А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мир ждал твоего имени, твоего взлета, ты должен был научить летать всех во вселенной, как показывали когда-то пример литовцы, эти зарывшиеся в землю воздухоплаватели. Заново, уже по-иному, не считаясь ни с перестраховщиками, ни с теми, кто ни во что не верит. Мы — слишком малы, сказал ты. А нужно было осмелиться.
Ведь сколько раз этот неприметный человек, выбравшись за ограду родимого дома, вздымался ввысь и возвращался назад, потом, глядишь, в скромной обсерватории Вильнюсского университета, припав к телескопу, как к чердачному окну, открывал новую комету, а может, и квазар. Откуда этот непокой, это зудящее желание покинуть собственную оболочку, Каспарас?..
— А тебя здесь никогда не тяготит одиночество?
Голос Каспараса звучал глухо, будто приглушала
его густая борода, полыхнувшая на красном закатном солнце, которое в последний раз за вечер вспыхнуло в окнах девятого этажа.
— Некогда. Совершенно серьезно. Разумеется, это глупая привычка, укоренившаяся с первых дней на заводе, когда просиживал там по десять часов кряду. Ежедневно. Возвращаясь домой, радовался, если попадалась какая-нибудь книжка.
Юстас устроился напротив Каспараса в дешевом кресле в своей однокомнатной квартире и с аппетитом поглощал винегрет, запивая пивом. Каспарас не спеша отхлебывал кофе.
— Верю. И стараюсь понять. Но я все-таки подумываю о женщинах. Может, они тебя отпугивают? Или ты вообще настроен против этого пола?
— Ничуть.— Юстас залпом допил пиво, поставил пустой стакан, вытер губы.— Расставь на доске фигуры. Видишь этот стакан? Так вот, еще не настал час для меня сетовать по-холостяцки, что в несчастье некому будет подать стакан воды.
— Все равно ты старый холостяк,— покачал головой Каспарас.-— Как ни крути, тридцать...
Он разложил шахматную доску, осторожно высыпав фигуры на столик; шахматы были рядом, под рукой.
— Не суди столь сурово, Каспарас,— рассмеялся Юстас, отодвигая тарелку с остатками винегрета.— Меня пугают не изломанные чужие жизни, а необходимость приноравливаться к женской глупости, прихотям и эгоизму.
— Приспосабливаться не обязательно,— буркнул Каспарас.— В конце концов, разные женщины бывают. Начинай, твои белые.
— Ладно. Послушай еще. Существует лимит совместного пребывания. Хочешь не хочешь, со временем он иссякает. Точно так же распадаются всякие группы, коммуны хиппи или буддистов, поскольку духовно каждый развивается индивидуально, и наконец человек чувствует, что должен идти один.
— Но ты ведь еще ни разу не пробовал быть вдвоем,— усмехнулся Каспарас, опершись локтями на столик.— А этим лимитом ты меня заинтересовал...
— Позволяешь захватить центр? — спросил Юстас, тайком наблюдая за лицом Каспараса.— Смотри, пожалеешь.
Несколько меланхолическое выражение лица Каспараса с резко обозначенными чертами, а особенно его осевший голос сегодня вызывали в Юстасе беспокойство. С того самого дня, когда три года назад они познакомились в молодежном дискуссионном клубе и всерьез поспорили о понимании ответственности, в дальнейшем привыкли общаться легко и просто, не отягощая один другого личными переживаниями или испорченным настроением. На этот раз Каспарас не отпустил никакой остроты ни по поводу своего творчества, ни по поводу редакционных дел, а расам
спрашивать Юстасу не хотелось. Коли этот славный бородач вытерпит целый вечер без остроумных замечаний, значит, так надо.
— Центр всегда принадлежит руководителям,— мрачно заметил Каспарас. Так мрачно и зло, что Юстас, не выдержав, громко расхохотался.
