А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Стосковался по человеческой теплоте, поэтому и приехал, а теперь испытывает только жалость, смешанную с нежностью, к этим женщинам, чья судьба медленно сматывается в клубок, и не во власти Юстаса перекрасить наматывающуюся эту нить в какой-нибудь другой цвет. Они преисполнены решимости вставить его в нужную жизненную колею. Это естественно, по-человечески понятно, однако человечность тоже может быть двоякой: поднимать дух и заставлять к чему-то стремиться или толкать в прошлое, в старческую окостенелость.
Разглагольствования других о личном благополучии всегда оскорбляли и бесили Юстаса своей мелкобуржуазной сутью. Взгляды отсутствуют, а прикрываются человечностью, все отрицают, узким кругом обсуждают правила общения, смакуют привычные удовольствия... Для Юстаса все это — провинциальная замкнутость... Однако в споры он не пускался, порой как бы невинно мог осведомиться, что знают эти люди о жизни своих предков или о национальной культуре, но ненависть к мелкобуржуазности всегда оставалась, поскольку подозревал, что ростки ее имеются и в нем самом. На помощь призывал разве что иронию, иногда язвительную и грозную, иногда легкую и снисходительную. Эта ирония и помогала ему тогда, когда следовало взбунтоваться против какой-нибудь бессмыслицы и увлечь за собой других. Если не увлечь, то заставить. Да, он знал, что едкая насмешка порой оборачивалась актом насилия и люди вынуждены были работать из страха, чтобы их не осмеяли. Но Юстас считал, логика и ирония — законное его оружие.
— Вы прекрасно выглядите, тетя! — оживленно
восклицает Юстас.— Глаза сияют, щечки румяные, непременно махнем с вами на Кавказ!
— Я говорила — в Крым,— поправляет Камиле.— Очень давно видела открытку — Ай-Петри называется то место...
— О, это еще проще. Увидите и Бахчисарайский фонтан!
Камиле с озабоченным лицом наливает себе еще капельку ликера.
— К такой поездке надо подготовиться. Скажи, Юстас, а в Вильнюсе трудно достать парочку приличных париков?
— Не знаю, тетя, мне кажется, самые хорошие в Каунасе. Кроме того, вроде и мода на них прошла...
Почему мать все время молчит, думает Юстас. Словно и не ждала меня.
— Ты напрасно утруждаешь так себя со всеми этими пирогами, мама,— говорит Юстас, оглядывая стол.— Почему никогда не хочешь сходить со мной в какой- нибудь ресторан? В самый роскошный, где музыка, веселье, шампанское...
— И изящные женщины,— многозначительно вставляет Камиле.
— Изящных женщин, наверное, хватает и на твоем заводе,— усмехается мать.
— За глаза. Только никак не могу ни в одну влюбиться.
— Все еще не можешь? — отведя взгляд в сторону, спрашивает мать.
Юстас настораживается, внимательно изучает ее губы, глаза и цепенеет, вдруг поняв, что эти вскинутые высоко брови с изломом свидетельствуют не об одних только пошлых переживаниях, но и о постоянном ощущении собственной вины.
Господи, какой абсурд. И я никогда не позаботился о том, чтобы приглушить это, словно нарывающее, чувство вины, с которым она сжилась и которое со временем сделалось даже по-своему приятным.
— Есть одна женщина, мама,— привирает Юстас,— которая мне кого-то напоминает... Любит кататься на карусели и очень красиво вяжет...
— Ты правду говоришь? — как-то испуганно спрашивает мать, но Юстас видит, что она жаждет поверить в это и уже верит, поскольку в глазах вспыхивает
оживление, вмиг молодеют щеки и губы. С неожиданным проворством подъезжает со стулом к Юстасу и целует в висок.
— Если она хорошо вяжет, это уже что-то...— Камиле клюет носом.
Юстас уставился на грациозную модель планера под потолком и думал, как было бы славно удрать на его крыльях от собственных слов...
