А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— удивленно проговорил он.— Озеро ведь пассивное. Вот речка — стремительная, течет, берега подмывает — должна была бы относиться к мужскому роду, а озеро, наоборот, требует женского...
Юстас пристроился рядом, свесил длинные ноги с мостика, касаясь ступнями воды.
— Поговорим? — спросил с сомнением.— Пока голова ясная и желудок пустой? А?
— О моей жизни? — прижмурился Каспарас.
— Жизнь всегда права, даже когда человек попадает в катастрофу. Я тобой недоволен, а не жизнью.
— Хм, кажется, никому не мешаю,— апатично пробормотал Каспарас.— И не особенно кого интересую. Чем ты недоволен?
— Хватит тебе оценивать себя глазами той женщины! Сколько можно! Зачем постоянно глядеться в свое отражение? Ты люби, как положено мужчине. Люди должны понимать друг друга без слов. Соберись в кулак. Неужели ты не в состоянии совладать со своими чувствами?
Каспарас перевернулся навзничь, оперся на локти, уткнув бороду в грудь.
— Говоришь, как какой-нибудь вещун, какой-нибудь мракобес. Разве можно попрать собственные
чувства, отсечь руки-ноги и чтобы потом вольготно жилось? Ты предлагаешь мне инвалидную коляску...
— Я ничего не предлагаю. Только одно — кончай себя травить.
— Кому какое дело? — отрезал Каспарас.— Вон и на озеро уставился ястребиным взором, как богач, как владелец. И нехорошо смотришь, нет в твоем взгляде любви.
— Я не озеро вижу.
— А что? Новую электростанцию?
— Да как тут тебе объяснить... Вижу наше с тобой время.
— И как оно выглядит? Какого цвета?
— Оно признает только реальные законы. И свидетельствует о том, что нельзя надолго их забывать, пренебрегать ими, это опасно для здоровья. Их нужно принимать как воистину существующие и независимые от тебя. И вообще приспосабливаться ко всему живому и неживому нужно с любовью, с сочувствием, но не подминая себя при этом. Ты слышишь?
— Разве я какой-то ретроград? — с горечью осведомился Каспарас.
— Ты, закрыв глаза, бежишь от фактов.
— Каких, черт их всех побери?
— От одного, существенного. Не хочешь признавать, что та женщина больше тебя не любит, что такое могло случиться, что виной тому какие-то твои мелкие ошибки, что ты ее до конца не понял и па-па-па, и та-та- та,— скороговоркой закончил Юстас, пользуясь тем, что не видит глаз Каспараса.
Но тотчас их увидел, глубокой голубизны, застывшие под торчащими, как у рыси, желтоватыми бровями, излучающие и скорбь, и нежность одновременно. Да разве может человек с такими глазами отстраняться, честный, порядочный? — невольно подумал.
— Пойми, Юстас, я не дрожу за свою жизнь. Мне очень жалко ее и мальчика. До бешенства жаль. Она плохо кончит.
— Наоборот! Она полагается на естественный ход причин и следствий и в отличие от тебя не хочет оказаться по ту сторону черты, ее не занимают какие-то дополнительные глубины... Она хочет сделать правильный выбор... прости меня... подобрать подходящего самца, вкусную еду, приятное времяпровождение. Она не желает быть в жизни аутсайдером...
— Ты хочешь сказать, что она обыкновенный зверек? — перебил Каспарас.
— Ни в коем случае. Но она загонит тебя в могилу. Уже едва не загнала.
— Пусть делает со мной что хочет, не такое уж я сокровище,— Каспарас вяло погладил бороду.— Я чувствую за нее ответственность. Несмотря ни на что. Мне странно и непонятно, что ты, человек долга, до мозга костей...
— Именно поэтому! До сих пор она играла в одни ворота. И она сильнее тебя. Говоришь — «пускай»! И как только язык поворачивается? А твой талант, твоя работа, твои стихи? Неужели самое главное на свете — заставить эту женщину любить тебя?
— Ты прав, как Дельфийский оракул, Юстас. Но я люблю ее.