— А что ты знаешь, Каспарас, о Юстасе Каткусе? Что он слегка заносчив, сторонится женщин, любитель поболтать на политические темы, иначе говоря — походить по острию бритвы в кругу друзей? А что тебе известно о начальнике инструментального цеха Юстасе Каткусе? Могу ответить — действительно ничего. Кое- что известно тебе из кинофильмов, газетных очерков, только это старые штампы. Инструментальный цех, дорогой мой человече, сразу скажу тебе — целая академия для всякого инженера, закончившего политехнический, хотя бы и с отличием. Раз хочешь все понять, Каспарас, надо испытать на собственной шкуре, повкалывать как следует на рабочем месте.
— И ты повкалывал? — ледяным тоном осведомился Каспарас.
— Сурово, не правда ли? Именно этого и добиваюсь, потому что вы ни черта не смыслите, торчите себе в редакциях. Так вот сегодня я турнул Дану Калвайтене. Она с термического участка, обязанности у нее простые, ей тридцать, и у нее трое детей, но она прямо-таки помешалась на мужчинах, липнет и липнет к ним. Поначалу на подобный моральный выверт смотрел весьма снисходительно: то ли она не вполне здорова, то ли муж больной и молодая женщина вынуждена страдать из-за этого. Удивлял меня и вкус термистов: молодцы как на подбор, а эта — толстая, расползшаяся. Мастер с их участка Мачис говорил, что ему прямо не по себе бывает, когда мужики травят слишком сальные анекдоты, а бабенке этой хоть бы хны. Раньше Дана работала кладовщицей, больше получала, зато ее часто наказывали за ошибки. Теперь подобрала работенку и в ус не дует, можно с мужиками болтать сколько влезет. Наверное, все бы так и продолжалось, если бы вчера не пришла ко мне жена одного термиста, сильно сконфуженная, и не сказала: «Товарищ начальник, надо что-то делать». Я ей в ответ: «Начальник не может возложить на себя обязанности Даниного мужа». Однако про себя твердо
решил эту жрицу любви гнать с завода. Странно, мне эта пострадавшая жена термиста открыла глаза. Я постоянно заботился, чтобы в коллективе был здоровый климат, а проглядел, как мужики с термического участка стали портиться. Издеваются над ней, прогоняют от себя один раз, другой, третий, а на четвертый... Потом стыдятся друг другу в глаза смотреть, злятся сами на себя, чаще случаются распри, и вдобавок — получают чертей от начальства, то бишь от меня. С той обиженной женщиной мы расстались, само собой разумеется, довольные друг другом, оставалось придумать, как избавиться от Даны. Кроме того, жена термиста призналась, что посылала кого-то к мужу Даны, чтобы раскрыть ему глаза. Тот разыграл оскорбленного, примчался на завод за фактами, но, разумеется, ничего не добился. Бедняжка. Я говорю «разыграл», потому что не верю, чтобы человек, проживший с женой десяток лет, сделавший троих детей, до сих пор не разобрался в ее аппетитах. Был один путь заставить Дану уйти — чтобы она ушла по собственному желанию, поскольку работа у нее самая примитивная, промахов на такой работе почти не бывает. Пригласил в кабинет, даже не отрепетировал, что говорить. Кажется, получилось не слишком убедительно: дескать, позволяю людям жить, как они хотят, соответственно темпераменту и потребностям, но не могу допустить, чтобы чья-то личная жизнь стала источником раздоров в коллективе. Год назад женсовет уже обсуждал поведение Даны. Теперь, понимая, что в лучшем случае все может закончиться громким, дающим повод для слухов скандалом — товарищеским судом, предложил ей написать заявление. Она ответила: «Если начальству кажется, что мне нужно уйти, я уйду». Таким образом договорились по-хорошему. Женщины из цеха, узнав про это, прямо рты разинули, давно никакого происшествия не случалось, а тут скандалом запахло. В том-то и беда. Не привыкли мы оценивать человека в процессе всей его деятельности: нам нужно какое-нибудь событие, тогда начинаем подтасовывать. Если человек летит в космос, значит, в школе слыл хорошим и способным ребенком, не умещавшимся в рамках посредственности. Если его осудил суд, следовательно, в детстве, скорее всего, был хулиганом. Если человек заслуживает награды —тоже нужно совместить это торжество с каким-то праздником, юбилеем, хотя человек здесь ни при чем. А ведь часто кто-то, не совершивший трудовых подвигов и не приурочивший своих дел к юбилейным датам, так сталкиваясь с ним, становятся хоть чуть- чуть лучше. Не правда ли, Каспарас? И бывает наоборот — человечек ничего плохого не делает, не ворует, не убивает, но такой смрад распространяет вокруг себя, что даже от окружающих начинает отдавать тухлятиной.
