А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мария испуганно подняла глаза:
— Но малыш спокоен? Приедет Банюлис, скажет, что и как...
Она ждала и боялась. Гудинис больше не заговаривал, он словно вообще не видел ни Марии, ни ее матери, сидящей рядом; автоматически, не чувствуя вкуса, хлебал свой суп и поглядывал за окно, на узкую песчаную дорожку, бежавшую вдоль опушки леса.
До городка шесть километров, дорога отвратительная, пока доберешься, полные башмаки песка наберешь...
Но тут нить его еще не оформившейся, неясной мысли оборвалась — из-за поворота, как раздувшийся майский жук, неуклюже выполз на дорогу черный «опель» и, увязая в песке, стал карабкаться на плоский холм. Лоб и щеки Гудиниса покрылись бисеринками холодного пота. Склонившись над тарелкой, он поспешно дохлебывал суп, будто испугавшись, как бы не пришлось делиться им с вновь прибывшим.
— Приехал?— спросила Мария, хотя и сама это видела, щеки у нее вдруг ввалились, лицо словно вытянулось и сделалось этаким трагически благородным.
— Гм,— поднял голову Гудинис, скользкие фасолины никак не попадали на зубы.— Приехал. Прикатил. Примчался. Прибыл.
Сказал, по-детски подбадривая себя, потому что сердце сковал холод.
Банюлис поставил автомобиль около сарая, не спеша вылез, захлопнул дверцу, одернул пиджак, здороваясь поцеловал руку подбежавшей Марии. Профессор все делал степенно, каждое движение было обдуманным, однако подошедшему Гудинису показалось, ведет себя гость, словно к родне на поминки приехал, потому что Банюлис пожал ему руку молча и со значением, как человеку, которого постигло горе. Потом вопросительно сверкнул очками в сторону Марии, но та отвела взгляд, и все пошли в дом.
— Пока ничего страшного,— сказал Банюлис, ощупав головку ребенка.— Если начнет нарывать...
— Мне кажется, уже нарывает,— перебил его Гудинис.
— Вам так кажется? — Лохматые брови Банюлиса поднялись над стальной оправой очков.— А я считаю, пока ничего делать нельзя.
Усевшись за стол, все трое долго молчали, наконец Банюлис не выдержал:
— Не волнуйтесь вы из-за ребенка. Ну... а все остальное?
На Гудиниса он даже не посмотрел, лишь вопросительно взглянул на свою сотрудницу — Мария считалась лучшей сестрой его клиники.
— Спросите его, профессор,— она едва заметно и, как показалось Гудинису, несколько небрежно кивнула в его сторону.
— Это становится занятным, очень занятным...— Банюлис крепко потер ладонью о ладонь и сцепил пальцы, словно подавляя нетерпение.— Так что же вы скажете?
— Не нахожу убедительных мотивов для такого шага,— как провинившийся гимназист, пробормотал Гудинис.
— Вы не находите, а мы, мы оба лечили немцев. Русские нам этого не простят.
— Вы же медики, это ваш долг,— не сразу ответил Гудинис.— За это не наказывают.
— А за что же, скажи на милость, за что наказали в сороковом моего отца? — В глазах Марии загорелась ярость. Такой Гудинис еще никогда не видел жену.— Мы жили куда беднее, чем другие, а их не тронули. Чем помешал кому-то больной органист? Может, не понравилось, что опрятно одевается и не пьет? Или то, что по вечерам играет на своем старом пианино прелюды и каноны? Скоро вернусь, сказал, но больше мы его не видели и никаких вестей не дождались.
— Может, жив еще,— глухо проговорил Гудинис.
— Со своими-то дырявыми легкими? После вторичного кровотечения?
— Все равно неэтично хоронить человека, тем более своего отца, ничего о нем достоверно не зная.— Банюлис откинулся на спинку стула, прямой как доска, и укоризненно посмотрел на Марию.
— А что я стану делать, если уеду с вами? Вы говорите только о своих бедах,— Гудинис с трудом сдерживался, чтобы не повысить голос, но вторая рюмка настойки обожгла нервы,— и забываете о том, что существует еще некий Антанас Гудинис, вольнослушатель Каунасского университета, жалкий учителишка литовского, языка бывший директор советской гимназии и...
— Поэт,— спокойно закончил Банюлис.
Мария иронически улыбнулась, но тут же поспешила скрыть улыбку, поднеся к губам чашку.