Мать не ударила его по лицу, хотя мальчик надеялся на это, может, даже и желал, поняв, что своим поведением унизил память об отце. Понял не сразу, не в прохладной комнате для гостей, а позже, когда остался один, в просторном помещении деревянного санатория, таящем неясную угрозу. Мать в тот момент надела пальто, долго озиралась вокруг, словно что-то забыла, постояла немного, возясь со своим громоздким учительским ридикюлем, произнесла на прощание: «Успокойся, Юстялис. Через неделю приеду за тобой».
Неся в палату плетенку с компотами и его любимым темно-синим свитером, Юстас незаметно подумал, что теперь он похож на какого-то старого и безнадежного больного, у которого не может быть собственной жизни — а только то, что диктуют ему окружающие.
Усевшись на край постели, мальчик старался разобраться, чем могут быть связаны между собой Нина и память об отце, его болезнь и враждебность взрослых. Почему всех так раздражает свет в его душе, которым он жил эти дни, и застенчивый отклик Нины на его чувство?
Ах, да позвольте же мне жить! — тихонько выкрикнул Юстас в пустой палате и сам испугался собственного голоса. Раньше он бы так не сказал, потому что в этих словах таились и ярость, и напряжение воли, и размежевание с другими людьми. Самое худшее было то, что взрослые заставили его трезво обдумать дальнейшую жизнь, когда он покинет этот старый, пропитавшийся неприятными запахами санаторий.
Что тогда будет и что станет делать Нина? Мелькнут ли они еще в жизни, в судьбе друг друга, встретятся ли?
Еще с утра подобный вопрос не вызывал в нем никаких сомнений. После посещения матери восхитительный хрустальный шар его иллюзий подернулся пеленой сомнений.
Прежде всего ему следовало поговорить с Ниной.
Во время обеда Юстас поймал вопросительный Нинин взгляд и тотчас ответил глазами: все хорошо; только вдруг почувствовал, что смотрит на нее как будто глазами матери, и смутился. Ему сделалось интересно — может ли так быть? — еще раз поглядел, внимательно оценивая. Словно взрослый человек на избалованного капризного ребенка. Нина заподозрила что-то неладное и вся напряглась, будто пугливый зверек. Не поднимая больше головы, быстро закончила есть и самая первая вышла из столовой. Казалось, Юстас ее чем-то обидел.
Поев, мальчик забрался по лестнице к девчонкам на этаж, смело рванул дверь Нининой комнаты и вошел внутрь.
Она и несколько еще девочек испуганно уставились на него — неслыханное дело, чтобы мальчишка осмелился так дерзко ворваться в святой храм! — но Юстасу теперь было все равно.
— Нина, нам надо поговорить,— произнес Юстас.— Выйди на минутку.
Девочка сильно покраснела, привычным движением перекинула толстую золотистую косу с одного плеча на другое.
— Никуда я не пойду,— ответила, разворачиваясь к окну.
Юстас шагнул к ней, твердо сжал локоть и вывел из палаты.
— Чего ты хочешь? — прошептала в коридоре Нина.— Зачем ты меня мучаешь?
Не говоря ни слова, Юстас втянул ее в пустой класс и плечами подпер дверь.
— Нам нужно поговорить,— повторил.— Сегодня ко мне приезжала мать.
— Знаю.— Нина повернулась спиной, подошла к большим счетам для первоклассников и принялась передвигать цветные костяшки.— Ну и что из этого?
— Ничего. Через неделю еду домой. Почему ты меня избегаешь? Осталось так мало времени...
— И хорошо, что уезжаешь,— она вдруг повернула подергивающееся от плача лицо.— Я не могу больше... так. Мне слишком тяжело. Просто невыносимо. Все на нас смотрят, оговаривают, замечают малейшее движение...
— Ну и что! — выкрикнул Юстас.— Ведь мы...— и осекся.
— Что — мы?! — привиделось, на него опять взглянула Незнакомка.— Мы еще дети. Вот кто мы!
Юстас прислонился к дверному косяку, скрестил руки на груди.
