А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Или того хуже: что, если потребует, чтобы он торжественно принес ей свои извинения перед всем классом?!
И вот сейчас, сидя в шестом часу разгорающегося утра против отца, уставший и трезво сознающий, что перед ним неизвестность, которая, правда, пока не волнует и не печалит, Таурас вдруг понял суть конфликта, сверкнувшую в подсознании, словно лезвие запыленного меча: он просто не любил эту сентиментальную, всем желающую добра женщину и поэтому не мог поступить иначе. Равнодушен он был и к табуну фей, порхавших вокруг в тюлевой дымке выпускного бала, они заездили его вконец.
Сверкая глазами, с раскрасневшимися от шампанского лицами, в белой пене роскошных платьев, с невероятными прическами, они почему-то напоминали ему хищных пираний, издалека почуявших добычу. Чем ближе был конец вечера, тем движения их становились откровеннее, вульгарнее, даже грубее, в голосах проскальзывали визгливые нотки, прически растрепались... а бит-пластинки без перерыва отбивали один и тот же ритм: держи, лови, хватай! Подчинившись, пусть и с неохотой, этому музыкальному императиву, Таурас тоже схватил кого-то; на подоконниках в темном коридоре уже густо сидели парочки, шли важные разговоры, серьезные объяснения с поцелуями, слезами и клятвами; его фея — высокая грудь и осиная талия — была из параллельного класса, она попросила сигарету. К своему стыду, Таурас вынужден был признаться, что не курит, пришлось идти просить у ребят. Вернувшись, он небрежно забросил руку ей на плечо и почувствовал,
что платье насквозь мокро от пота. Больше ему не захотелось прикасаться к ней, хотя и в темном коридоре хорошо было слышно требование бита: держи лови хватай...
Теперь он неподвижно лежал в кресле и испытывал даже удовлетворение от того, что в аттестате оказались эти две четверки — две царапины на зеркальной поверхности. Ну ее к черту, безупречную полировку, если за нее нужно платить компромиссом, он может прикипеть к человеку, опустошить его, заставить жить против собственной совести. Состояние отрешенности от всего, в которой пребывал сейчас Таурас, нравилось ему, а кроме того, он ожидал главного отцовского вопроса. Так и есть!
— Я хочу серьезно спросить тебя, сын...
— Знаю.
— Что знаешь?
— Не передумал ли я.
— Нет,— Гудинис медленно покачал головой.— Я тебя не неволю. Я только хочу спросить, все ли ты как следует взвесил.
— Я ничего не взвешивал. Я убежден.
Отец встал с дивана, пошарил по карманам халата, открыл форточку и закурил.
— Разве это специальность? — отвернувшись к окну, за которым была видна свежеполитая улица, заговорил Гудинис.— Литовский язык и литература... Беда мне с тобой... В наше время это просто абсурд.— Он внезапно повернулся к Таурасу и, приглушив голос до доверительного шепота, выдохнул вместе с клубами дыма: — Посмотри, посмотри на меня, сын, и признайся самому себе — сколько раз ты меня жалел, а возможно, и презирал...
— Нет,— тряхнул головой Таурас.— Такое мне и в голову не приходило!
— Еще придет,— без колебаний возразил Гудинис, аккуратно пристроил в желобке пепельницы дымящуюся сигарету, туже затянул на халате пояс с кистями и шагнул к Таурасу. Наверно, хотел положить ему руку на плечо, но не решился. Немного помолчал, как бы настраиваясь на торжественный лад, расправил плечи.— Так вот,— сдержанно начал он,— выслушай и заруби себе на носу. Мне по собственному опыту слишком хорошо знакомы эти юношеские порывы: самопожертвование во имя родного края, боль за его культуру, мораль, язык, наконец. В мужании интеллигентного человека это неизбежный этап. Но я хочу, чтобы ты поскорее преодолел его. Для твоего же блага. Неужели ты не понимаешь, что по нынешним временам эти ценности утратили свой былой смысл или даже рассматриваются как пережитки буржуазной идеологии? А когда научишься ты подходить к этим вопросам с исторической точки зрения, твой юношеский порох уже сгорит. Вот от чего я пытаюсь тебя уберечь.
Таурас молчал, у него было такое чувство, словно в голове совершенно пусто — ни единой мыслишки.
— И откуда только берется все это ?..— как бы беседуя с самим собой, развел руками Гудинис.— В твоем возрасте уже пора воспринимать реальность и вести себя соответственно диктуемым ею законам. Да- да... Как оно бывает? Народ, история, а там, глядишь, занесло черт-те куда... Неужели именно школа вбила в ваши головы эти глупости? — Взяв из пепельницы погасшую сигарету, он ткнул ею в сторону Таураса: — Собираешься стать рядовым учителем?