— Несчастная женщина,— выслушав, заметил Каспарас.— Я никогда не интересовался, каким образом ты вышел в начальники, а теперь страшно любопытно стало. Может, заодно еще кого-нибудь пришлось прогнать или помочь затянуть узел веревки на шее? Как говорится, во имя общего блага...
— Не смейся, Каспарас. Тут поначалу сам сатана мог рога обломать, а у меня они только сильнее начали расти.
— Браво,— глухо отозвался Каспарас. Он поднялся с дивана и размял поясницу.— Трижды браво,— повторил,— слабые никому не нужны, слабые нежелательны.
— О чем ты? — опять встревожился Юстас, но тотчас понял, ничего больше ему из Каспараса не вытянуть.— Увы, Каспарас'; никакие переходящие знамена, никакие показатели, даже наведенный должным образом порядок не могут заменить человеческой любви. Даже музыка Моцарта после возвращения с работы. Когда на меня смотрит рабочий, простой, милый, порядочный человек, в его глазах вопрос: ты уважаешь меня? Отвечаю тоже глазами: да, уважаю, ценю. Вот и весь разговор о любви. Мне хватает ее. Только надо остерегаться повторять одни и те же слова, которые уже говорил другим или которые тебе говорили. Ведь так нищаем сами. Возьмешь да и подумаешь: а кто ты такой, чтобы тебе было подвластно обогащать других? Администратор на производстве, если более торжественно — какой-никакой руководитель, немного крикун, немного педант, немного демагог. А здесь рядом — литовцы, поляки, русские, евреи. Целый интернационал. Может, во мне вскипает кровь отца, офицера, когда вижу беспорядок и бесхозяйственность? Взгляни, Каспарас, в природе тоже непорядок, еще лето, а уже полно опавшей от зноя листвы, однако повсюду еще такая сочная зелень, не дай бог кому-нибудь проговориться, что тебя это волнует, люди уже создали твой образ, так что нельзя пускать слюну по поводу природы, нельзя казаться слабым, если даже будут рыдать у тебя на плече,—нельзя. Рабочий человек ценится— по труду... И поэтому постоянно ощущаешь себя должником, еще большим должником.
— Все мы вечные должники,— Каспарас вскинул прозрачной голубизны глаза.— В дальнейшем это начинает раздражать и давить. Но вот ты подтянулся, сосредоточился и выплатил все долги: возвращаешь в библиотеку задержанные книги, пишешь статьи, которые обещал написать, отказываешься от кое-каких вредных привычек или ненужных знакомств. Чувствуешь себя свободным, пустым и... очень несчастным.
— Даже несчастным? — прикинулся удивленным Юстас.
— Скажем — пустым. На какой-то срок.
— Не согласен. Все равно остается пропасть долгов.
Каспарас промолчал. Юстас понял, что они оба
блуждают рядом с опасной зоной и сегодня туда лучше не ступать. Поэтому спросил:
— Партию, скорее всего, закончить на удастся?
— На этот раз — нет. Пойду поброжу. Не сидится на месте. Ты порядком... как бы это выразить точнее...— Каспарас робко улыбнулся и взъерошил бороду,— поднял во мне самурайский дух...
— Какой-какой?
—- Воинственный дух, если хочешь. Надо идти. Сквозь сумерки в ритме марша.
— Шагай, Каспарас. Может, в другой раз будешь разговорчивее. Тогда я помолчу.
— Буду. Чего доброго, буду.
— По правде говоря, это твое дело.
— Наше дело. Коза костра. Наша коза — в переводе с итальянского.
— Счастливо, Каспарас. Гуд лак по-английски, а в переводе — хорошо полакать.
— Ты же знаешь, с этим покончено.