— Да,— глухо отозвался.— Да... Но я хочу, чтобы это осталось на всю жизнь.
— Он хочет,— с досадой протянула Нина.— Много ты хочешь... Так не бывает.
— Ты говоришь совсем как о н и,— печально заметил Юстас.
— И они правы. Пора поставить точку.
— Какую точку? — Эти произнесенные по-русски слова сковали ледяным холодом все суставы Юстаса.
— Да. Точку. Что нам дальше делать? Может, пожениться, а?
— Неужели и дальше не может быть так, как было? — с болью и надеждой спросил Юстас.
— Не знаю,— пожала плечами Нина.— Все меня страшно измучило. Я не думала, не предполагала...
Она и вправду выглядела уставшей, опечаленной, изменилось и ее лицо,— уже не трепетала на нем прежняя застенчивая улыбка.
— Убил бы, если бы знал, кто виноват во всем,— буркнул мальчик.
Нина неожиданно залилась слезами, уткнулась лбом в его грудь и принялась колотить кулачками:
— Ты виноват! Только ты...
Юстас обхватил ее за плечи, пытаясь успокоить, в первый раз ощутив, как она прижалась к нему, торопливо и неловко поцеловал в подрагивающую шею, пролетел напряженно:
— Я?!.. Почему... Ведь я люблю...
Нина вдруг вырвалась из его объятий и, откинув голову, прокричала:
— Серьезность твоя несчастная во всем виновата! Как ты не понимаешь?! Нам еще рано любить!..
Юстас упрямо замотал головой.
— Оставь меня в покое. Пока не уедешь. Я хочу жить спокойно.
Все еще ощущая в своих ладонях тепло ее плеч, Юстас собрал волю, чтобы рассмеяться подобно герою какого-нибудь кинофильма:
— Прекрасно. Я обещаю тебе спокойную жизнь. Пока мы оба не выйдем на свободу.
Нина, оторопев, смахнула слезы.
— На какую свободу? Ты все-таки сумасшедший...
Юстас приоткрыл дверь и кивком показал Нине,
что в коридоре пусто. Пытаясь обойти его, она нечаянно задела локоть.
— Прости,— пробормотала, уходя.
Произнесла, почти не размыкая губ, но словечко это,
словно дубина, огрело Юстаса по голове. Всколыхнулось гнетущее предчувствие, что просила прощения за все, что было, что это последняя их, прощальная встреча, без клятв, без звонких слов, а это единственное, что как бы между прочим брошено через плечо, потому... потому...
Потому, что по-другому уже не может быть.
Люблю солнце. Ах, какое открытие, Каткус! Нравится и дождь, только ненадолго. Иногда в шутку думаю, что похож на растение, которое солнце наполняет жизненной энергией. Гёте сводил с ума экзальтированных поклонниц, утверждая, что любое его состояние зависит от погоды. Может, он делал это нарочно, но в одном смысле был прав: человек — частица природы, и этого не следует отрицать или из кожи вон лезть, чтобы только переиначить ее мудрые законы. Гёте есть Гёте, а я стараюсь с птицами ложиться и с птицами вставать, день тогда пробегает быстро и легко. Хоть одна бессонная ночь придавливает меня, будто бетонная глыба. Иногда начинаю опасаться, не уводит ли меня такое существование от более глубоких тайн жизни, как сказал бы Каспарас. Но скоро отметаю подобные мысли в сторону, зная, что и без меня хватает знатоков темных уголков человеческой души. Может, это звучит и старомодно, однако мне лучше всего удается ориентироваться в мире, когда работаю, тогда мне помогает все, что связано с работой.
Звучит, не правда ли? А может, работа для тебя, Каткус, щит и укрытие от жестоких испытаний бытом? Что поделаешь, ведь невозможно объять все разнообразие жизни. Ты настоящий — на заводе. За его стенами уже не в состоянии понять, кто ты такой. Человек без личной жизни? Не лишено патетики и
довольно глупо, но ведь существует личная жизнь, а какова она — это зависит от твоего взгляда на такие понятия, как «брать» и «давать». Так что не щит, не бегство от самого себя, а единственно настоящее дело. Человеку предопределено всю жизнь трудиться. Это и есть смысл его существования. Иначе смысла этого не остается, и начинаются его поиски днем с огнем. Самое трудное, пожалуй, оценить трезво свои возможности, чтобы не нужно было ломать себе голову, оглядываясь на других — дескать, те живут красочней, их легче приметить под солнцем...