— На озере далеко слышно. Думаешь, она этого не знает? Послушай, Каспарас, людьми нас делает безответная любовь. А ты уже второй год ничего не делаешь, ничего не пишешь.
— Сам знаю.
— В конце концов развод порой — тоже позитивный шаг. Хотя я категорически против разводов. Однако это уже решение проблемы.
— А если эту проблему вообще не разрешить? — Чуть выждав, Каспарас добавил: — Остается ее уничтожить.
Они не смотрели друг на друга, но Юстас ясно почувствовал, что у Каспараса внутри лопнула какая-то важная пружина, возможно самая важная, приводящая в движение человеческий разум, их беседа становится совершенно бесплодной, пустой. Этот врожденный ребячий идеализм Каспараса, не найдя в человеческих душах отклика, со временем превратится для него самого в тяжкий груз. Ну и прекрасно, хотел выкрикнуть Юстас, тащи этот свой груз и не стыдись себя такого, каков есть, не мелочись, не унижайся, не позволяй обесценить себя первым встречным эгоистам...
— А ты знаешь как?— осторожно поинтересовался Юстас.
— Тут хватает всяких способов...
Каспарас окинул взором широкую водную гладь, которая мерцала, рябила под еще только поднимающимся солнцем, оно стояло невысоко. Юстас уставил взгляд в опущенные плечи Каспараса и его ладный широкий затылок с двумя желтовато-золотистыми вихрами, стараясь угадать, что прячется за этими словами.
— Есть, конечно! — воскликнул Юстас.— Вон говорят, в деревнях увеличилось число самоубийц, увы, мужского рода к тому же. После длительной любви к спиртному. Тянутся и женщины, только распрощаться с жизнью не спешат. Нервы у них крепче, что ли...
Бросив взгляд на берег, Юстас заметил идущего со стороны виллы Каволюнаса с удочкой. Шагал неторопливо, будто хотел запомнить все вокруг: красоту утра, клонящуюся под босыми ногами траву, шелестящий на берегу аир. На округлом лице — выражение достоинства и спокойной сосредоточенности, не нарушаемой никакими поспешными мыслями или тайными угрызениями. Отец троих детей, жена почти парализована, тяжелобольная, а смотри ты, нашел минуту выбраться на озеро и радуется ей, как честно заработанному куску хлеба.
Юстасу захотелось сердито рассмеяться оттого, что все проблемы Каспараса показались разом незначительными, та женщина, пользуясь его благородством, любовью, интеллигентностью, мягкостью, загнала его мысли и чувства в крохотную темную мышиную норку, устроенную на стыке бетонных блоков, и этих блоков Каспарасу никогда не прогрызть, потому что их слепила людская нетерпимость к тем, кто не похож на них, мелких и злобных. Набредя на такого, они ощущают собственную незначительность, их пугает чуткость другого человека, неприятие зла, а это досаждает и сильно мешает. Все-таки надо Каспарасу выбраться из той мышиной норки, гордо упрятав боль в тайники души.
— К черту,— будто вздох вырвался из стиснутых зубов Юстаса,— отчего это тут нет ни горы, ни холма, а? Отвел бы тебя на вершину, поглядел бы, поозирался окрест, может, и пала бы на твою дурью голову божья роса. Глупость, конечно... Приковать бы тебя как каторжника к столу, дать хлеба с водой... и сиди работай, сатана, до умопомрачения, трудись как вол, как каменотес...
— Не горячись, Юстас, человек вон приближается. Я и сам очень хочу написать что-нибудь новое, только ничего у меня не выходит.
— Выйдет, Каспи, выйдет. Я излечу тебя от глупостей. Это маразм!
— А разве любить человека — маразм?