— Я буду писать,— холодно ответил Таурас.— Знаю, что буду.
— Пиши себе на здоровье! Я спрашиваю, чем на хлеб будешь зарабатывать? Своими писаниями? А может, мерещится тебе романтическая мансарда?
— И на хлеб заработаю.— Таурас с трудом вытащил из кресла обмякшее тело, прихватил с пола туфли и поплелся к себе.
А ведь он меня ждал, точно, ждал, по глазам видно было, хотел что-то сказать, может, важное, но почему-то передумал или испугался. Наверно, я показалась ему слишком официальной; что поделаешь, я тоже не была готова к разговору, что ему оставалось? Вот и прикинулся, будто не успел опохмелиться, а дома задержался по недоразумению... Лицо такое родное, доброе, только печальное, дурачок, хочет меня обмануть, чтобы думала: какой эгоист, погибший человек, как сам себя называет...
А если позвонить ему, текут дальше мысли Юле, может, по телефону ему бы легче было высказать все,
что на душе, от него-то звонка не дождешься — казнится, мучается, но держит фасон.
Юле сворачивает в коротенький переулок, ведущий к центральной улице. Попав в его цветную киноленту, где мельтешат пестрые одежды детей, стариков, мужчин и женщин неопределенного возраста (вернее, неопределимого!), Юле внезапно чувствует, что ее нежная снисходительность к Таурасу исчезает, сменяется острой горечью: прикидывается невесть кем, значит, не нужна ему. Как, например, все эти люди мне.
Сегодня надо будет сказать Паулюсуда.
Собраться с духом следует уже тут, в винном отделе гастронома, где попахивает сырыми опилками и прокисшим пивом. У нее всегда вспыхивает в душе дикая злоба, когда ударяет в нос этот мерзкий запах.
С самого детства.
В их городке пили многие. Порой даже подростки. У ее отца — разбитного, кудрявого, красивого — был замечательный слух, самоучкой играл чуть ли не на всех музыкальных инструментах. Зарплату слесаря-ремонтника (работал он на автобазе) до копеечки приносил матери, но она изводила его причитаниями: «Чует сердце, в один прекрасный день оставишь ты нас...» Каждый вечер он умудрялся возвращаться домой пьяным.
Гордячка Юле, комсомолка-семиклассница, запиралась в своей чистенькой комнатке, тихонько вылезала через окно в сад и бежала к подружке делать уроки. Там она хохотала и веселилась, как счастливейший человек на свете. Светлыми ночами подолгу бродила в полях без всякого страха, чувствуя себя здесь куда безопаснее, чем дома, улыбалась далекому прекрасному миру, который ждал ее и никак не мог дождаться. А когда возвращалась домой и на нее обрушивался тяжелый дух самогона или дешевого вина, который проникал даже в ее светелку, не давая уснуть, заходилось сердце. Она зарывалась лицом в подушку, стараясь не дышать, только бы не завыть в голос от обиды и унижения. Мечтала о смерти, и, когда наконец засыпала, ей часто снились кошмары: будто ее нагую гонят по главной улице городка.
...У Юле слабеют ноги, и она хватается рукой за край прилавка. Ее мутит от этих запахов, перед глазами все плывет; почувствовав на себе подозрительный, а может быть, лишь внимательный взгляд, она пытается слабо улыбнуться — ничего-ничего; господи, какая длинная очередь, кончился рабочий день... и, внезапно решившись, направляется, минуя очередь, к суровой продавщице, их тут даже две; пунцовая от смущения, обращается она к пухленькой, на вид добродушной женщине:
— Нельзя ли мне?..
Говорит очень тихо, в надежде, что женщина женщину... и вдруг слышит хриплое:
— Еще чего?.. Молодая, красивая, не разбегутся твои мужики, подождут, пока принесешь!
Юле ощущает на себе десятки взглядов, вонзающихся в лицо, шею, спину; в каждом взгляде свое — равнодушие, нагловатая бесцеремонность, а то и презрение, но теперь ей все равно: только бы не упасть... Глаза ищут выход и почему-то не могут найти. И вдруг она чувствует, что ее локоть крепко ухватили чьи-то крепкие пальцы. Ее ведут или поддерживают. Юле старательно переставляет ватные ноги, будто ступает по глубокому снегу, и наконец вдыхает улицу — смесь пыли и бензина.
Рядом молодой мужчина в новеньком коричневом плаще, стоит, словно прикрывает ее своими широкими плечами от прохожих, их внимание ему явно не по душе, поэтому лицо у него суровое, почти злое.