Порой принимаюсь фантазировать, что хорошо бы заниматься делом, не обращая внимания на происходящие в природе процессы, тогда бы работа не шла вразрез с сущностью человека, не угнетала, а сделалась привычной необходимостью — как дышать или есть. Ведь и архитекторы, дизайнеры все чаще «копируют» присущие природе формы; очевидно, и производственную деятельность можно строить в соответствии с порядком и законами, таящимися в природе. Однако какими?
Хватит фантазировать, Каткус, вон в залитом солнцем конце коридора сидит на подоконнике одна из твоих чертежниц, совсем еще девчушка, только-только после техникума, с таким же желторотым пареньком, и воркует, обнявшись. Завидев меня, пытается заслонить собою смущенного кавалера и дерзко таращит глаза. Настоящая курица, с досадой подумал, не пошевелись она, прошел бы как мимо пустого места. А теперь зубки показывает даже: дескать, что тут такого!
Прихожу в кабинет, звоню начальнику технологического бюро Аутукасу и прошу, чтобы потребовал объяснительную у той кобылки. Вскоре приносит, читаю, что это был двоюродный брат.
— Что будем делать? — спрашиваю.
Аутукас сердито мнет подбородок и презрительно хмыкает:
— А что тут поделаешь, начальник? Было бы ненормально, если бы такая налитая соком ягодка весь божий день пропадала без ласки. И значительно меньше сделала бы за смену. Не нужно завидовать, товарищ начальник.
— Капитулирую,— говорю ему и рву на четыре части объяснительную.— Только мне кажется, что красавицы твои не слишком загружены работой. Одни шастают по цеху, другие выясняют, их это работа или не их. Надо, чтобы они трудились полный рабочий день, и, коли ты не глуп, обязан найти для них работу.
— Вы идеалист, начальник,— опять хмыкает Аутукас.— Хотите, чтобы они сами просили для себя работу. Так не бывает.
— Надо, чтобы было.
— Надо,— соглашается Аутукас.
— Ну, так и делай, чтобы все это было! Почему не делаешь?
— Постараемся,— бросает на прощание Аутукас.
Этот умеет защитить свои кадры. На вид — настоящий комедиант, с не улыбающимся никогда лицом, будто удивлен, даже обижен, оттого что другие не хотят его понять.
Неудачно ты начинаешь день, Каткус.
Отправляюсь в цех к электрикам Науджюнаса, которые все никак не могут привести в порядок освещение. Скоро пробежит лето, дни станут короче, а люди должны будут портить глаза. Увидев меня, Науджюнас быстрым шагом спешит навстречу и частит:
— Все хорошо, начальник, только вот не получаем новых светильников. Может, вы их прижмете?
Парень молодой, после армии, а столько времени топчется на месте.
— Нет,— говорю.— Хоть разорвись — а выбей сам. Даю еще четыре дня.
Оглядываюсь и замечаю, что один юнец из его команды подремывает, навалившись на рабочий стол.
— Ты его привяжи,— советует Науджюнасу.— А то упадет и разобьется.
Науджюнас подскакивает и тычет соню в бок, тот, подхватившись, озирается ничего не понимающими глазами. Мужики хохочут, пытается улыбнуться и Науджюнас. Больше не говорю ни слова, однако с Науджюнасом придется побеседовать отдельно, раз подчиненный у него спит в присутствии начальника.
Возвращаюсь в кабинет и встречаю возле дверей поджидающего меня бригадира слесарей Григониса. Вижу, чем-то не на шутку встревожен.
— Что случилось, Владас? — спрашиваю, отпирая дверь кабинета.
