А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулана, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его домбры. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чью-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах домбры она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчелы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:
Дорогая, ты уснула, Сладкий сон тебя мани. Спи же, доброй ночи, Юла, Бог тебя храни!
Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева домбры ее милый.
Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах,— сейчас, после полуночи, когда все село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звезды так чудесно мерцают на темно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюбленных?! И разве ее ответ на эту песню не прозвучал бы еще более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в ее груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:
— Доброй ночи, доброй ночи!
— Юца? — послышался голос матушки Сиды.— А, Юца!
— Ох! Мама проснулась! — прошептала Юла.
— Юца!.. Это ты?
— Я, мама! — испуганно отвечает Юла.
— Что ты там делаешь так поздно? — спрашивает матушка Сида, которую укусил комар и разбудил собственный кашель.
— Да так... жарко мне...
— А что там, на улице?
— Да это соседский кот шатается у нас под окнами и орет! Такой безобразник!..
— Каковы соседи,— говорит, зевая, матушка Сида,— таковский и кот.
Наступает тишина.
— Юца... ты еще у окна?
— Да, мама!
— Открой-ка немного жалюзи!.. В комнате — как в печке... Жарко. И покури малость девясилом... поищи на шкафу, возле вязанья... и зажги... Проклятые комары как собаки кусают... должно быть болотные. Только что один укусил меня под самым глазом и разбудил, негодяй! А я так крепко спала.
В эту минуту завыл пес попа Чиры, не выносивший, как и все его собратья, музыки.
— По хозяину! — прошептала Спирина попадья. Охотно и радостно исполняя волю матери, Юла распахнула настежь окно и протянула подкравшемуся Шаце свои белые полные ручки, которые тот (не подумайте, что преувеличивает, хоть дело и происходит в селе) галантно осыпал поцелуями.
— Доброй ночи... хватит, нас застанут! — лепечет Юла, отнимая руки, но Шаца ухватился за них, как утопающий, и не отпускает и тоже что-то шепчет в ответ,— так они ведут тихую беседу.
— А чего ты там стоишь? — спрашивает матушка Сида, которая опять вскоре проснулась, на этот раз потому, что Юла чихнула.
— Да ведь вы приказали открыть окно.
— О господи, детка! Почему же ты его сейчас же не закрыла?
— Ждала, когда вы скажете.
— Неужто так тут и стоишь?! Эх, дитя, дитя! Ну закрывай... довольно... опять комары налетят.
— Хорошо, мама.
— Да ты, голубка, не озябла ли? Возьми-ка мой чепец.
— Спасибо, мама! Мне и так жарко,— говорит Юла, затворяет окно, ложится в постель и всю ночь напролет не смыкает глаз. Зачем ей спать? Грезы наяву лучше всяких снов.
Шаца тоже вскоре очутился дома. Он летел, исполненный блаженства, на крыльях счастья и удовлетворенной любви так легко, словно бы и не касался подошвами земли. Он не встретил, к счастью, никого, кроме дяди Ничи. Нахлобучив шляпу на самые глаза, он ускорил шаги, но острый глаз сторожа все же приметил его.
— Добрутр, брадобрей! — насмешливо приветствовал его дядя Нича и многозначительно кашлянул.
— Покойной ночи, дядя Нича! — негромко бросает Шаца и, сунув домбру под пиджачок, устремляется дальше.
— А где это мы, племянничек, по ночам ходим? Кто это глухой ночью бреется, а?
— Никто! — отвечает Шаца уже издали.
— Ха-ха! «Всё по темноте, чтоб не быть беде!» Э-эх, племянничек, затеял ты что-то неладное!
— Не шуми-ка лучше и труби свои часы, раз тебе за это платят! — доносится уже совсем издалека голос Шацы.
— Ну-ну,— продолжает Нича уже больше для самого себя.— Носит тебя черт, и найдешь ты черта! Только потом не вопи, ежели где-нибудь тебя за «бритьем» застукают да вилами на спине букву «ш» напечатают! Хе-хе! — разглагольствует Нича, присаживаясь на скамейку перед чьим-то домом.— Не вздумай только потом орать, предупреждаю тебя, когда колом или еще чем станут тебя потчевать. Черта по ночам ищете,— ворчит Нича, рассевшись как следует на скамейке,— а потом дядя Нича виноват, когда вилы по спине станут прогуливаться; виноват дядя Нича, что село, мол, не сторожит, будто я исправничье жалованье получаю! Отменное жалованье, будь они неладны! Даже на табак не хватает! Если бы не перепадало малость от тех, кому туго приходится — «Дядя Нича, выручай!»,— пришлось бы махру курить, как последнему мужику! Кабы подвезло сторожем на виноградник наняться или пастухом — ух ты! Вот бы я зажил!.. Да нет, приспичило мне государству служить: Нича «чиновником» задумал стать; ведь даже прадед мой, да и никто из всей семьи никогда государственного хлеба не едал! Что ж, по работе и награда, так мне и следует! Едва на табак и сало хватает!
