свечу.— Осторожнее, отец Спира, не споткнитесь о грабли! Чтоб ей пропасть, этой ленивой девке, опять их здесь бросила! Ох, уж эти слуги! Зазевайся только, весь дом перевернут!
— Ну, спокойной ночи! — повторяют девушки и целуются так, будто не увидятся завтра.
— Приятных сновидений, Меланья! — щебечет Юца.— Смотри, чтоб страшное что не приснилось, знаешь... о чем мы говорили...
— Ну-ну! Довольно уж, трещотки вы этакие,— ворчит отец Спира.— Итак, спокойной ночи!
— Вот напомнили мне девочки про сон...— начинает матушка Сида.— Минувшей ночью приснилось мне — до сих пор опомниться не могу! И откуда такое пригрезится? Приснись это моему попу, куда ни шло, я бы и не удивилась.
— Что же вам приснилось? — спрашивает, выходя на улицу, матушка Перса.
— Знаю, вы обязательно меня на смех подымите. Ах, мать честная! Подумайте только! Снилось мне, будто всю ночь напролет играла я в кегли с какими-то слугами да служанками. Но откуда эти кегли взялись, голубушка?
— В кегли играли?! — с недоумением переспрашивает матушка Перса и разражается таким смехом, что гаснет свеча.
— Заглянула утром в сонник (госпожа Сида украдкой от мужа с вечера засовывает под подушку сонник), а там и о кеглях и о слугах и служанках сказано одно и то же: «к далеким гостям» и просто: «к гостям». Все, как видите, к одному. Вот я и думаю, кто же это, господь с ними, приедет, кому до гощения в такое жаркое время, в самую страду?
— Охо-хо,— смеется матушка Перса.— До чего вы меня насмешили. Ясно представляю, ну просто вижу, как вы, толстуха такая, гоняете шары! Ах, мать честная!
— Сны — глупости! Явится к тебе завтра Глиша Сермияш порыскать в винном погребе — вот тебе и гости! — говорит отец Спира.
— Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
которая убедит читателей в том, что снам нужно верить, а сонники — покупать и читать, несмотря на то что ученые люди не верят снам и ругают сонники, ибо все произошло точь-в-точь так, как приснилось матушке Сиде и как растолковал сонник
В селе и по сей день не происходит ничего из ряда вон выходящего. Один день похож на другой. Жизнь течет довольно монотонно и сонливо, словно у старой бабки в запечье. Сейчас это так, а что же можно сказать о тех временах, когда еще не существовало ни «зонен-тарифа», ни железных дорог и прочих средств передвижения, а самыми значительными и крупнейшими событиями были те, что происходили по воскресеньям: то голову кому-нибудь проломят на гулянке, то коней у кого-нибудь угонят и свалят вину на бачван, которые-де перебирались ради этого вброд через Тису. Других новостей давненько уже не бывало.
1 Зональный тариф (нем.).
Самой свежей новостью, занимавшей село теперь, был слух, будто через несколько дней на смену старому приедет новый учитель. Ждали его, этого нового учителя, молодого богослова, каждый день. Старый учитель, господин Трифун, давно уже готовился уйти на пенсию и, право же, заслужил ее. Сейчас он уже на пенсии — заплакал, когда ему об этом сообщили, хоть это и не было для него неожиданностью. Даже и теперь, в каникулы, он каждый день наведывался в школу и разгуливал по двору, собрав вокруг себя детей,— как-то лучше он себя чувствовал среди шума и возни, к которым так привык за столько лет. А был он хорошим учителем. Лет сорок здесь учительствовал. Все, кто умеют читать и писать в этом селе, у него научились. Мила — помощник старосты и Нова — полицейский до сих пор гордятся, что были его учениками, ведь они самостоятельно, без посторонней помощи подписываются на выплатном общинном списке. Правда, буквы в их подписях смахивают на стайку ребят, что, гоняясь по льду друг за дружкой, шлепнулись со всего размаху на спину и задрали ноги кверху, однако же ни тот, ни другой ни за что не откажутся от своей подписи. «Какая ни на есть,— заявил как-то Нова,— а моя собственная!»