— Мастер хочет принять на работу нового слесаря! — почти задыхаясь от обиды, выкрикивает Григонис.
— Ну и что?
— А то, что нам не нужны люди!
— По твоему разумению, бригадная система — это закрытые и неприкосновенные группы?
— Я так не думаю. Но мои мужики работают теперь более интенсивно и, понятно, хотят больше получать.
— Спасибо за откровенность,— говорю.— Следовательно, вы не заинтересованы в повышении выпуска продукции?
Григонис молчит, косится, уперся, точно козел.
— Вникни и другим поясни,— продолжаю как можно спокойнее,— что ваши интересы прежде всего должны совпадать с интересами завода. И никакой групповщины. Бригада обязана быть динамичным и подвижным организмом.
— Но мы уже распределили производственное задание до конца месяца!
— Подкорректируете. Можешь идти, Владас.
После его ухода никак не могу избавиться от неприятного чувства, какого-то беспокойства оттого, что деньги начинают уже забивать людям головы: они лезут теперь в ту сферу, которая раньше находилась в ведении мастера. Может, из-за этого станет труднее, но — ура! — пусть шевелятся люди.
Пока никто не ломится в дверь, раскладываю бумаги с показателями соцсоревнования. Надо распределять премии. Это дело щепетильное, поскольку убедился, при Гризицкасе премировали как попало, и людям до сих пор кажется, что справедливости нет и не будет. Особенно задевали всех большие премии начальникам. Поэтому я стал систематически урезать себе премию, иногда больше чем вполовину. Делал это тайком, и высокое начальство не замечало. Приказ вывешивал в цехе, чтобы все видели. Эффект был велик: люди видели, что их начальник получает меньшую премию, нежели большинство его подчиненных. Кое- кто поговаривал: «Товарищ начальник, теперь видим, с вами можно говорить как с человеком. Другие на вашем месте сдирали бы раз в пять больше».— «Хватает еще воров, которые живут припеваючи и в тюрьме не сидят, только разве из-за этого и я должен воровать?»—
таков бывал мой ответ. На этот раз срезал себе премию вполовину. Чего тут скрывать, это мой самый веский аргумент для всех недовольных слишком строгими требованиями. Неопровержимый аргумент.
Перед самым обеденным перерывом заходит ко мне парторг Монтримас. Некоторое время сидит напротив меня молча, перебирает пальцами свой седой ежик и задумчиво улыбается. Я терпеливо выжидаю.
— В сентябре отчетно-выборное,— наконец произносит.— Я хотел бы уступить место...
Я даже откинулся назад от удивления. Уже три года, как он у нас парторгом, выдержанный, умный, интеллигентный, бывший фронтовик... А как поддерживал меня в самом начале!
— Нет, не отпустим,— отвечаю,— не может быть и речи.
Но он словно не слушает меня.
— Сколько мне тут осталось до пенсии, а вот — уже третий год везу... Не мешает и молодой крови влить.
Наблюдаю за его утомленным лицом с глубоким шрамом на лбу, да, в такие годы можно и устать. Только мелькает вдруг одна недостойная мыслишка: а не убоялся ли Монтримас возможных осложнений в связи с новой системой?
— И кого вы предлагаете вместо себя? — осведомляюсь с сожалением.
— Хотя бы и мастера с участка пресс-форм Бриедиса.
Я возражаю:
— Только болтает, только поучает, только критикует, а сам топчется на месте. Для рабочих он всего лишь болтун, а не серьезный спец. Многих задевает и его высокомерие, тоже шляхтич выискался.
— Так, может, мастера станочников Галвяле,— с заметным сомнением предлагает Монтримас.— Работящий, добросовестный, высококвалифицированный и принципиальный. Был в цехе профоргом...
— Все это правда, только слишком уж жаждет пробиться. Вы это тоже прекрасно знаете,— криво усмехаюсь.
