А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чай в пять утра

Литов.

Роман

Надо было уйти, думает Таурас, сердце до такой степени измотано, что душевное слово может свалить с ног.
За окном гул предвечерней улицы — наступает час спокойствия, раздумий и бездеятельности, стены домов слегка порозовели, окна кажутся отлитыми из разноцветного фруктового сахара, о чем-то равнодушно шелестят пожелтевшие клены. Однако это равнодушие обманчиво — манящая к себе, полная красок улица всегда что-то обещает и всегда разочаровывает.
Трое мужчин молча пьют чай. Им тесновато за узеньким, крытым пластиком кухонным столиком. Нет на нем никаких деликатесов: хлеб, масло, несколько ломтиков «докторской» колбасы да остатки сливового джема на дне банки — когда уже открыли, и все никак не могут кончить.
Трое мужчин молча пьют чай. Иногда кто-то неловко вытянет ногу, толкнет соседа, впрочем, к этому они привыкли, даже не извиняются. У всех троих лишь одно желание — поскорее завершить обязательный и надоевший ритуал ежедневного чаепития и убрать наконец со стеклянной дверцы старинного буфета свое невыносимо отчетливое отражение. Призрачные двойники. И острить-то по этому поводу надоело. В зависимости от освещения они, случается, исчезают, а когда появляются вновь, всем становится как-то не по себе оттого, что рядом постоянно набивает желудки неотличимая от
них троица. Зайдешь на кухню выпить воды и, чего доброго, застанешь ее тут, нахохлившуюся над чашками!
Таурас косится на свое отражение, потом вглядывается в него пристально и с надеждой — вдруг да изменилась хоть немного осточертевшая ему морда этакого пресыщенного жизнью принца, но надежда угасает, как рождественская свечка; со стекла на него смотрят слишком хорошо знакомые, нагловатые глаза — единственно живые на осунувшемся апатичном лице.
Таурас знает, почему молчат отец и Вайдас. Уже половина шестого, скоро должна прийти Юле. Младший брат поправляет на запястье широкий, с медными заклепками кожаный ремешок часов, желая, видимо, намекнуть Таурасу: мол, пора бы ему уже... Однако ни Вайдас, ни отец не решаются или просто не хотят спросить впрямую, чего он засиделся, почему не удирает, как вот уже почти целых три месяца делает это перед приходом Юле.
Словно соглашаясь с невысказанной мыслью о том, что человек волен менять свои привычки, отец сочувственно покачивает головой. Поредевшие седые волосы аккуратно зачесаны над гладким высоким лбом; черты несколько одутловатого лица мягки; на нем снисходительная примиренность с суетой окружающего мира. Это отцовское выражение почему-то всегда кажется Таурасу лицемерным, как бы призванным напоминать всем и каждому, что Антанас Гудинис — лишь несчастный больной человек. На узкие плечи небрежно, но элегантно наброшен пиджак. Сейчас отец тщательно срезает с ломтика белого хлеба подгоревшую корочку.
Как это печально и странно, текут и текут мысли Таураса, мне уже тридцать, а я до сих пор не могу разобраться, кто же ты есть на самом деле, отец. Постаревший лукавый повеса, симулирующий предынфарктное состояние и стремящийся только к одному — чтобы ни сыновья, ни кто другой не мешали тебе, или на самом деле истинный интеллигент старой закалки, пусть и забытый всеми, но упрямо, из последних сил играющий в наивную игру — оставаться во всех отношениях.
Воспоминания не дают ответа на этот вопрос. Таурас привык относиться к ним скептически, считая, что попытки точно воспроизвести в сознании какой-нибудь давний эпизод чреваты ошибками: прежде всего путаешь цвета и запахи. Всегда и во всем стремясь любой ценой быть объективным, он понимает, что эти потуги бесплодны.
С самого детства отец запомнился подтянутым, элегантным, в отлично сидящем костюме или — осенью — в демисезонном пальто теплых тонов. Ему очень шла мягкая серая шляпа — этакий баловень судьбы. «Как поживают мои чудо-богатыри?» — в голубых глазах искренность, чувствуется, что ждет поддержки своему хорошему настроению. «Ничего»,— мямлил Таурас. Его несколько смущал вид отца: расстегнутое пальто, из-под воротника игриво выбивается темно-зеленое шелковое кашне; этот человек похож на франтоватую птицу, готовую взлететь. Именно таким почему-то все время вставал теперь отец перед Таурасом, а память услужливо подсовывала золотистый свет дня, тонкую смесь запахов одеколона и табака. Лишь много позже понял Таурас, что в этом портрете далеко не все определялось только внешними атрибутами,— в памяти сохранились такие минуты, когда отец наслаждался свободой, а возможно, сознанием того, что ему удалось провести и бога и черта, сохранить душу чистой от всяческих соблазнов. Сейчас Таурас понимал, что отец изо всех сил стремился защитить свое право на такое существование, считал себя поэтом, не запятнавшим божественного дара во время всех пережитых им исторических катаклизмов.