— Да! — Гудинис резко отодвинул рюмку: еще подумают, что расхрабрился лишь от настойки, что она придает ему решимость и уверенность, помогает не отводить стыдливо глаза, когда, как подачку, бросают ему слово «поэт», означающее и сочувствие, и пренебрежение, ведь поэт — практически не приспособленный к жизни человек.— Да. К сожалению, да... Поэтому не соизволите ли поставить диагноз: какие у него перспективы на будущее? Что этот поэт будет делать там?
— Где там? — переспросил Банюлис.— Конкретнее.
— Та м,— Антанас Гудинис махнул рукой, словно отгоняя комара.— Где-то. Черт знает где, да и не все ли равно?
— Там тоже есть литовцы, и немало,— с подчеркнутой твердостью возразил Банюлис.— А литовцы литовцам в этой кровавой неразберихе должны помогать и помогают. Есть там и литовские типографии, и общества, и газеты. Такие люди, как вы, нужны эмиграции, их все уважают.
— Жуткое слово,— глухо проговорил Гудинис.
— Какое? — резко обернулась к нему Мария.
— Эмигрант.
Все трое тяжело помолчали.
— Это временная историческая необходимость,— мрачно резюмировал Банюлис.— Мы обязаны мужественно встретить ее.
— Но моя родина, моя Литва здесь.— Гудинис застучал ногтем по столу так сердито и горячо, словно вгонял в столешницу гвозди.
— Здесь лишь измученная земля наших предков! Пойми же ты наконец! — Глаза Марии наполнились слезами, одна быстро-быстро скатилась вниз и повисла на дрожащем нежном подбородке.— Не хочу, чтобы
моего ребенка, нашего сына, лишили родного языка, чтобы он рос, послушно подчиняясь чужим законам. Ну, скажи, Антанас, неужели ты хочешь этого? Нет! Пусть нищета, пусть нужда, но он должен расти свободной личностью!..
— Вот именно,— Банюлис благодарно взглянул на Марию,— вы не хотите думать о своем сыне, о его будущем.
— Сын будет есть тот же хлеб, что и родители.
— Вы страшный ортодокс и эгоист,— криво усмехнулся Банюлис.— Как только мальчик начнет воспринимать окружающее, он станет презирать вас за то, что вы струсили и остались.
Гудинис насмешливо покачал головой:
— Это нонсенс, доктор, авантюра. Я изрядно моложе вас, но не склонен к подобным вещам. Говорят, что страх придает решимость. Однако мне нечего бояться. Наконец, какая бы судьба ни ждала мою родину, я разделю ее со своими соотечественниками, ибо считаю, что не заслуживаю большего, чем другие.
— Говорите, авантюра? А ведь и вам это не должно быть чуждо. Насколько знаю от Марии, ваш уважаемый батюшка не вернулся к семье после войны, остался в Петрограде, сложил голову под красными знаменами.
— У него, по крайней мере, была идея. И я его не осуждаю. А какую идею предлагаете мне вы?
— Идею? — горячо вмешалась Мария.— Нормальный человек должен думать и о личном счастье. Наконец, ты не один.— Мария подошла к двери, за которой спал сын, и прислушалась. Потом продолжала более спокойно: — Народ и то, что о нем пишут в книгах, не одно и то же. Что дал тебе этот твой народ?
— Хватит, Мария. Мой народ дал мне язык, историю, какой бы мучительной она ни была, и родителей. Я не вправе его презирать.
— Оставим народ в покое,— вмешался Банюлис.— Однако надеюсь, что жену с ребенком вы не бросите?
— Пусть будет как будет,— ответила вместо Гудиниса Мария.— Мы едем.
Мы. Да как убежденно! Фанатичка. Такая нигде не пропадет. Мы!
Гудинис молча встал, вышел из дома. Закурил.
Почувствовал, что из окна за ним наблюдают две
пары глаз, и завернул за угол сарая, демонстративно расстегивая ширинку. Нечего глазеть!
Вытащил топор из колоды и уселся на нее. Солнце клонилось к закату, из темного ельничка повеяло сладковатой сыростью, но топорище все еще оставалось теплым. Последним теплом дня дышали серые бревна сарая, к ним жались скромные белые головки тысячелистника, остро пахла смолой подсыхающая поленница сосновых дров.
Извечное спокойствие природы. Все остальное — выдумка. На него медленно надвигались деревья темнеющего леса, словно желая о чем-то спросить, и тут же пугливо отступали, едва он поворачивался в их сторону; нежно-розовой акварелью заливало землю закатное зарево. У ног посверкивало лезвие брошенного топора. Лежи и ни с места, дурацкая штука! Не предлагай мне себя. Ты уже ничем не поможешь.
Возвращаясь в дом, Гудинис остановился в сенях, усмехаясь оглядел груду узлов и чемоданов, наваленных у стены.