— Но ведь не печатаешь ничего.
— Жить за счет стихов аморально. Тебе не кажется?
— Тема для раздумий, поразмышляю.
Юстас услышал, как сомкнулись двери лифта, при
слушался к удаляющемуся гулу и распахнул дверь на балкон. В густой тьме еще можно было различить зеленое буйство лета, серый раскаленный бетон, тепло Зеленых озер, притаившихся за городом. Все помаленьку уплывало в сторону, над одним из полушарий земли склонялась темь, склонялась, будто мать, дающая грудь ребенку; все соскучились давно по нежной, успокоительной, справедливой, заслуженной тяжкими трудами темноте отдохновения, все видят в ней губы близкого тебе человека, нашептывающие ласковое слово, будущее прикосновение воды, пахучего мыла, дымящуюся еду, мерцание вселенной в телевизоре и детское лопотание, рассыпающееся словно стеклянные бусинки...
Предчувствие, что лето кончается, словно какое-то выдохшееся всеобщее празднество, нависло над городскими улицами; да, казалось, фасады домов, рекламы магазинов, окна ресторанов источают запах увядания. Вечерние прохожие еще наслаждались крохами блаженного безделья, потому что тоже чувствовали, скоро придется с головой окунуться в водоворот вечной спешки.
Такое потаенное радостное ожидание перемен и в природе, и в собственной жизни — может, свадьба, может, повышение по службе? — рождало в Каспарасе тоску, которая становилась все сильнее и от которой, он понял, никуда не деться, потому что над ним, над самим городом догорало дохнувшее осенью небо; это неусыпное око струило на землю и легкую ностальгию по отошедшим праздникам, и надежды на будущее.
Ищи, ищи в себе, а не где-то рядом, приказал себе Каспарас и тут же вспомнил строки Сесара Вальехо:
Кто виною тому,
что пересчитываю две слезинки и развешиваю горизонты перед самим собой?1
Сегодня Ирена в одной из гостиниц города. Она так и сказала, что отправляется на свидание с другом юности. Произнесла, словно лунатик: виновато потупившись и пугливо кося глазами — как он поведет себя. Она пользовалась тем, что он человек воспитанный, который не позволит себе накричать, а может, и залепить оплеуху за эту лживую дерзость, за то, что держалась Ирена именно так: «Видишь, я говорю правду, не хочу лгать».
Ступай, отправляйся, сказал Каспарас. Никто тебя не держит. Ведь даже ребенок отослан на неделю к твоим.
Теперь, блуждая по улицам, Каспарас встречал немало подвыпивших, постепенно внутри у него росло раздражение против так называемого единения одиноких душ на почве алкоголя. Каспарас старался думать о людях, в этот час склонившихся над книгами или заканчивающих вечернюю смену на заводах. В его жилах закипали протест, отвращение, оттого что вынужден был примкнуть к тем со «сломанными жизнями», «обиженным судьбой».
Время то неслось вскачь полыхающими огнем прыжками, то застывало, точно в обмороке, и у Каспараса холодел лоб от простой и ясной мысли — он любит эту женщину еще сильнее, чем до женитьбы; любит эту маленькую, словно ребенок, женщину с муравьиной талией и коротко стриженной головой, крепко и по- настоящему любит, мучимый болью предстоящей утраты, и поэтому ему гнусны эти полупьяные рожи, их выдуманные и невыдуманные несчастья, безволие, бессмысленность, застывшие в глазах.
Каспарас подумал, что напрасно привык оценивать себя со стороны только в обществе женщины, для него всегда женщина казалась самым незамутненным зеркалом и высочайшим судьей. Тоска по большой любви нахлынула на него, едва он приехал в Вильнюс учиться, однако за красавицами не гонялся. Девушки средней привлекательности находили его сами, но Каспарас интуитивно чувствовал людей, поэтому старания этих девиц, усердие, с которым они стремились завладеть им, будто какой экзотической вещью на зависть соседям или друзьям, вызывали в нем только горечь и негодование. Однако в сторону не отходил, его артистическая амбиция требовала аудитории, публики.