Впрочем, не только мужчины, многие женщины тоже выучились писать, и, таким образом, наряду с устным творчеством, которое столь заботливо и бережно сохранялось прекрасной и более речистой половиной человеческого рода, в селе процветало и письменное. Нынче уже редко-редко кто обратится с просьбой написать родным, а сядут да сами напишут; по три дня могут сидеть и строчить — до того все грамотны. А раньше, пока еще не появился тут этот самый Трифун, учитель, просто мука мученическая была, когда понадобится кому что написать.
И если теперь все изменилось к лучшему, то это заслуга старого учителя, который хоть и бил, зато учил. Редко кто оставался небитым, но каждый терпел, зная, что это делается ради его же пользы. И несмотря на то, что жители этого села были мстительны, никто и не помышлял, например, поджечь его дом или увести со двора лошадь.
До Трифуна грамотных было двое-трое. Живы еще старики, которые хорошо помнят, чего стоило, например, написать письмо сыну-солдату или кому другому.
В те времена был некий ученый человек по имени Ача,— теперь он уже помер, упокой господи его душу, больше от пьянства, чем от науки. Крестьяне звали его «шлайбер» — писарь, иначе говоря. Старый пьяница, но до чего здорово умел сочинить и написать, просто удивительно! Хотя, правда, дорогонько это обходилось. За письмо ему платили два сексера, да еще на сколько выпьет, пока напишет! Кому понадобится, тот сам, бывало, разыщет его, приведет домой, положит перед ним бумагу, поставит чарку с вином, а уж перо и чернила всегда при нем были. Сядет он за стол, взболтнет чернила в чернильнице, опрокинет чарку, похвалит вино, потом попробует перо на ногте левого большого пальца и спросит:
— Что и кому хотите написать?
А ему ответят: «Хотим (тому-то и тому-то) написать в Галицию (или в Италию)». Потом заказчик обопрется
локтями о стол и начнет диктовать: «Пишите, скажет, Проке Белеслии (или кому там еще), императорскому кавалеристу в Галиции, что мы все, слава богу, здоровы, чего и ему желаем, и молим господа, чтобы он к нам вернулся здоровым и веселым, и мы его, родного нашего сына, с нетерпением хотим увидеть. А невесту мы ему нашли, и дом хороший, а за приданым невестина родня не
постоит. И еще напишите, что мы все здоровы; отец кашляет и хрипит по-прежнему, а в остальном все благополучно: разбил красивую пенковую трубку, когда одевался к заутрене, и сейчас еще ворчит и бранится да изредка кашляет, но теперь, слава богу, лучше. И мы все здоровы; братец так раздобрел, что не может застегнуть шелковый жилет, который купил на сенчанской осенней
ярмарке. И еще напишите: посылаем ему пять форинтов серебром, чтобы у него было с чем по воскресеньям в кабачок зайти, да пускай не срамит Белеслиных и курит не махру, словно мужик какой, а хорошие сигары, как и его фельдфебель, чтобы знали, что такое благородный дом, и пускай денег не жалеет, у нас их, слава богу, достаточно, и приветствуем его все — и отец, и мать, и соседка Ката, она уже взрослая девушка стала, и ее уже с Франтом Пайем окрутили».
Вот как некогда диктовали и писали письма. Ачашлайбер получит два сексера за труды, опорожнит чарку и, слегка нагрузившись, возьмет пять форинтов, которые во славу Прокиного рода положит в конверт и отошлет в Галицию или Италию. Адресует, например, такому-то и такому-то кавалеристу в Галицию или такому-то и такому-то пехотинцу в Италию, а заказчику скажет: «Ну, теперь не беспокойтесь да наполните-ка чарку за счастливый путь этих пяти форинтов нашему Проке. Пишут мне оттуда, будто бы он первый парень в Италии, чтоб его волки съели! Да разве может быть иным благородный отпрыск?»
И довольный заказчик поднесет еще чарку. Ача осушит ее и отправится с письмом на почту, а хозяин, оставшись дома, с удовольствием задумается о том, что нет ничего лучше ученого человека и что все идет как по маслу.