— Твои вещи я сложила отдельно,— то ли оправдываясь, то ли стараясь найти путь к примирению, затараторила Мария.— Завтра оденешься по-человечески...— Она заботливо разгладила лацканы пиджака, повешенного на спинку стула, обернулась, однако подойти не решилась.— Ну чего ты все время молчишь? — выдавила шепотом, снова готовая расплакаться, и тут же села на первый попавшийся узел.— Думаешь, что я...— и закрыла лицо ладонями.— Ничегошеньки ты не понимаешь!
— А мать тебе оставлять не жалко? — сдержанно осведомился Гудинис.
— Жду не дождусь, когда ты за это уцепишься! — фыркнула, но открывая лица, Мария.— Спит и видит, чтобы мы поскорее убрались! Ведь давно живет с этим вдовцом Нормантасом, ну, который нам молоко носит. Сама все укладывать помогала...
Гудинис бочком подошел к своей одежде. За каким чертом ему черный галстук? Привычным движением похлопал по внутреннему карману пиджака, ничего не нащупав, сунул туда руку.
— Документы у меня,— всхлипнула Мария.
Плачет, а все видит!
— Вот как? — иронически удивился Гудинис. Схватил в охапку одежду, швырнул на пол.— А юбку на меня напялит Банюлис?!
— Не кричи, Антанас.— Она потянулась за сумочкой, щелкнула замком.— Возьми. Тут все. И твои, и мои. И метрика Таураса.
Гудинис не двинулся с места. Тогда Мария осторожно положила пачечку документов на вязаную скатерть и покорно стала собирать с пола его одежду.
— Значит, завтра? — спросил Гудинис.
— На рассвете,— подтвердила Мария, с надеждой глядя на него.— А ты, Антанас?..
— Завтра и скажу,— отрезал он.
Хотя еще не совсем стемнело, он разделся и лег. У него не было никаких планов, все, о чем он думал, было проблематично и нереально. Твердо знал лишь одно: то, что должно произойти завтра, невозможно. Дико. Уже по одному тому, что он в это не верил и совершенно к этому не готовился. Однако и приговоренный к смерти до последнего мгновения не верит в то, что это возможно, мелькнула у него мысль, перед тем как он заснул. Кому дано право решать мою судьбу?..
Проснулся оттого, что Мария теребила его плечо. Тихо, но упорно. Обернулся к ней, обнял.
— Сегодня не надо, хорошо? — шепнула она.— Завтра такой трудный день, неизвестно еще, что нас ждет. Не сердись! Потом будем без сил... Ведь ты же разумный человек... Давай спать, Антанас.
— Да кто тебя трогает, черт побери! — приглушив голос, просипел Гудинис.— Сама же разбудила!
— Ну вот, опять сердишься. А ведь нам вставать на рассвете.— Мария погладила его плечо.
— Уже десять раз это слышал.
Гудинис выбрался из постели, сунул босые ноги в туфли.
— Курить идешь?
— Да.
— Господи боже мой... И мать разбудишь,— пробормотала Мария, переворачиваясь на другой бок, лицом к стене, повозилась, укутываясь в одеяло, и наконец затихла.
Набросив на голые плечи летнее пальто (директорское, демисезонное, горько усмехнулся он), Гудинис шарил по столу в поисках кисета. Неожиданно пальцы задели аккуратную стопочку, ощупали знакомый плот
ный пакетик, перетянутый красной резинкой, и уже не захотели выпустить его. Гудинис машинально сунул документы в карман пальто и вышел в сени. Наружная дверь почему-то была не на засове, тихо скрипнув, она открылась в залитый зеленоватым мраком Двор.
Шаркая по гравию дорожки незашнурованными туфлями, Гудинис отошел от дома, чиркнул спичкой и смотрел на слабо разгорающийся огонек. Неожиданный металлический звук, словно кто-то у самого его уха захлопнул портсигар, заставил вздрогнуть. В бледном свете луны Гудинис увидел горбящийся возле сарая «опель», за его открытой дверцей виднелась голова в серебряных кудрях.
— Простудитесь с голыми-то ногами в такую пору,— сердито, но громко сказал Банюлис.— Что за привычка шататься по ночам!
А почему вы спите в машине? Негигиенично, доктор.
Огонек догорел, а самокрутка еще не прикурена. Антанас снова стал чиркать спичкой. Банюлис спустил ноги на землю, но из машины не вылезал.
— Я же для общего блага. Понимаете?