Отчего же теперь вся его жизнь как бы сфокусировалась в этой маленькой, редко улыбающейся женщине, далекой от мира искусства, занятой лишь собой
и ребенком, строптивой и упрямой. Нет, ее духовные запросы не вызывали в нем восторга, и тем не менее влекла дерзкая простота, от которой все запутанные проблемы, касающиеся даже творчества, становились яснее и не столь значительными.
Муравьишка. И зачем именно она нужна? Ведь интеллект убогий, искусством не интересуется, отпугнула его друзей, те избегают даже звонить ему домой, потому что для Ирены все они — неисправимые выпивохи. А сама занимается какой-то вымороченной работой в бюро технической информации, где целые дни напролет пьют кофе и читают иллюстрированные журналы.
Настоящего горя никогда не видела.
Каспарасу припомнилась мачеха, его работа в мелиорации после школы, трудные годы учебы в институте, и охватила обида. Повесой-весельчаком отродясь не был. Наконец, Ирена знала, за кого выходит.
Не нужно злиться. Надо обдумать все здраво. Напрасно не поделился с Юстасом. Вроде был готов к этому, но тот вдруг выдал о лимите совместного существования двоих людей. Возможно, и есть такой лимит — любовь редко становится сильнее от утоления страсти, чаще она гаснет. Любимая женщина уже давно спит с ребенком в другой комнате и не ждет его. Терпит как квартиранта, совершенно не интересуясь его существованием. Пишет он что-нибудь или не пишет. Здоров ли, сыт ли. Стыдно даже втайне признаваться в подобном игнорировании. Что, по правде говоря, стряслось? Ну да, он старше ее на пару лет, но ведь, выходя замуж, проливала слезы и без конца повторяла: «Я не стою тебя». А может... «У мужчины должны быть деньги, мне все равно как и откуда». Казалось, до сих пор хватало.
Раз не любит, навязываться не стану. Ни за что не стану. Как-то доводилось слышать, что в таких случаях единственное лекарство — другая женщина. Смог бы он? Скорее всего, нет.
Откуда набраться мужества, энергии?
Не сдаваться. Нет. Есть Литература. Есть Поэзия.
Когда начал печатать свои стихи, знакомые говорили: ему удивительно везет. Незнакомые утверждали, что он заносчив или высокомерен. И в его лице с резкими чертами и впрямь проступала «скандинавская
суровость». Плечи атлета слегка сгорбились от сидения за книгами, синие прозрачные глаза с осторожным любопытством ощупывали каждую вещь. В то время он еще не делал фетиша из женщин ни в своей жизни, ни в творчестве, просто оставался самим собой.
Ах эта надоевшая и затертая всеми фраза — «быть собой»! Изысканное желание, что и говорить, достичь независимости: отстаньте от меня со своими ответственностями, обязательствами и борщами. Я буду самим собой, следовательно, лучше, значительнее, отважнее, чем меня представляют со стороны. Неважно, что похож на пещерного человека. Нигде не сказано, что быть собой означает быть скромным, порядочным, терпимым к другим, готовым на жертвы во имя ближнего. Да и разве только ближнего? И в самом деле готовым к самопожертвованию? Ведь в это понятие зачастую входит разгул таящихся в подсознании стихий, нежелание считаться с окружающими, углубляться в повседневные вещи, нежелание понимать других людей. Быть собой — читай — исповедовать внутреннюю свободу, отметающую нравственные требования и нормы. Чертовски удобно, не правда ли?
О, если бы я еще мог изготовлять барометры! — так, кажется, перед смертью вскричал мужицкий поэт. Я тоже мужик, так меня прозвали на первом курсе, поскольку не хватало денег на модные одежки. Только отчего этот мужик не ощущает теперь силы земли? Когда занимался мелиорацией — ощущал. А может, сбежать куда-нибудь, плюнуть на редакцию, пошататься по Литве, «побыть собой»?
Нет, хватит. Хотел бы влезть в твою шкуру, мой муравьишка, поглядеть на себя твоими глазами, чтобы знать, как отдалить Бессмысленность.
Отдали от меня эту чашу.
Это никому не под силу. Придется испить полную чашу горечи. Следует признать — случилось это. И никуда не деться.