Так-то вот некогда, при царе Горохе, писали и маялись с учеными людьми, потому что в каждом селе было только по одному Аче. Но, ей-богу, уже лет тридцать, а то и больше, все идет хорошо, подчас даже и слишком, из-за этой непомерной грамотности; раньше мужчины не умели написать своим сыновьям, а теперь и девицы пишут письма, да еще как пишут и кому! Вот недавно застукал одну такую отец, как раз когда она писала в кладовой письмо какому-то там своему ухажеру с перекрестка. Отец слышит, что-то попискивает в кладовой, и пошел взглянуть, не крыса ли попалась в капкан и пищит; открыл дверь, глядь — сидит его голубушка дочка и, обливаясь слезами, строчит письмо. Да не как все люди пишут, а стишки, что прочла на медовых пряниках с последней ярмарки, корябает. Отец прочитал письмо, взбеленился, схватил вилы (на счастье деревянные) да за ней, а она опрометью к соседям,— забилась в солому и просидела, не высовывая носа, до самого того часа, когда коров пригнали. К тому времени отец чуть поостыл, да и мать заступилась, успокоила его, припомнив ему прежние шуры-муры. Самодовольно покручивая правый ус, отец принялся разглагольствовать: «Эх, и парень же я был! А, что скажешь?! Недаром в трех столицах побывал!»
Но поскольку каждая вещь на этом свете обладает и хорошей и дурной стороной, то, несмотря на все печальные последствия просвещения, народ все же убежден, что учиться нужно. Все привыкли к школе и к учителю. И если люди уважали и любили старого учителя Трифуна, который ходил в сером длиннополом сюртуке и в жилете с двумя рядами пуговиц, застегивался наглухо, шею дважды или трижды окутывал ситцевым платком, кашлял и беспрестанно сосал леденцы, а усы неизменно подстригал и холил,— то как же им было не ждать с сугубым нетерпением нового учителя, который, по словам видевших его, молод, красив и только что окончил богословие. Утверждали, что пиджак сидит на нем, как кавалерийский мундир, что у него щегольской шейный платок и красивые усики, что он хорошо поет! С нетерпением ждали его и стар и млад. Многие отцы, а особенно матери, уже строили разные комбинации, однако все это с дьявольской хитростью таили друг от дружки, притворяясь вполне равнодушными.
Наконец наступил и этот день — новый учитель приехал.
Был субботний вечер. Зазвонили к вечерне, когда по большой улице проехал возок, а в нем незнакомый молодой человек. Баба Пела, штопавшая чулок, сидя перед домом под акацией, обратила внимание на то, что путник снял шляпу и перекрестился. Пела была глуховата, но сообразила, что звонят к вечерне, и, отложив в сторону чулок, тоже принялась креститься и шептать: «Боже милостивый, прости меня, грешную!» То, что путник несколько раз осенил себя крестным знамением, засвидетельствовала и другая бабка, живущая на перекрестке возле Большого креста, на другом краю села. И эта видела, как он, проезжая мимо Большого креста, снял шляпу и перекрестился. Обе женщины, в согласии с другими, сошлись на том, что путник — не еврей, скупщик продуктов, и не шваб, машинист, знающий толк в паровых веялках, на которых веют зерно в усадьбах, а человек нашей веры. Девушки, видевшие, как он проезжал в возке, в свою очередь рассказывали, что он наверняка холостой, потому что платок у него франтовской, а конец перекинут через левое плечо и развевается, точно флаг на пароходе.
Возок остановился у Большой корчмы, которую посещают лишь господа и евреи, а из жителей села туда заходят только преподобные отцы, и то очень редко, да еще господин нотариус, аптекарь, хирург, писарь нотариуса,— правда, сей последний забегает только по тем дням, когда его патрон отлучается из села, а обычно довольствуется рюмкой водки в лавочке у еврея Шолема. Останавливается в этой корчме еще кое-кто из горожан и хлебных торговцев, которые заказывают, как правило, булочку с маслом. Собственно, это и не корчма, а городская кофейня, где мало говорят, а значит — и мало пьют. Никто из жителей не помнил, чтобы в кофейне проломили кому голову, или просто подрались, или с воспитательной целью выбросили кого за дверь (а во всех прочих корчмах дверные косяки повреждены!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32