— Какого черта вы... в таком положении... за водкой лезете?
Юле переводит дыхание, судорожно втягивает воздух — домой, только домой!
— Спасибо вам.
Но мужчина не отпускает ее локоть.
— Что толкает вас,— вполголоса рубит он,— беременную... стоять за водкой?
Юле покорно смотрит ему в глаза: добрый ты человек, но если понял и помог, то не расспрашивай и отпусти руку.
— Зачем?
— Боже мой,— уже совсем по-бабьи стонет Юле,— Паулюс придет...
Мужчина разжимает пальцы, одергивает свой новенький плащ и, снова корректный и официальный, сочувственно произносит:
— Все вы суки.
Но Юле эти слова не задевают, она даже не оборачивается, ее интересует лишь одно — на такси тоже очередь.
Кончился рабочий день.
Когда в один из летних вечеров ее отца принесли домой, она не плакала.
Сгорел от водки, говорили вокруг.
После похорон мать начала поколачивать ее, все чаще выпивала с бывшими отцовскими собутыльниками.
Юле и тогда не плакала.
Оставив мать жить так, как ей нравится, она уехала в Вильнюс, поступила в медучилище.
Перед отъездом вернула Паулюсу письма, которые он писал ей еще с четвертого класса.
За окном густеют сумерки наступающего вечера, упорно нашептывая Таурасу, что только там, на улице, идет настоящая, нормальная жизнь.
Он бросается на кухню, вытаскивает из принесенной Юле стопки белья чистую рубашку и, сунув ее под мышку, спешит в прихожую к телефону.
Но рука почему-то долго лежит на трубке, не поднимая ее, нет, вовсе не жаждет он болтовни на литературные темы, сейчас, в этот момент, в этот уже давно начавшийся отрезок времени, никто не интересует его, ни с кем не сможет он поговорить о самом главном, давно перерос всех знакомцев своим одиночеством, тем одиночеством, которое не выставляют напоказ и от которого никто и ничто не поможет тебе избавиться.
Что это, рок или проклятие, неведомо откуда и за что свалившееся на него?
— Очень мило,— сказал Гудинис, возвращая Таурасу журнал с его первым опубликованным рассказом.— Однако ты совсем неграмотный, хотя и учишься на третьем курсе. Хватаешь первую попавшуюся деталь, не ищешь своего. Что скажет читателю фраза: «Отец
играл с дочкой»? Это мыльный пузырь. Может, он позволил ей подергать себя за бороду, а может... а может, учил складывать ручонки и молиться, убив перед тем человека? Тогда и будет: отец играл с дочкой...
— Другим понравилось,— мрачно буркнул Таурас, свернул журнал трубкой, приложил к губам и добавил: — И они не цеплялись к каждому слову!
Он прекрасно видел, что, прочитав рассказ, отец как-то странно оживился, на щеках вспыхнули красные пятна, а движения стали нервными и резкими. Переставил пепельницу с одного места на другое, поправил стопку книг, вырвал ниточку из обтрепанной манжеты.
— Конечно, писать ты научился,— Гудинис ободряюще улыбнулся.— Но это еще не все. Необходимо иметь собственное мировоззрение. Бездумно участвовать в литературном процессе, не осмысляя его, как делает большинство,— пустое дело. Надо во что-то верить.
— Тоже мне новость! — прыснул Таурас.— Факт. В человека. В прекрасное. Бороться за правду.
— Я тоже некогда так думал. Оказывается, этого недостаточно.
— Что же еще?
— Скажи, какую правду ты имел в виду?
— Ну... правду времени.
Гудинис, закинув ногу на ногу и покачивая ею, меланхолично почмокал губами и тихо проговорил:
— Запомни раз и навсегда, сын, существует только одна правда. Правда.
— И дураку ясно,— поспешил согласиться Таурас и переменил тему: — Сегодня хоронят Байораса. Пойдешь?
Гудинис медленно повел головой из стороны в сторону.
— Пошел бы, но не доверяю этому устройству,— он небрежно большим пальцем постучал себя по груди слева.— Сходи-ка лучше ты с друзьями.
Март 1965 года.
Мокро и скользко.
Таурас пошел.
То была какая-то золотая пора, когда он еще умел и смеяться, и радоваться, когда хватало всего четырех часов сна в сутки, когда с утра и до самого закрытия он
мог сидеть в библиотеке, но возвращался домой бодрым, без малейшей усталости и рассказывал отцу обо всем, что узнал нового. Таурас сыпал фамилиями современных авторов и испытывал приятное чувство превосходства — отец явно отстал, безнадежно отстал, эти имена ничего не говорили ему.