А тогда... «Ничего»,— мямлил Таурас, ежась под лучащимся нежностью взглядом отца, и незаметно отступал к двери в свою комнату — не хотелось, чтобы тот снова потрепал по плечу. «Ничего?— восклицал отец.— Ничего — это пустое место! Нуль! Когда вырастешь и тебя будут спрашивать, как поживаешь, не моргнув глазом шпарь по-крестьянски: как шкворень! Ты вслушайся: «Как поживаешь?» — «Как шкворень!» Звучит, а?» — «А что такое шкворень? — спросил Таурас.— Так ругаются, да?» Свет в глазах отца пригас, а губы выжали полный горечи вздох. «Это такой железный штырь, без него никакая телега не поедет,— объяснил он суховатым учительским тоном, оглядел
сына с головы до ног и добавил: — Снова не переобулся? Ну-ка, марш в прихожую!..»
Время от времени по воскресеньям Таураса водили в кафе есть мороженое. Он должен был нагладить брюки, на шею ему отец повязывал тканую ленточку с национальным узором, и они, чуть ли не одинакового уже роста, празднично подтянутые, направлялись в кафе, единственное, где бывал Гудинис. Швейцар знал его с незапамятных времен, услужливо помогал снять пальто с привычным: «Как здоровье, господин Гудинис?» — и Таурасу доброжелательно: «Вырос, вырос...» До глубины души ненавидел Таурас этот воскресный ритуал: отец выпивал чашечку кофе с рюмочкой коньяка, а он должен был деликатно колупать ложечкой мороженое с консервированными фруктами. Обаятельно улыбаясь и театрально взмахивая рукой, Гудинис приветствовал старых знакомых. Иногда кто-нибудь из них подсаживался к их столику, дружески журил отца, зачем, дескать, позволяет своему перу ржаветь, однако отец лишь громко хохотал, откинув голову, возражал, что перо у него золотое, с платиновым кончиком, поэтому заржаветь не может.
Близким приятелям доверительно сообщал, что пишет пьесу.
Дома по хозяйству помогали приходящие работницы, чаще всего пожилые и богобоязненные и до удивления все на одно лицо; к этим женщинам Таурас испытывал непонятную враждебность, хотя они появлялись в доме подобно тихим призракам — приготовят обед, уберут комнаты и исчезнут. Настал день, когда они пропали безвозвратно: Вайдас подрос, да к тому же отец стал меньше зарабатывать.
Господи, когда все это было!
Ну ладно. Станем и дальше играть свои роли, пока еще есть охота, пока еще будят нас по утрам птицы; разве лучше все время бродить по жизни с перекошенными судорогой страдания губами, с которых вот-вот может сорваться отчаянный крик — не желаю играть в ваши игры! — ну и шагаешь с улыбкой, укутавшись в тогу корректности; изматываешь себя вконец и, обессиленный, припадаешь к порогу родного дома.
Если он есть у тебя.
Вайдасу об этом думать не приходится. Накачал впечатляющие мускулы и прикидывается многоопытным старцем. Слопает еще ломоть хлеба с этой, будто кусок мыла, «докторской» колбасой и отправится в свою вечернюю школу, а после уроков — в ночную смену. Есть, вероятно, какая-то сермяжная правда в том, что дети некоторых интеллигентов, не успев еще отрясти с ног прах средней школы, стремятся на заводы. Хотят приобщиться к классу-гегемону? Блеф! Просто Вайдасу нужны деньги. Теперь всем мальчишкам нужны деньги. Много денег. Чтобы покупать весь этот хлам, именуемый радиоаппаратурой, и иметь возможность оболванивать себя хаосом звуков. Музыкальная наркомания. Вроде алкоголя. Еще не погибли его мечты (если они у Вайдаса вообще были!), еще не сталкивался он с серьезными препятствиями, а уже готов отгородиться от всех, замкнуться. Ложь, видите ли, обрыдла! И откуда только у этих пацанов убеждение, что окружающие занимаются одним враньем? Глупо: воспитываем прямолинейных тупиц, а они, едва оперятся, готовы плевать на все вокруг, не умеют воспринимать реальность, осмыслять ее и, борясь с трудностями, делать терпимой для себя и других. Открывать в ней поэзию. «А я открыл?» — усмехается Таурас.