— Замолчи! Ей не нужна твоя любовь, потому что любовь ничего конкретного — ты понимаешь? — ничего осязаемо конкретного не дает. В ней заговорил накопленный опыт, он куда практичнее и последовательнее, чем наш с тобой. Она ничего не теряет. Будет иметь половину квартиры, алименты и право выбора. Твоя судьба ее не интересует. Она обеспокоена, как бы не упустить случай! Ей требуется как можно больше экземпляров, самых разнообразных — бородатых и безбородых, худых и атлетических, чудаков художников и циничных спекулянтов. Это прирожденный коллекционер, который ничего не хочет давать, а лишь брать, хоть и по крохам. Каждый новый человек, пардон, мужчина, чем-то обогащает — это ее девиз, и ничего тут не поделаешь. Глядя ее глазами — ты пройденный этап.
— Придержи лошадей,— попросил Каспарас.
— Ты не получаешь больших гонораров, у тебя пока нет громкого имени, а то, что способен творить из ничего — из слова, что ты в этом смысле бог, создающий из ничего, ее совершенно не занимает. У нее своя мерка: пишущих сейчас много.
— При чем здесь творчество,— со злостью бросил Каспарас.— Пусть смотрит на меня как на нормального, обыкновенного человека, который хочет в семье согласия, обоюдного доверия.
— Слепец, вот ты кто! Ведь ты ее и привлек тем, что не являешься обыкновенным и нормальным! А когда начал приноравливаться к ее умишку, она опомнилась: «Господи, да ведь он такой же, как все... Денег только меньше зарабатывает». Ей совершенно все равно, каким тебе видится мир. Твои страдания ее не трогают. Это не материально и потому ей чуждо. Этого нельзя использовать. Только сам ты тоже уже использован, съеден, как заморское кушанье, и во второй раз она
ни за что не станет его пробовать. Жестоко, но это правда.
— Не верю, что так может быть.— Каспарас порылся в карманах, но сигарет не нашел.
— Увы, да. По ее разумению, ты зануда, беседующий с ней по-турецки о вещах непонятных и совсем ненужных.
— Человече,— Каспарас уставился на Юстаса вдруг потемневшими глазами,— а ты хоть понимаешь, чего мне сейчас наговорил?
— Чего тут не понять,— вздохнул Юстас, обнимая Каспараса за плечи.— Ведь я встречался с нею тайком от тебя. Выбирайся, старик, стисни зубы и давай выкарабкивайся, надо будет — кровь свою отдам. Пошевели плавниками...
— Здорово, начальник,— подошел поздороваться Каволюнас.— Не помешаю?
— Мы уже уходим, пора пить чай, уступаем место. Удачной рыбалки!
Каволюнас суеверно сплюнул и принялся разматывать леску.
— Пошевели плавниками...— повторил Каспарас, шагая рядом с Юстасом.— У тебя ведь нет детей. А я думаю не только о своей шкуре, но и о собственном сыне. Я не могу бежать. Мне кажется, у Ирены отвратительный комплекс неполноценности, из-за которого сделалась жестокой, циничной, безответственной. Поэтому мне нужно быть рядом с сыном. Не иногда, а ежедневно.
— Такая забота о сыне может печально закончиться.
— Может. Но есть цель, есть смысл.
Возле столовой Юстас приостановился, преграждая путь Каспарасу.
— Писать будешь?
— А тебе что? — Каспарас коварно подмигнул и вздернул вверх огненно-рыжую бороду, сверкнули крупные, ослепительной белизны зубы.
— Ну и евин,— Юстас тоже расхохотался.— Я его чуть ли не из когтей смерти вырвал, а он мне... эдак!
— Вечером будет на чем вернуться в город?
— Не беспокойся,— отозвался Юстас.— Ты же видишь, я абсолютно спокоен.
Из «Тетради ошибок»
Меня вызвал парторг завода Бернатонис. Оказывается, корреспондент одной республиканской газеты пожаловался на меня своему главному редактору, а тот в свою очередь направил жалобу на завод, будто я обвинил печать в недальновидности, в разлагающем влиянии на простых людей. Мысль моя, конечно, была заведомо искажена: я всего лишь заметил, что в печати принято многое приукрашивать, подобная подача фактов стала нормой, а это подрывает нравственное здоровье людей. На некоторых корреспондентов эти слова, случалось, производили впечатление, и они оставляли нас в покое.