Припоминаю, как переживал Галвяле, когда я перевел его из мастеров в рабочие! Так и не понял, почему я это сделал. Объяснял ему, объяснял, что, будучи профоргом, он привык оценивать труд людей не по
результатам, а в соответствии с затраченными усилиями. Бедный, просиживал по двенадцать часов, а так и не научился определять, какие проблемы на производстве требуют незамедлительного решения. Я ему растолковывал, направлял его внимание на одно дело, на другое, все напрасно. Совесть его была чиста, он трудился.
— А если старшего мастера Каролиса Мачиса с термического участка?
Монтримас облегченно вздыхает:
— Серьезный мужик. И энергии через край. Стоит предложить.
Да, Мачис один из тех, на кого полагаюсь всегда и везде. И ни разу не промахнулся.
Монтримас уходит, а я спохватываюсь, что забыл ему сказать, мужики Мачиса решили обойтись без диспетчера. Могу и на собрании, пусть все послушают.
Возле дверей столовой лоб в лоб сталкиваюсь с Эдмундасом, и церемонно сгибаемся один перед другим, уступая дорогу. Наконец мы в столовой, и я вполголоса прямо говорю ему:
— Послушай, Эдмундас, если ты прогонишь Нарушиса, я поставлю вопрос перед заводским партбюро.
Эдмундас достает из карма на газету, с иронией усмехается:
— Не придется ставить. Ухожу я, а Нарушис остается.
Вторая неожиданность за день! Недоверчиво осведомляюсь:
— Куда и почему, если не секрет, конечно?..
Эдмундас разворачивает газету, пробегает глазами
заголовки и не спеша произносит:
— Директором на пятьдесят второй завод.
Я понимаю, что он не шутит, он вообще не любит шутить, но, словно желая убедиться, еще раз с головы до ног окидываю его элегантную фигуру. Что и говорить, вылитый директор, современный, полный энергии, уверенный в себе, остается только пожелать успеха, а у меня почему-то начинает ныть под ложечкой от сознания, что больше не увижу Эдмундаса у нас на заводе, не буду разговаривать с ним, спорить. Такое ощущение, будто кто щипцами отхватил часть моей жизни, возможно, отрезок юношеской поры, поэтому и осведомляюсь убитым голосом:
— Когда проводы?
— Через неделю,— Эдмундас соизволил оторвать взгляд от газеты и посмотреть на меня, несколько удивленный моей интонацией.
Молча пожимаю ему руку и выхожу из столовой. Есть расхотелось.
Незадолго до конца работы дверь распахивает мой секретарь Вале, хотя она — еще в отпуске. Успела уже чуть-чуть загореть, широкое лицо усыпано мелкими веснушками, которых раньше не замечал.
— Соскучилась по цеху,— говорит она и улыбается, стараясь скрыть смущение.— Вот и зашла поглядеть, как живете.
Смотрю на нее и думаю, хороший у меня секретарь. Интересный человек. Она с большими сложностями разводилась с мужем, из-за этого еще раньше ко мне пожаловали делегатки, представительницы женсовета, и предлагали обсудить ее аморальное поведение (видите ли, не прислушивалась к их мудрым советам), но я им заявил, что был бы очень доволен, если бы все они работали так, как Вале. Она и вправду оберегала меня от неприятностей и все мелкие дела приводила в порядок сама.
— Лучше расскажи, Вале, как жизнь на взморье... Столько времени там не был. Какие в этом сезоне моды, какая публика...
Юстас сидит с Иреной, женой Каспараса, в полумраке кафе,— Ирена наконец согласилась поговорить. Что поделаешь, запахи, посетители кафе вызывают в нем гнетущую скуку, чувствует себя как в музее восковых фигур, однако Ирена, с перехваченной лаковым поясом талией, с изящной челкой на лбу, здесь как рыба в воде, а может, просто, старается изобразить девицу со свободными манерами, 'завсегдатая злачных мест. Она бойко, ничуть не стесняясь Юстаса, стреляет глазами в каждого нового посетителя, кажется, будто она блаженно шалеет от оценивающих взглядов мужчин, от запахов, напоминающих непроветренную спальню.
На столике два бокала с шампанским, мороженое с фруктами.