Нежно, словно извиняясь, тренькает звонок, все трое поднимают головы. Они знают, кто звонит, и все трое знают, кому идти отворять.
Не глядя на отца и брата, Таурас встает, заправляет в брюки рубашку и спешит в прихожую.
В руке у Юле раздувшаяся синяя спортивная сумка, другую держит она в кармане белого плащика; улыбающиеся глаза вдруг расширяются от детского удивления, в них вспыхивает тревожный вопрос — что случилось? — она непонимающе смотрит на Таураса, внезапно забыв, зачем шла сюда, где она, который теперь час; эта женская тревога за ближнего, вечная и неизменная, пронзает Таураса, и он уже клянет себя за то, что дождался Юле.
Мгновение назад готов еще был помочь ей снять плащ (проснувшись рано утром, видел себя — легко, едва заметно, обеими ладонями сжимает ее плечи, и оба понимают, что никогда не может быть и не будет похоронена существующая между ними связь, что бы ни случилось, до старости, до самой смерти, даже если
будут их разделять миллионы людей и тысячи километров). Но сейчас Таураса пугает ее лицо, отрезвляет сентябрьский воздух, прохладная чистота, которой пахнуло от Юле; он прислоняется спиной к вешалке и, делая вид, что все это его не касается, прибегает к своему обычному трюку — оттопырив губу, краем глаза наблюдает, как она, приподнявшись на цыпочки, без его помощи вешает плащик на крючок, встряхивает головой, откидывая волосы за плечи, и вновь оборачивается к нему. Таурас уже понимает, почему не удрал, что было ему необходимо.
Окончательно осознать свое, сложного человека, ничтожество!
Разрумянившееся лицо Юле встревожено: ну, говори же, чего молчишь, не чужие небось, пойму. Эта ее откровенная готовность немедленно, в этот же миг, помочь заставляет Таураса внутренне сжаться, безумная жалость к себе и к ней перехватывает горло, но он все- таки выдавливает, изо всех сил стараясь, чтобы голос не дрогнул:
— Наши на кухне.
И прижимается к одежде, висящей на вешалке, давая Юле пройти, но сам за ней не следует.
Пускай, пускай видит его таким — раззявой и бездельником, неспособным даже постирать и погладить собственные рубашки (в прачечную нельзя, убеждала Юле, испортят воротнички). Да если бы только его рубашки! Всего семейства Гудинисов, неизвестно зачем существующего на свете.
— Мое солнышко пришло! — доносится из кухни радостный возглас отца.
Ну зачем так? Неужели нельзя попроще? Совсем впал в детство! А теперь доносится нежный альт Юле, слов не разобрать, да Таурасу и неважно, что она там говорит, мучает сам звук ее голоса; покусывая пальцы, он слушает эту музыку, долетающую до него из какого- то давнего, незабываемого, священно-спокойного вечера в картинной галерее... Женская головка, проступающая на полотне словно из-за голубой вуали, и прекрасная рука, нарисованная то ли Йонасом Рустемасом, то ли каким-то неизвестным итальянским художником. Это твоя рука, сказал он тогда Юле. Она благодарно прильнула к его плечу и чуть не расплакалась. Теперь эта рука делает в прокуренном отцовском кабинете очередную инъекцию кокарбоксилазы в надежде продлить существование интеллигента старой закалки Антанаса Гудиниса.
Услышав шуршание бумаги, Таурас заглядывает в кухню. Нагнувшись над развязанным пакетом, брат роется в стопке чистых рубашек, отыскивая свои. Космы волос, свисая вниз, обнажили шею, пошевеливаются не по годам атлетические плечи, но вдруг Вайдас отпрянул от пакета, словно обжегшись, и замер — снова доносится ее голос:
— Обязательно полежите полчасика.
— Холодно на улице? — спрашивает Таурас, продолжая подпирать спиной одежду на вешалке, когда Юле проходит мимо.
Маленькая желтая книжица с его фамилией на обложке и скромным названием «Август» во внутреннем кармане пиджака так и жжет грудь, но рука не смеет потянуться к ней, рука понимает, что он, Таурас, навсегда вычеркнул себя из дел, забот и мечтаний Юле, об этом неопровержимо свидетельствует и сердце, бешено колотящееся о тонкую лакированную обложку «Августа».