— Ах-ха-ха, аа-ха-ха,— широко зевает он и бормочет: — Закурить, что ли! — Набивает, закуривает трубку и, попыхивая, поплевывая этак, по-банатски, погружается в глубокие размышления.
И долго раздумывает, попыхивая трубкой, а потом продолжает свой монолог:
— Любопытно все же знать, где таскался ночью этот брадобреишка? Сколько ни прикидываю, не могу смекнуть! Где этот повеса мог торчать в такое время?.. Уж не у Акимовой ли жены?!. Аким вчера чуть свет повез в Темишвар каких-то евреев, послезавтра только вернется. А его Кри-ста... черт, а не баба! Правильно ведь я его учил и советовал ему: «Эй, Аким, Аким, слушай меня! Хоть и не старше я, но поумней тебя! Все в свое время претерпел и пережил, побольше твоего, что называется, свету повидал. Аким, Аким! Не бери молодой жены, не накликай на себя беду, Аким! Осел ты, Аким,— не для тебя она, отжил ты свое, человече! Получится вроде того, что поет волынщик Гига-бачванин: «Жена, жена моя сужена, кавалеров дюжина!» Так нет же, не послушался, захотел быть умнее меня. Эх, Аким, Аким! Сиди-ка ты лучше дома, брось извозничать да стереги свое добро, коли дал тебе господь всего вдоволь, и не мыкайся туда-сюда.
Так закончил Нича свой монолог, потом снова углубился в думы, набил еще раз трубку, высек огня и опять закурил. Покуривает, поплевывает и все раскидывает умом, голова даже заболела.
— А не у самого ли его преподобия он был?.. Хе-хе, его-то нет дома, в путь-дорогу отправился,— говорит Нича, покачивая головой.— А чего, собственно, я ломаю себе голову? Ночь-то уж больно хороша, так что нет ничего удивительного! Было бы удивительно, если бы я ни души не встретил! Эх, не будь я службой связан, и я не прочь бы на старости лет маленько беса потешить... Хе-хе! Не мешало бы! Только Нича ко всякой шушере не пойдет! Да, заела меня бедность, не до этого мне теперь! А надвинь-ка я шелковую шляпу на правый глаз, да надень сапожки с подборами, да пенковую трубку с длинным чубуком по животу пусти — поглядели бы вы тогда на меня, черт побери совсем. А так, в засаленной шляпе да в дороце, и в голову не приходит взглянуть на кого... Однако какой ни на есть... а все же бывает и приглянусь кое-кому... Вот на Татичевой улице... кто бы сказал, что я могу по сердцу прийтись Арси-ной теще?! Ведь чуть только завидит меня, сейчас начнет платочек да кудряшки поправлять, потом сложит губки сердечком и стрельнет глазами, а как пройду — кашлянет негромко вслед и обязательно спросит: «Как же ты, Нича, без жены-то?» А я ей в ответ: «Как раз так, как ты без мужа». А она опять этак кашлянет... Да, недаром сказано: ищите и обрящете!.. Смазливая баба, этого у нее не отнимешь, и шустрая! Жаль, что не в моем «приходе»! Из-за этого я и надумал сменяться «приходом» со своим приятелем и коллегой, с этим Мичей,— тогда уж такое пойдет веселье, только держись! И что я себе по пустякам голову ломаю из-за этого Шацы? Невидаль какая! Если сейчас не погулять, так когда же, черт возьми! А я в его годы лучше, что ли, был? Холера ему в бок! Не будь я шалопаем, не таскайся по ночам без фонаря, не служил бы я сейчас в ночных сторожах, не скалил бы по-собачьи зубы из-за чужого добра да чужой корысти. Эх, кабы мне мое хозяйство! Да нет его, фьють! — И Нича махнул рукой.— А уцелей оно, не согласился бы я сторожить даже царские палаты в самой Вене, не то что это поганое село! Да что поделаешь,— слава богу, хоть так, а не хуже!