— Но в данном случае ты же имел в виду статьи наших корреспондентов,— не унимался Бернатонис.
— Очевидно, черт бы их драл,— согласился я.— После всех их похвал порядочному человеку в глаза стыдно смотреть друзьям. Я подразумевал лишь то, что подобным сочинительством они провоцируют самодовольство и успокоенность, тормозят прогресс.
— Не миновать нам скандала,— сокрушенно проговорил Бернатонис.— Теперь давай шагай к главному,— со вздохом заключил он.
— Раз за последние полгода не было ни одного серьезного скандала, значит, начинаю обрастать мохом...— подбодрил себя и на трясущихся ногах отправился к Папаше.
На этот раз директор просто неистовствовал. Носился по кабинету, обзывал меня безмозглым типом и в мгновение ока доказал, что мои обвинения печатных органов в разлагающем влиянии на массы напрочь лишены какой-либо аргументации. Спорить я не стал, только заметил:
— Это был всего лишь.
— При чем здесь язык, это политический ляпсус! — не унимался Папаша.— Не избежать тебе на сей раз партийного взыскания! Хотел бы я знать, чего ты этим добиваешься... (тут он выкрикнул нецензурное слово). Зачем треплешь постоянно языком?
— Чего добиваюсь? Стремлюсь жить согласно своим убеждениям... Хочу, чтобы и другие совесть не теряли...
1 Ошибка в слове, языковой ляпсус (лат.).
— Свернешь ты себе шею однажды,— буркнул Папаша, уставившись в вымытое до блеска окно.
— Ничего страшного,— заверил я бодро,— если в борьбе с отжившими методами и отклонениями получу выговор...— Храбрился из последних сил.
Лицо директора опять налилось кровью.
— За то крылатое выражение, которое ты выдал корреспонденту, тебя следовало бы исключить из партии!
— Уверен, шестьдесят процентов коммунистов будут...
— Не будут! — оборвал директор.— Придется надлежащим образом ответить главному редактору газеты.
— Но я лично не собираюсь давать политические рекомендации представителям печати,— я притворился, что не понимаю, о чем идет речь,— хочу только одного, чтобы от меня отстали всякие там корреспонденты и оставили в покое рабочих моего цеха.
На следующий день на завод прибыл высокий, широкоплечий, с начальственной осанкой мужчина. Директор представил меня. Игнорируя меня, редактор даже не посмотрел в мою сторону, по всему видать, приготовился стереть меня в порошок.
Я заявил безо всяких вступлений, что беру свои слова назад, и пояснил, то было единственное эффективное средство избавиться от корреспондента на благо всем.
— А почему, собственно, вы решили от него избавиться? — возмутился редактор.
— Все рабочие из моего цеха, о которых писали в газетах, обратились ко мне с просьбой, чтобы больше не пускал к ним корреспондентов.
— Ну, во-первых, у вас нет такого права — не пускать,— величественно заметил редактор.— В конце концов, кто вы такой? Мне доводилось бывать у академиков, генералов, и нигде ничего подобного я не слышал!
Долго мы говорили. Я высказал свою точку зрения: радио и телевидение изыскивают более гибкие формы, а печать — увы, нет, и это чистая правда. Наконец добрались до сути.
— Самое настоящее мещанство бояться кого-нибудь перехвалить,— резюмировал редактор.
— Это вовсе не мещанство, а признак порядочности,— не сдавался я.
Беседа проходила в присутствии дирекции, поэтому Папаша на этих моих словах гневно скривил рот, а Бернатонис стал делать какие-то знаки, но этот человек, представляющий печать, был так уверен в собственной непогрешимости, что меня все время подмывало ему возражать.
— Хочу просто сказать, что пора отказаться от устаревших штампов,— не удержавшись, добавил я,— и писать о хороших людях так, чтобы им потом не пришлось краснеть перед товарищами за свою добропорядочность.
Редактор красноречиво развел руками и вместе со стулом повернулся к Папаше:
— Мне кажется, подобное поведение несовместимо ни со званием коммуниста, ни со званием руководителя коллектива.