Ирена смело, может быть, даже вызывающе смотрит Юстасу в глаза, ковыряет мороженое и с презрением улыбается:
— Я ведь знала, что Каспарас у вас. Куда ему еще деваться. Такие даже любовницу завести не в состоянии. Вернется, когда надоест, на коленях приползет.
Лицо Юстаса каменеет, однако он стремится сохранить вежливую улыбку.
— Разве вам было бы приятнее, если... у Каспараса была бы другая женщина?
Ирена небрежно передергивает плечами:
— Не знаю, может, было бы интереснее...
Или она цинична и права в своем цинизме, или притворяется, думает Юстас, поглядывая на ее покрытые лаком ногти, поблескивающие на стекле бокала. Она сидит чуть откинув голову, слегка прищурившись, но не прикасается ни к шампанскому, ни к мороженому, которое вот-вот окончательно растает в металлической вазочке. Все чаще пульсируют в мозгу приливы злости и антипатии, однако Юстас старается оставаться спокойным, старается понять, где же в этой женщине доброе начало. Ведь должно же оно быть, и скорее всего есть. Кто, каким пеплом засыпал его?
— Гляжу на ваши руки и думаю,— медленно произносит Юстас.— Боятся они работы или нет?
Ирена растопыривает перед собой пальцы, вращает ладонями, с детским недовольством выпячивает нижнюю губу:
— А что, кажутся усталыми, натруженными?
— Наоборот. Я подумал: а вы помогаете Каспарасу? Обстирываете, готовите?
— Господи, этого еще не хватало! Мне достаточно возни с ребенком! Каспарас здоров как бык и в редакции просиживает время впустую.
Ирена одним глотком, как будто оскорбившись, выпивает шампанское, а Юстас незаметным движением придвигает к ней свой бокал.
— Не стесняйтесь, я не трогал. Вообще не люблю шампанское. А вы знаете, как я познакомился с Каспарасом? Он вам не рассказывал?
— Вроде не соизволил.
— На одном диспуте о долге и ответственности.
— Ничего себе! Небось мухи дохли со скуки.
— Мух там не было. Странно, но Каспарас тогда упорно отрицал эти понятия, выдвигая на первое место свободу личности.
Ирена нетерпеливо шевелит рукой, согнутой в запястье, словно защищаясь от слов Юстаса.
— Бредни поэта. Что он понимает!..
Юстас подался вперед, будто давно дожидался этих слов, и скороговоркой спрашивает:
— А вы? Вы понимаете, что такое долг, ответственность за другого человека?
Ирена смыкает пальцы под подбородком и мгновение угрюмо в упор смотрит на Юстаса.
Ну вот, думает Юстас, теперь она затянется сигаретой и будет молчать или скажет, что ей пора к ребенку. Но почему я должен все заворачивать в блестящую конфетную бумажку, когда речь идет о судьбе доброго, незаурядного человека?
— Понимаете,— нехотя цедит слова Ирена,— Каспарас утратил мужественность. Стал слабым, чувствительным как мимоза.
— И это злит, раздражает? В конце концов, знали ведь, за кого идете замуж?
— Знала! — резко отрезает Ирена.— Только думала, что он еще и мужчина, твердо стоящий на земле.
— Скажите откровенно, Ирена, а вы часто вспоминаете, что он — прежде всего художник, поэт?
— Да он давным-давно ничего не пишет...
— А знаете почему?
— А вы?
— Кажется, знаю.
Ирена прикусывает нижнюю губу и минуту напряженно думает. На ее миловидном лице мелькает выражение строптивости, совсем как у детей, когда они готовы защищаться из последних сил.
— Скорее всего, ему не о чем писать, и он хочет, чтобы его жалели. Не переношу, когда приходится жалеть здорового мужчину. Пусть он пишет больше стихов, раз не выходит, пусть займется журналистикой. Теперь мне начинает казаться, что он просто-напросто прикидывается нервнобольным.