— Аа-ха-ха-хаа! — зевает он и продолжает: — Просто голова трещит от стольких мыслей. Дай-ка прилягу да вздремну малость, вон уже и петухи поют! — говорит Нича, берет рог и трубит три раза, хотя еще только два часа ночи, сует трубку за ремень правого опанка, растягивается на скамье, кладет правую руку под голову, закрывает свои вечно бодрствующие глаза и снова засыпает.
Вскоре дядя Нича заулыбался во сне. Блаженная улыбка расплылась из-под усов, подстриженных по-банатски и походивших на покромку или стреху подровненной камышовой крыши,— улыбка праведника, который видит во сне, что получает заслуженную награду. И сон стал оплетать своим тонким кружевом храпящего сторожа Ничу, воздвигнув вскоре отличный дом из прочного материала, не обремененный налогами и долгами, большой, просторный дом — полная чаша. Дивный сон приснился Ниче под утро.
Приснилось ему, что он женат на этой самой Арсиной теще, на Савке, что они муж и жена. Стал Нича хозяином усадьбы, и все его в доме почитают да трудятся, а ему не позволяют к работе прикоснуться, только и твердят: «Бросьте, дядя Нича, не трудитесь, мы все сами без вас сделаем!» Впрочем, он не очень-то настаивает и целыми днями отдыхает. По утрам даже сапог не приходится надевать: переберется с кровати на кушетку (тут же, бок о бок с кроватью) и валяется целый божий день на животе, босой. Кушетка малость жестковата — Нича ясно чувствует, что лежит на твердой доске, и его немного удивляет, что в таком зажиточном доме столь жесткое ложе. Но чувствует себя он все же неплохо. Полеживает на животе, покуривает да поплевывает, не вынимая изо рта коротенького чубука (хотя Нича и разбогател и мог теперь курить пенковую трубку, он не зазнался и по-прежнему сосет свой коротенький грошовый чубук), покуривает и только распоряжается. А Савка, теперешняя его жена, будто бы месит тесто, повернувшись к нему спиной. Нет-нет да и обернется к нему, поглядит ласково так, а сама продолжает месить, быстро, проворно, тряся телесами, а Нича с удовольствием поглядывает на нее: какая, дескать, прилежная! Вот будто она опять оборачивается, окидывает его ласковым взглядом и спрашивает: «Хочешь, упование мое, Савка напечет тебе лепешек?» А он отвечает: «Да я, пожалуй, не прочь, только жирку не жалей, раза в два побольше положи, чем в лампадку кладешь, да сальца нажарь, не повредит мне это при проклятом кашле... И кожицы подрумянь... у нас в семье все ее любят...» — «А сколько же тебе кожицы поджарить, мой перзекуторчик?» — спрашивает Савка. «Да так... с добрый опанок,— говорит Нича.— Не помешает и чуть побольше... А останется — тоже не беда, в доме всегда должна быть жареная кожица... для мышей годится,— развелось этой погани, того и гляди нос отгрызут... В мышеловку на крючок нацеплю — знаешь ведь, что мыши падки на жареную кожицу, как валахи на рыбу»,— говорит Нича, перевернувшись на спину. А Савка все на него поглядывает и отвечает: «Будет все, как ты пожелать соизволил, мой исправ-ничек! Кому, как не тебе, мое упование, самый лакомый кусок, ведь мы только что поженились. Всего в доме вдоволь — приказывай только! Нажил добра мой покойный Лала, работал от зари до зари и скопил достаточно, чтобы тебе, Нича, сейчас не работать, а только приказывать! Будет тебе вволю всего, даже если Арсе не достанется, ведь мы с тобой самые близкие!»
А Ниче — боже, до чего приятно! Глянет на нее, как она, все о нем заботясь, склонилась над квашней и месит тесто, потрясывая телесами, и залюбуется, и улыбка не сходит с его лица!
Ах, эти утренние сны, дьявольские, беспокойные сны! Каких только дивных, упоительных, красочных и заманчивых картин не рисуете вы на заре и как только не вводите в заблуждение слабое существо — человека! Поглядите только на счастливого и довольного Ничу, как он пленен и зачарован сном; как дрожит от улыбки его ус в ожидании горячей, посоленной и жирно смазанной лепешки, поджаренного сала и кожицы с огня, которую так любит весь его род; какое удовольствие доставляет ему смотреть, как стоя к нему спиной, ловко месит тесто ядреная, дебелая Савка.