Я как ни в чем не бывало ответил ему в тон:
— А я все прекрасно совмещаю. Пожалуйста, побеседуйте с рабочими из моего цеха, если не верите.
Редактор тяжело поднялся со стула и еще раз обратился к Папаше и Бернатонису:
— Ну, знаете ли, я крайне недоволен нашим разговором.
Директор с Бернатонисом пытались смягчить положение, однако редактор ушел разгневанным. Такая победа его явно не устраивала. Теперь, разумеется, я получу свою порцию за нахальство. Так оно и было: меня даже не удостоили нравоучительной беседы.
— Пошел вон,— Папаша не хотел больше никаких объяснений.
Я покинул кабинет.
И сделал для себя вывод на будущее: все-таки важно не то, что хотел сказать, а как тебя поняли.
Решил больше не заносить в тетрадь собственные ошибки, хотя порой полезно анализировать свои просчеты. Перекладывая все на бумагу, часто перестаю ощущать себя тем Каткусом, который ясно представляет себе конечную цель, и становлюсь кем-то вроде игрока, выстраивающего свои ошибки в логическую
цепь и тут же легко их забывающего; быть может, даже готов повторять их снова и снова, ничуть не терзаясь...
В темноте зрительного зала Юстас украдкой время от времени поглядывает на Дайнин профиль, неясно проступающий в полумраке, стараясь понять, о чем она думает, нравится ли ей спектакль. На сцене — опера «Фауст»,— Юстасу случайно предложили на заводе два билета, и Дайна вынуждена была просить подругу, чтобы та присмотрела за детьми. В театр Дайна пришла в нарядном платье василькового цвета, с обнаженными плечами, и Юстас, любуясь, подумал, какая у нее ровная и прямая спина, как застенчиво шевелятся лопатки. Но Дайна ни разу не повернула головы в сторону Юстаса, сидит застыв, словно мраморная статуя, и ему непонятно — то ли обдумывает нерешенные свои дела, то ли погружена вся в музыку. Ему бы очень хотелось, чтобы Дайна хоть раз улыбнулась привычной своей сдержанной улыбкой, но этого не происходит; Юстаса вдруг охватывает страх — а что, если бы ее кресло вдруг оказалось пустым, если бы Дайна исчезла на все времена и дни его проносились бы чередой, как прежде? Может, ему было бы спокойнее, меньше хлопот, но, господи, как там, в прошлом, серо и скучно, никакой трепетной радости, беспокойного ожидания. Ты словно в железных клещах и упорно выполняешь намеченную программу. Ненароком Юстасу вспоминается письмо, хотя здесь совсем не место и не время для этого, его бросает в жар, Дайна держится с достоинством, будто знает или угадывает выводы его матери; чертов аналитик, даже в театре не может отвлечься. Впрочем, кто знает, мысли Дайны в эти мгновения, быть может, тоже обращены к нему, Юстасу Каткусу, который до сих пор обходился вежливо с молодой женщиной, великодушно уделяя ей пару часов своего драгоценного времени. В их последующие встречи о разводе они больше не говорили; скорее всего, Дайна решила, что безнадежно спрашивать у него совета, лучше поступать как умеет, не нарушая чьего-то покоя. Очевидно, и встречи эти идут к концу, потому что в театр Дайна явилась без особой радости, похоже — из вежливости. В чем-то он разочаровал женщину, Юстас чувствовал
это довольно ясно, и его охватывал стыд. Каткус, неужели ты такой трус? — спрашивал он себя и все не мог сосредоточиться и следить за действием, наслаждаться голосами певцов...