В библиотеке он и встретился с Юле.
Она сидела за соседним столом, прикасаясь кончиками пальцев ко лбу; ее тонкие нежные руки золотились солнечным загаром, спина под скромным летним платьем казалась напряженной, как у балерины; на ногах белые босоножки, виднелись едва тронутые лаком ногти ног. Ощутив на себе его изучающий взгляд, она левой рукой поправила платье на коленях и непроизвольно стрельнула в сторону Таураса глазами пронзительной голубизны. Едва ли увидала его — взгляд был как у только что проснувшегося человека, однако через минуту, строго нахмурив брови, повернулась к нему еще раз. Таурас дружески улыбнулся и тут же уткнул нос в книгу, словно показывая, что не собирается нарушать ее покой.
Однако читать дальше уже не мог. Охваченный необъяснимой озорной радостью, подсунул ей записку: «Зверски нет времени, но я хотел бы с вами встречаться».
Она ответила: «Вы зверски смешны».
Таурас: «Прекрасно. Будем смеяться вместе. Согласны?»
Она: «Это невозможно».
Таурас: «Возможно!!!»
Вышли они вместе и всю дорогу до ее общежития болтали о разных пустяках и непрерывно смеялись. Юле совершенно не умела сдерживаться, хохотала до слез, когда Таурас с невинным видом нес какую-то чушь; прохожие на них оборачивались, но ему было на все наплевать, дурашливо-счастливый, он словно окунулся в сказочный источник живой воды. На прощание вдруг крепко поцеловал ее в щеку, оба были смущены случившимся, и у Таураса невольно вырвалось:
— С тобой хоть в Клондайк!
Они снова рассмеялись, но на сей раз смех прозвучал робко и неестественно.
— Это я. Не испугала? — услышал он в трубке и сразу же узнал — Даниэле! Резанула хорошо знакомая нагловатая ирония.
Таурас стоял босиком и с минуту молчал, до боли подгибая пальцы ног. Он и в темноте видел, как Юле приподнялась на локте и подперла ладонью голову.
— Слушаю,— наконец приглушенно выговорил он.
— Что, женушка уже спит? — Ирония плохо скрывала неподдельную боль.
— Да,— строго ответил Таурас.— Не знаешь, что ли, который час?
— Знаю,— печально вздохнула Даниэле.— Полпервого. Я только со вчерашнего дня в Вильнюсе. Может, рассчитывал, что я никогда не выкарабкаюсь из Клайпеды? А может, надеялся, что выскочу там замуж?
— Так что тебе нужно? — перебил Таурас.
В комнате вспыхнула настольная лампа. Обернувшись, он увидел, что Юле уже сидит в постели, обхватив руками колени, и смотрит на оконные занавески.
— Что нужно? Я в нескольких шагах от тебя, а спички кончились. Ты не мог бы вынести даме спички?
— В такое время? Имей совесть!
— Совесть? Ишь чего захотел!
Продолжать разговор было невозможно. Таурас увидел, что Юле взяла со столика его сигареты и неумело закурила.
— Ладно,— раздраженно буркнул он.— Принесу. Встречай.
Бросив трубку, он уселся на кровать рядом с Юле и попытался отнять у нее сигарету. Она мягко, но решительно оттолкнула его руку.
— Ну? — спросила, выпустив тонкую струйку дыма.
— Ты куришь? — недовольно проворчал Таурас.
— Изредка.
Сказала как человек, которому нечего скрывать.
Таурас вскочил и начал рыться в карманах висящего на стуле пиджака.
— 'Проклятье,— сказал, избегая смотреть Юле в глаза.— У тебя не найдется трешки?
Юле сидела как изваяние. На стене высилась огромная сутулая тень Таураса.
— Погляди в сумке.
Таурас мигом очутился в прихожей, прихватил ее сумку и вернулся назад.
Юле сидела с закрытыми глазами.
— Нет! — скрежетнул зубами Таурас и швырнул сумку ей на кровать.— Не стану же я в твоих вещах копаться!
Стянул со стула брюки, рубашку и принялся лихорадочно одеваться, боясь, как бы телефон не зазвонил снова.
Юле протянула недокуренную сигарету:
— Потуши!
Таурас поспешно придавил окурок в пепельнице и, согнувшись, стал шнуровать ботинки, только бы не видеть, как Юле копается в сумочке, отыскивая никому не нужную трехрублевку, только бы не видеть этих тонких, бесконечно близких обнаженных рук, трогательно торчащих из коротких рукавчиков ночной рубашки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19