И эти чудесные видения исчезнут, развеются в единый миг, испарятся, исчезнут! Исчезнут, как табачный дым и пепел, сдуваемые Ничей с трубки; прекрасная, радужная картина разорвется, словно тончайшая паутинка, прорванная пролетевшим шмелем, при первом же окрике проходящего мимо крестьянина: «Доброе утро, дядя Нича!»
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой, как говорится, тыква лопнет и произойдет то, чего никто не ожидал и за что осудили бы даже самых простых прихожан, сделай они это
В то время, когда обе попадьи в течение нескольких дней мехами злобы и ненависти неустанно раздували и разжигали пламя распри и раздора, ни одного из попов не было дома — оба были в отъезде. Не отсутствуй попы в эти дни, бог знает, произошли ли бы эти события, да и была ли бы написана сама повесть. Возможно, что дела приняли бы вовсе не такой худой оборот. Ну, а так... Впрочем, к чему пустые разговоры — все полетело вверх тормашками, кто теперь устоит перед лавиной, кто ее остановит?
Попадьи ждали возвращения своих мужей, чтобы досыта наплакаться и нажаловаться, каждая на свою обидчицу — вчера еще, можно сказать, самую задушевную подругу и приятельницу. Поп Спира приехал раньше, а днем позже прибыл поп Чира. Матушка Сида успела как следует распалить попа Спиру, прожужжав ему все уши, и теперь, чтобы не отстать от соседки, за дело должна была взяться матушка Перса.
— Эржа! Эй, Эржа! — вскрикнула матушка Перса, услыхав, что возок остановился у их ворот.— Бросай цыпленка, я сама ощиплю, беги отвори ворота: его преподобие приехал!
Эржа зашлепала босыми ногами, распахнула ворота, повозка въехала во двор, а в ней поп Чира, весь запыленный, в старой, купленной еще в ученические годы шляпе.
— С приездом!
— Спасибо,— ответил поп Чира, слезая с повозки.— Задержался я маленько. Хе, всего не учтешь — то одно, то другое... вот, как видишь, и запоздал на целых трое суток. Недаром говорится: «В город — когда хочешь, а из города — когда пустят!» Осторожно, Эржа, полегоньку... это посуда, не разбей, смотри! Всю дорогу покоя с ней не знал.
— Слава богу, что хоть сейчас приехал. Мы уж волновались; где, думаем... А бедняжку Меланью никак успокоить не могу. «Ах, говорит, уж не случилось ли с папой что-нибудь унангенем» *.— «Нет, милая, говорю, бог милостив!»
— Нет, слава богу... все в порядке; надеюсь, и у вас также.
— Гм... как сказать... Здоровы... Вот отдохнешь, и расскажем тебе удивительные вещи... одна лучше другой.
— Ну что же, что? Почему не похвалитесь, как провели без меня время? Что в селе?.. Как дома? Дай-ка, Перса, полотенце,— говорил, умывшись, отец Чира.— Как вы тут здравствовали и развлекались?
— Как?.. Замечательно! Словно караси на сковородке, как мужики говорят. Хорошо, что ты приехал, а то пришлось бы тебе искать нас по белу свету. До того дошло, что бросила бы все и бежала куда глаза глядят.
Неприятное (нем,).
— Вот тебе и на! — удивляется поп Чира.— Да не жет быть!
— Ну, ты всегда мне не веришь! А ведь с каких пор тебе твержу.
— О чем твердишь?.. Да что такое произошло? Не беда ли какая?
— Как раз наоборот, сплошное веселье! Жаль, тебя тут не было, может, и ты насладился бы серенадами,— едко замечает матушка Перса.
— Хоть убей, не понимаю,— недоумевает поп Чира.
— Да и не просто понять.
— Ну ладно, хватит... и без того голова идет кругом после дорожной тряски.
— Были мы как под арестом,— продолжает матушка Перса,— Меланья просто глаз не осушала... Столько слез пролила за эти дни, сколько за всю жизнь не прольет.
— А в чем же дело?
— В собственном своем доме не смеешь нос за ворота высунуть. Вот, Чира, до чего мы дожили. Будто самые последние в селе!
— Скажешь ли ты наконец, что тут у вас случилось?
— Да все она... она, попадья Спирина, провалиться бы ей! Лучше меня не спрашивай. И вспоминать не хочу, не то что рассказывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32