Раз Дайна была для тебя просто женщиной с самого начала — надо было деликатно избежать дальнейшего общения, ведь ты прекрасно умеешь отгораживаться от людей, которые тебе не нужны. Но ты этого не сделал. Значит, возникло неосознанное влечение, которое позже ты позволил ощутить и ей. Ты мысленно успокаивал себя, что вам просто хорошо вместе и нечего ломать голову по поводу будущего. Вот только по совести ли это? Всякое общение неизбежно заканчивается союзом или разрывом. И не надо перед собой хитрить. Вы бредете по дороге рядышком, и раз ты приостановился, начал топтаться на месте, Дайна постепенно отдалится, ускользнет из твоего поля зрения, спокойно и безвозвратно канет в пространстве. И никогда тебе уже не догнать ее.
Юстас принимается нетерпеливо ерзать в кресле, никак не может дождаться перерыва, ему хочется стиснуть Дайнины пальцы, однако он не решается, опасаясь ненароком обидеть женщину. Он обязан сказать ей те важные весомые слова, чтобы она не исчезла, не растаяла в неизвестности, и он обязательно скажет их после окончания первого действия. Только бы не опоздать.
Он подносит часы к глазам. Скорее бы антракт! Кажется, он впервые за много лет поддался порыву. Внезапно возникшая решимость не проходит — ну и что с того, что Дайна сама его нашла, ну и что, что у нее двое детей, надо один раз окунуться с головой в жизнь, без всякой опаски, прикидок, ни с чем не считаясь, даже с мудрыми советами. Риск? Пусть будет так, эта женщина именно такая, какая ему нужна, какой, быть может, уже не суждено больше встретить.
В зале вспыхивает свет, Юстас, плотно стиснув челюсти, встает, осторожно касаясь Дайниного локтя, и тихо спрашивает:
— Выпьем по бокалу шампанского?
Дайна нерешительно пожимает обнаженными плечами, но, заметив, как напряжен Юстас, соглашается:
— Хорошо. Здесь довольно прохладно.
В фойе им удается кое-как пробраться к овальному
бару, Юстас, морщась, залпом выпивает полбокала нелюбимого пенящегося напитка и наконец произносит:
— Пришло время поговорить нам серьезно, Дайна.
Дайна с удивлением вскидывает на него глаза, озирается.
— Разве здесь место для серьезных разговоров? Столько вокруг народу.
— Не волнуйся, они ничего не поймут.
— Могу и я не понять.
— Поймешь. Выпей шампанское, мы пересядем куда-нибудь в уголок и сможем мирно потолковать.
Дайна пьет не торопясь, словно сомневается в чем-то; Юстас нетерпеливым взором пробегает по фойе, где группами гуляют зрители, и вдруг остолбеневает. Возле самого окна, сквозь которое прекрасно видна панорама вечернего города, настолько оно большое, беседуют две женщины; одна из них с красивыми полными руками, с желтыми, как воск, волосами, временами, не стесняясь, громко хохочет, такой смех трудно забыть, и Юстас узнает — Нину. На ней длинное темно- зеленое платье, она сдержанно жестикулирует зажатой в руке программкой, стоит вполоборота к Юстасу, но он все равно узнает овал ее ничуть не изменившегося лица, трепещущую на губах улыбку.
— Подожди меня здесь немного...— запинаясь бормочет он Дайне,— мне необходимо... я сейчас...
Оставив удивленную Дайну возле бара, Юстас почти стремглав подлетает к беседующим женщинам и говорит громче, нежели принято:
— Добрый вечер, Нина.
Все еще улыбаясь, она грациозно поворачивает голову в его сторону, глаза слегка прищурены.
— Юстас? — произносит, почти не удивляясь.
— Да,— он по-детски кивает.— Ты здесь, в Вильнюсе?
— Да, я тут живу,— опять смеется Нина, словно выкинула забавный фокус.— Уже пять лет. Сын у меня.
— Поздравляю. Ты прекрасно говоришь по-литовски.
— У меня муж литовец.
— Вот как...— Спазм горькой обиды перехватывает ему горло.— И вправду удивительны эти жизненные повороты... А где ты работаешь?
— На комбинате бытового обслуживания, ремонтирую телевизоры.— В ее глазах вспыхивает защитная ирония.— Ничего героического, не так ли?
— Наоборот,— как можно оживленнее произносит Юстас.— Это нелегкая работа даже для мужчины. Хотелось бы поглядеть на твоего сына. Наверное, похож на тебя?