А ведь он боится меня. Гудинис едва сдержал улыбку. Боится, как бы не угнал я его драндулет вместе со всей поклажей! Или шин не порезал... Всего можно ожидать от «поэта», подозрительно покрасневшего в сороковом и не желающего теперь бежать из Литвы... Боится и не может оторвать глаз от моих голых ног, в его профессорской голове не укладывается мысль, как же так: идет человек красть чужую машину, а сам полуодет? Значит, доктор Банюлис считает, что он, Антанас Гудинис, еще может быть опасным, может выкинуть что-то непредвиденное?
— Зря не спите, профессор. Я не умею водить машину.
— Вы ничего не умеете. О вас я меньше всего думаю.
Гудинис почесал ногу о ногу. Внезапно он почувствовал себя освободившимся и от власти этого не терпящего противоречий человека, и от требований Марии. Они же боятся его, хотя и не уважают! Эта мысль доставила ему странное удовлетворение.
— Доброй ночи, профессор. Спите спокойно.
Вместо ответа щелкнула лакированная дверца. Захлопнулась. Вокруг снова стала тихо-тихо. Ночь была светлая, ее невидимые пальцы проникали за воротник пальто, в рукава. Гудинис поежился. Словно обезумев, трещали кузнечики.
Когда он вернулся в комнату, в ноздри ударил запах теплой постели и детской мочи. Мальчик тихо постанывал во сне.
Гудинис остановился возле его кроватки, прислушался.
Слабые стоны превратились в капризное хныканье, а потом раздался пронзительный крик. Гудинис зажег лампу и кинулся к сыну. Мальчик лежал на спине, упираясь затылком в подушку, личика почти не было видно, лишь захлебнувшийся криком рот.
Антанас повернул сына на бочок, пощупал нарыв и в ужасе отдернул руку. Шишка чуть ли не с куриное яйцо обожгла его, как раскаленный уголь. Ребенок кричал уже непрерывно, личико посинело.
— Скорее Банюлиса! — кинул он Марии, которая стояла рядом в ночной рубашке, ничего не понимая, только всхлипывая:
— Господигосподигосподи...
Гудинис взял младенца на руки — может, так станет легче? Однако мальчик мотал головкой из стороны в сторону, вырывался, сучил ногами, руками и, не открывая глаз, продолжал кричать.
Банюлис, бросив на него беглый взгляд, растерялся.
— Не думал, что так скоро...
— Доктор, доктор...— Мария схватила его за рукав.— Вы можете, слышите, можете...
— Он задохнется! Делайте же что-нибудь, черт вас всех побери! — Гудинис едва удерживал Таураса в руках, так он брыкался.
— Я специалист по внутренним болезням, а не хирург! Тут нужен хирург. Можно сделать укол успокоительного и довезти до города...
Гудинис глянул на стенные часы. Два часа ночи.
Мальчик уже хрипел.
Тогда он сунул Таураса остолбеневшей Марии, схватил свой портфель и вытряхнул его содержимое на кровать. Яростно разорвал санитарный пакет, раскрыл опасную бритву. Мария в ужасе завизжала. Банюлис пытался остановить:
— С ума сошли!.. Убьете...
Гудинис с ненавистью обернулся к нему, и профессор умолк.
— Спирт! Где спирт? У вас есть спирт? — крикнул он теще, застывшей в дверях.
Та моментально исчезла и вернулась с одеколоном.
Схватив флакон, Гудинис вылил половину содержимого на клок ваты и принялся тереть бритву.
— Может кто-нибудь подать полотенце?
Банюлис сдернул со спинки кроватки чистую пеленку.
— Надеюсь, кипятили? — строго спросил он, чтобы скрыть свою растерянность и ненужность.
— Ребенка! Скорее!
— Не дам! — Мария заслонила собою сына.— Не дам! Лучше обоих нас зарежь!
Гудинис приказал Банюлису:
— Возьмите у нее Таураса.
На этот раз Мария подчинилась и выбежала из комнаты.
Зажав младенца между коленями, Гудинис ощутил, как лихорадочно бьется его сердце, накинул на голову мальчика пеленку и легко полоснул бритвой по набухшему нарыву. Горячая струя крови и гноя брызнула ему в лицо, по комнате распространилось зловоние, смешавшееся с запахом одеколона. Ребенок вскрикнул и затих.
— Господи, сколько дряни,— дрогнувшим голосом произнес Гудинис, глядя на забрызганную пеленку. Ему необходимо было сказать какие-то слова, чтобы прогнать отвратительный страх, обручем стянувший виски. Осторожно положил сына в кроватку и удивился: — Неужели заснул?
— Вы смелый человек,— сказал Банюлис.— Могли потерять его. Считайте, что воскресили.
— Во время обеда вы говорили иное.
— Внезапное воспаление,— старался сохранить солидность Банюлис,— ведь заранее не определить, когда оно может начаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19