Юле останавливается, стараясь получше разглядеть его лицо. В прихожей темновато.
— Я просто так. Вечер уже. Не думай, я не собираюсь тебе мешать, Юле,— его голос внезапно охрип,— не убивай меня своей добротой. Очень прошу. Эти рубашки — мне как нож в сердце.
— Твой отец...
— Ни отец, ни рубашки!.. Понимаешь?
— Я не стремлюсь напоминать о себе. Работы у меня и так хватает.
Сняв с вешалки плащ, Юле тянется к ручке двери, опустевшая плоская сумка сиротливо висит на локте, такая знакомая-знакомая; ладно уж, иди, все равно мне нечего тебе сказать, только странная ломота в руках, плечах, ногах.
— Подождите,— доносится из кухни сипловатый неокрепший басок, мимо Таураса проскальзывает черный грубошерстный свитер, едва не задевая его.
Юле оборачивается:
— Я что-нибудь забыла?
Вайдас молча хватает ее руку и склоняется к ней, словно хочет что-то шепнуть этой руке. Но губы так и
не касаются ее, Юле мягко, осторожно, чтобы не обидеть, высвобождает руку и снова тянется к двери, бросив кому-то третьему, ворвавшемуся с бодрящим порывом ветра в душное тепло прихожей:
— Ну... пока.
Нисколько не уважает меня младший братец, думает Таурас, даже глаз не отводит, так презрительно смотрит, будто и не мальчишка совсем. Попробуй я сейчас иронически усмехнуться, чего доброго, врежет за милую душу.
Следуя предписанию Юле, Антанас Гудинис ложится, но не может вылежать на своем продавленном диване и получаса — коварные пружины из шведской (вечной!) стали выпирают и безжалостно впиваются в немощную плоть. Он поднимается, у него еще есть целый час, можно все успеть, главное — не потерять охоты; опускается на корточки возле письменного стола, выдвигает нижний ящик, набитый разной величины пачками, перевязанными крест-накрест и жирно надписанными синим карандашом. Находит моток хорошего конопляного шпагата, выкладывает его на пол. Шило и толстую мешочную иглу тоже не приходится искать — все подготовлено еще со вчерашнего вечера, остается только облачиться в свой полосатый махровый халат, натянуть его, словно вторую кожу.
Взгляд Гудиниса обращается к платяному шкафу. Он высится в глубине комнаты, неподалеку от окна, темно-коричневый, застывший, как плотно сжатый старческий рот, надежно хранящий опыт прошлого. А может, только хлам, да, хлам, потому что радость в такой шкаф не затолкать, она испаряется, как камфара.
Но шкаф, задумывается Гудинис, может спасти жизнь.
Именно шкаф.
Мою жизнь.
Шла последняя неделя июня 1941 года. Жители Мариямполе наконец поняли, что началась и идет настоящая война, а не маневры, что не следует строить из себя этаких не поддающихся панике героев, пора что-то предпринимать. Осознал это и директор советской гимназии Антанас Гудинис, он решил, что сегодня
в обед не пойдет к барышне Круопите есть блины, и принялся укладывать самые необходимые вещи во вместительный портфель добротной кожи. Не так уж мало набиралось этих холостяцких вещичек, приобретенных еще на трудно заработанные литы. Пока он топтался возле книжного шкафа, раздумывая, куда бы припрятать «Краткий курс истории ВКП(б)» на русском языке и вырезки с речами Сталина, за спиной хлопнула дверь, и он услышал привычное, но на этот раз какое-то глуховатое, словно рот говорящего набит землей: «Добрый день, господин директор».
Их было пятеро или шестеро. В комнату вошли его недавние ученики, подтянутые, молчаливые, на рукавах белые повязки. Самый рослый из них, юноша с костистым решительным лицом, знавший наизусть почти все стихи Монтвилы, спросил, каким будет его последнее желание.
Подростки хотели, чтобы все совершилось так, как вычитали они в книгах. Может быть, и в тех, что собственной рукой снимал он для них с книжных полок, возле которых они застукали его как последнего дурака.
Выкурить трубку, сказал Гудинис. Не спеша набил ее табаком, напряженно думая о двери, ведущей из комнаты в сад. Этой весной он сам вытащил гвозди, вскрыл ее и вставил французский замок.
Парням ответ директора понравился, он соответствовал их представлениям о мужественном поведении приговоренного к смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19