— Нет. Он точная копия своего отца.
— А-а,— несколько разочарованно откликается Юстас.— Чаще так и бывает. Может, когда и приведется увидеть на прогулке. В Вильнюсе люди часто встречаются.
— Да,— подтверждает Нина,— раз в пять лет.
Громко заливается звонок, возвещая конец перерыва. Юстас торопливо пожимает ей руку:
— Счастливо, Нина. Рад был тебя видеть.
— Для меня это тоже была приятная неожиданность.
Юстас бросается к бару, а собеседница Нины, которая все это время стояла отвернувшись деликатно к окну, глазами спрашивает, кто это.
— Герой моего детского романа,— неохотно поясняет Нина.
Странно немного, на ходу думает Юстас, она даже не поинтересовалась, женат ли я, где и кем работаю, как вообще живу. Правда, расспрашивал я сам, да и времени было в обрез... Но эта мысль его слегка ранит, даже самому странно, что встреча с Ниной возвращает опять в прошлое, в далекое-далекое детство, где он когда-то уже был отвергнут с таким же равнодушием,— ему еще трудно сориентироваться сразу, Юстас озабоченным взглядом высматривает Дайну, которой собирался сказать свое решение; после разговора с Ниной он бы держался свободно и естественно, однако, увы, ни возле бара, ни в фойе Дайны не видно. Юстас поспешно направляется в зал, издалека замечает пустые кресла, разволновавшись, мчится в гардероб, там ни живой души, опять возвращается в зал, где уже гаснет свет, и, заняв свое место, принимается ждать. Может, Дайна пошла позвонить домой, узнать, как там дети, и немного опоздает, это вполне логично, успокаивает себя Юстас. Однако действие перевалило за половину, а кресло Дайны по-прежнему пустует. И это пустующее место, эта зияющая пустота начинает представляться Юстасу
символом его одиночества, приводит в отчаяние. Не выдержав, Юстас поднимается и, согнувшись, провожаемый недовольным шепотком, пробирается через весь ряд к выходу.
В вестибюле никого, только две гардеробщицы с любопытством наблюдают, как Юстас возле телефона-автомата лихорадочно роется в карманах в поисках мелких монет.
— Слушаю,— раздается тусклый Дайнин голос.
— Это я, Юстас,— выпаливает как из пушки,— прости, я поступил по-свински...
— Я не желаю с вами разговаривать,— отвечает Дайна, но трубку не кладет.
— Ты должна понять, я все тебе объясню, когда увидимся. А теперь только два слова! Мне нужно тебе сказать что-то очень важное.
— Меня это не интересует. Свои важные дела решайте, пожалуйста, самостоятельно.
— Это касается нас обоих!
— Не стоит об этом.
— Дайна! — торопливо выкрикивает Юстас.— Я был последним трусом и ничтожеством. Ты слышишь? А теперь я прошу тебя — разводись. И ничего не бойся. Я повторяю: хочу, чтобы ты развелась, чтобы ты была свободна. Поняла?
Юстас не замечает, как громко разносится его голос в пустом вестибюле, как зачарованно поглядывают на него оцепеневшие гардеробщицы — им, чего доброго, еще не доводилось видеть подобного спектакля,— с пылающими от волнения щеками он ждет ответа, но Дайна молчит.
— Ты слышишь меня? — спрашивает Юстас.
— Слышу.
— Так скажи хотя бы слово...
— Не сегодня,— едва слып1но произносит Дайна и умолкает.
В трубке раздаются короткие гудки, как будто кто-то монотонно передает с помощью радиоволн одно и то же слово.
Я удивлен и вместе с тем рад, что с лица Вацловаса Нарушиса сошло выражение одиночества и затравленности, уступив место серьезности и покою. Облачив
шись в новый темно-синий костюм, он и впрямь стал другим, движения раскованные, уверенные. Сразу понимаешь, перед тобой человек, знающий себе цену.