— А вдруг не прикидывается? — тихо произносит Юстас одеревеневшей гортанью, потому что его пугает холод, которым веет от этой женщины.— Его нервы действительно порядком расшатаны.
— Абсурд. Каспарас постоянно ждет, надеется на какие-то дополнительные проявления любви с моей стороны: ему нужны нежные взгляды, приятный го
л ос, неусыпное внимание, еще черт знает что... Когда этого не получает, страшно огорчается.
— Естественно. Всякий мужчина огорчился бы.
Ирена отхлебывает порядочный глоток и со злостью
ставит бокал на столик.
— Каспарас сделался до смешного ревнив. А мне, как и всем женщинам, нравится внимание мужчин. Каждая встреча всегда обогащает. Разве не правда?
— Конечно,— Юстас незаметно обводит взором зал.— Даже весьма обогащает.
Раздраженная его иронией, Ирена постукивает пальцами по столику.
— А вы хоть подумали, что я получаю от него? Что он соблаговолил мне дать? Работа, ребенок, дом. Каждый божий день одно и то же.
— Тогда вам вообще не следовало выходить замуж,— стараясь сохранить улыбку, говорит Юстас.— Теперь калечите другого человека и сами чувствуете себя несчастной.
— Это я калечу?! — В расширившихся Ирениных зрачках застывает ненависть.— А что вы вообще знаете о нашей совместной жизни?
— Ничего, пожалуй, просто к нему привязан сильно,— Юстас больше не обращает внимания на вульгарный и оскорбительный тон Ирены, хочет скорее закончить разговор, который, по всему видно, абсолютно бесплоден.— Такие люди не могут не нравиться. И обязательно их надо беречь. У Каспараса есть то, чего нет ни у меня, ни у вас, ни у тысяч похожих на нас обоих.
— Да, да,— несколько театрально вздыхает Ирена,— понятно, я испорченный человек.— Движения ее губ выдают легкое опьянение.— Открою вам тайну — меня с малых лет тянуло к вранью. Не смейтесь. Поэтому постоянно ожидала беды. Мне нужен человек, который, взяв за руку, твердо бы меня вел.
— Но ведь Каспарас...
— Каспарас — болтун! — выкрикивает Ирена, и на них с любопытством поглядывают несколько посетителей кафе.— А это само собой уже несчастье! Что толку от слов? Разве это настоящая жизнь?!
— Но вы не отказываетесь от денег, которые он приносит за те слова? — с сарказмом спрашивает Юстас.— И деньги эти, надеюсь, настоящие?
Ирена долго молчит, потом вскидывает на Юстаса затуманенные глаза:
— Никак не могу избавиться от неприятного чувства: что я не стою его, что мне никогда до него не подняться. Поэтому иногда одолевает желание помучить его. Только не говорите ему этого.
— Так человека можно и в гроб загнать.
Юстас сидит, засунув руки в карманы пиджака, локти широко расставлены, словно крылья какой птицы. Официантка приносит по чашечке кофе. Юстас говорит:
— Пейте кофе и успокойтесь. Я ничего не скажу Каспарасу о нашем разговоре.
— Он может вернуться, когда только захочет,— давясь словами, бормочет Ирена.— Никто его не гонит.
— Но никто и не ждет,— металлическим голосом добавляет Юстас.
Ирена молчит. Почти с закрытыми глазами маленькими глотками пьет кофе.
Юстасу невероятно жаль эту заблудшую и, без сомнения, одинокую женщину. Еще больше ему жаль Каспараса, увядающего, словно росток без солнца. Надо обязательно что-то сделать, убеждает в мыслях себя. Но разве скажешь этим людям: дорогие мои, возьмите друг друга за руку и ступайте вместе... Зачем нужен был этот разговор с Иреной? Чтобы понять причины их раздора, а потом пытаться их устранить? Как видишь, это не в твоих силах, Каткус... Конечно, Ирена по-своему права: эгоистично, убого, говоря прямо — по-житейски и с этим нужно считаться. Но черт бы побрал эту ее прямоту, когда гибнет талант, когда гибнет друг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13