Господи, застонал Каспарас, да ведь она испорченный человек. Как я этого не замечал, что она испорченный человек?! Почему она так жестока?
сквозь дождь как сквозь еловый продираюсь лес а в тех стволах поют исходят болью соки до рассвета накинет кто-то на израненного хвоей вдруг светлосерый утренний туман холстину мокрую когда все
люди ранней ранью во сне увидят лужи на асфальте серебряные чашечки весов наполненные снегом облаков багрово-красных
Не сердись, муравьишка, что плохо о тебе подумал, просто не понимаю твоего мирка, твоего мира, за тобой еще гонятся всякие буки и блуждающие огоньки из нашего детства, ты, конечно, разочаровалась, что и у поэта хлеб черствый, ничего не поделаешь, мы разве что на сцене или по телевизору загадочные и неземные; может, следовало сберечь собственную незаурядность всеми подручными средствами, защищать штыком и мечом, и тогда бы тебе никогда не пришла в голову мысль: он такой же, как и другие. Милый муравьишка, рано я поверил в твое умение ценить человеческую простоту как редчайший дар, с женщинами всегда надо быть начеку, играть; даже тогда, когда они ластятся подобно кошкам. А кошкам никогда нельзя доверять.
Я опять злобствую, муравьишка. Но неужели до сих пор не узнал тебя? Неужели ты никогда не допускала меня до своей души, а лишь приноравливалась к моему опыту и вкусу, пока все не надоело и не стало отдавать горечью? Но разве можно отшвырнуть человека в сторону, будто скомканную газету?
Ты очень порядочный, Юстас, но и ты не смог бы мне помочь восстановить силы с помощью своей едкой логики. Возможно, именно поэтому я и промолчал. Логика здесь не поможет. Никакая логика не заменит моей любви к сыну, к этому белоголовому одуванчику- трехлетке, тех канувших в прошлое сумасшедших ночей, которые не выжечь из памяти каленым железом; стоит оборотиться назад, и пальцы ненароком начинают дрожать и распрямляться, тянуться к белой шелковистой коже, только бы коснуться ее, коснуться, но касаются одной вечерней прохлады.
И если, скупо и так некстати, проглянут звезды — и мы впервые по звездам, гребню, пятну на платье вдруг замечаем, что мы живые...
Муравьишка, муравьишка, давай не будем приумножать бессмыслицы, прошу тебя, детеныш милый, глупый, непонятный, ненайденный...
Мальчик ошибался, думая, что Грегораускас станет и дальше выказывать свое превосходство, диктовать свою волю «мужскому сообществу». Ребята в палате его побаивались, избегали, однако Юстас в их глазах совсем не выглядел проигравшим доблестную схватку более сильному противнику. Садистский трюк Грегораускаса с шахматной доской у большинства вызвал одно омерзение, впервые они пережили нервный шок и радовались тайком, увидев в тот самый вечер, что их любимец, хоть и пострадал, вновь бодр, смешлив, с лукавинкой в зеленоватых глазах и что ходит он почему-то не чуя земли под ногами.
Грегораускас примолк после того, как все восемь мальчиков из палаты отказались играть в карты на деньги. Одни отговаривались, что их деньги у воспитательницы, другие утверждали, что боятся нарушить санаторные правила или что у них ни копейки. Отговариваясь, мальчики многозначительно поглядывали на Юстаса, если тот бывал неподалеку, и незаметно ему подмигивали. Окончательно у Грегораускаса испортилось настроение, когда наконец понял, что Юстас и светловолосая Нина со второго этажа дружат, надеяться на благосклонность нет никаких шансов. Вечерами, улегшись в постель, Грегораускас подолгу марал девчонок нецензурными словами, но про Нину сказать что-нибудь гадкое не торопился. Мальчики в палате под его бурчание принимались рассказывать друг другу всякие истории или старые анекдоты, тогда Грегораускас заявлял: «Дать бы вам всем в глаз!»— ложился ничком и тут же засыпал.