И все-таки, завидев меня, попытался шмыгнуть в сторону. На этот раз я решительно нагнал его и ухватил за рукав пиджака.
— Послушай, Вацловас,— сердито упрекнул я,— чего ты бегаешь от меня как черт от ладана?
Встреча наша произошла в административном корпусе. Я как раз выходил из кабинета главного инженера, а Вацловас — из отдела кадров.
— Сам не знаю,— он вымученно улыбнулся узкими губами,— всякий раз, когда вижу тебя, ощущаю странную потребность объясниться. А это для меня чертовски неприятно.
— Вот уж никогда бы не подумал...— пробормотал я, не на шутку растерявшись.— Лучше скажи мне просто и ясно: тебя утвердили заместителем начальника участка?
— Нет,— равнодушно буркнул Вацловас и поплелся в конец коридора, где отведено место для курения.
— Ничего не понимаю. Ведь тебе же предлагали, уговаривали...
— Я отказался.— Лицо Вацловаса по-прежнему спокойно и задумчиво.
Чувствую, как во мне закипают злость и досада.
— Коммунисты по кустам не прячутся. А в вашей конторе партийных не так уж много.
— Вот потому-то и не хочу разочаровывать людей, Юстас. И сам, прости, не хочу вываляться в дерьме. Ну какой из меня начальник, ты приглядись внимательнее! Эдмундас, тот — прирожденный руководитель, хотя и деспот изрядный. А меня больше тянет в науку.
— Справился бы,— заверил я теперь уже с долей сомнения,— начальниками не рождаются, время крикунов миновало, по нынешним временам нужны мужики умные, такие, как ты, Вацловас.
— Я теоретик, Юстас,— раздраженным тоном возразил Вацловас,— и, очевидно, скоро перейду в научно-исследовательский институт.
Я выругался, обложил его как следует и отвернулся.
— Топайте, топайте... Все уходите... Бросайте меня одного, пусть, дескать, старается, собственным задом вытаскивает гвозди...
— Не сердись, Юстас. Всяк хорош на своем месте.
Странный организм — завод, никогда до конца не поймешь, не привыкнешь к нему, подумал я. Одни здесь опускаются, мельчают, другие, наоборот, находят себя, проверяют собственные силы, третьи просто постигают, что такое серьезный напряженный труд, обретают опыт. И в дальнейшем им уже не страшны никакие невзгоды.
— И когда собираешься сматывать удочки? А я столько за тебя воевал, старался...
— Успею,— Вацловас делает вид, что не слышит моих последних слов.— Надо вернуть прежнюю уверенность. Сделать что-то стоящее, интересное.
— Ничего, сделаешь. А ты вспомни самое начало! Неужели забыл, как взмывали ввысь наши модели? А мы, пацаны, носились по лугу и кричали, как индейцы...
— Еще бы не помнить... А некоторые модели так и пропадали, их относило куда-то ветром, забрасывало. Жалко было, если не удавалось отыскать.
— Зато каким чудесным казался мир без всяких обязанностей, без свар на работе. Без женщин...
— Мир без женщин? — впервые рассмеялся Вацловас.
Мы выходим на улицу. По заводскому двору ветер гонит листья, красные, желтые, с фиолетовыми прожилками, их роняют высокие могучие клены, растущие по ту сторону забора. Торопливыми кивками здороваются пробегающие мимо рабочие, испытываю перед ними какую-то неловкость, они еще не знают, что сразу после Нового года уйду из цеха, на заводе теперь будет новый отдел научной организации труда и управления, и я перехожу туда. Когда услышал в кабинете главного инженера о такой возможности, страшно обрадовался, а сейчас ощущаю чувство вины перед своими пролетариями. Пожалуй, успел привязаться к ним всерьез.
В цехе, конечно, еще всяких дел невпроворот, но главное — система моя действует.
Я останавливаюсь и гляжу на удаляющуюся фигуру Вацловаса — прямо ему в спину.
Почему эта система — моя? Теперь уже могу подвести итог своей лихорадочной деятельности, как будто уже распрощался с цехом и смотрю на все издалека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13