Нина и Юстас теперь подавали при встрече руку один другому. Это соприкосновение ладоней каждое утро до завтрака или после, если кто-то из них опаздывал, было как бы началом дня, удивительным, полным значения, тепла и волнения, когда, казалось, все тайны на свете открываются, будто обычные воротца во дворе, вокруг светло и просторно, а рядом милые, хорошие люди и дело идет на поправку.
Нина любила иногда поозорничать. Неслышно под
кравшись к Юстасу, за его спиной громко кричала в ухо: «Привет!» Потом звонко смеялась, протягивая теплую маленькую ладонь. Потом такая игра обоим наскучила, здороваясь по утрам, молча подавали руку, даже не спросив: «Как спалось?»
Однажды, когда Юстас, чуть-чуть над собой подтрунивая, рассказал о школе, Нина заметила:
— Ты слишком умный. Неужели не можешь иногда соврать или похвастаться?
Юстас понял. Надо хотя бы слегка притворяться, подражая героям книг или кинофильмов, нацепить печальную маску или изображать «непонятого». Его незыблемый принцип — никогда не лгать, который вдолбила ему мать и который позже самостоятельно усвоил, теперь мог сделаться препятствием. Санаторий с его установленными порядками — слишком замкнутое пространство, где нельзя надеяться на спасительные перемены. Следовало воспользоваться собственными находчивостью и фантазией, не повторяться, а самое страшное — не наскучить друг другу.
В гимнастическом зале девочки делали зарядку сразу же после мальчиков. Вместо того чтобы со всеми отправиться после зарядки в душевую, Юстас в то утро выскочил во двор в одной пижаме и тапочках. Встал напротив освещенных окон гимнастического зала на первом этаже, разделся до половины и принялся усердно, сжав зубы, растирать снегом тощую грудь. Это не было так страшно, как он думал. После первых энергичных движений ему даже понравилось, когда по рукам и плечам побежал жар. Совсем приятно сделалось после того, как растер снегом лицо и уши.
Через широкие окна зала на снег падали четкие прямоугольники света, Юстас знал, что его прекрасно видят, но теперь ему не было до этого дела. Он фыркал, поплевывал и чувствовал, как коченеют в тапочках босые ноги. Не раздумывая, скинул тапочки и стал шумно постукивать ими одной о другую, словно вытряхивал снег.
— Ну-ка марш в помещение! — услышал за спиной сердитый голос воспитательницы.
Закутавшись в шерстяную шаль, в зимнем пальто, наброшенном поверх белого халата, воспитательница Вилунене с ужасом смотрела на него. Юстас попытался улыбнуться, с нарочитой медлительностью (ведь
они видят!) надел тапочки, застегнул пижамную курточку, подвигал плечами.
— Решил закаляться...
— Кто тебе позволил?! — набросилась на него в коридоре эта низкорослая криворотая женщина.— Посоветовался с кем-нибудь? Кто должен за тебя отвечать?
— Везде об этом пишут,— равнодушно пробурчал Юстас. Теперь он и вправду чувствовал себя крепким и здоровым, ему было немного жаль эту исходящую злостью бабенку.
— Где ты это вычитал? — остановилась как вкопанная Вилунене.— Староста группы, а какой показываешь пример! Подожди! — вдруг с силой сжала ему локоть.— А может, просто хотел показаться перед кем- нибудь?
— Уже говорил — для здоровья,— тоскливо понурившись, сказал Юстас.
— Смотри мне в глаза! — прикрикнула Вилунене.— Что с тобой произошло, кто на тебя так влияет, портит?
—• Никто,— поспешно заверил Юстас.— Я сам.
— Не думай, что мы ничего не видим,— тихо и спокойно произнесла женщина.— Нам все видно.
— Я могу пойти переодеться? — спросил Юстас.
— Ступай. Погоди. В субботу кино смотреть не будешь, ты провинился и останешься в палате. И чтобы это было в первый и последний раз. Понял?
Из гимнастического зала с веселым щебетом высыпали девочки. Все любопытно поглядывали на них, торопливо поднимаясь по деревянной лестнице, до завтрака надо было еще заправить кровати и красиво причесаться. Нина в яркой красной пижаме, которая ей очень шла, замедлила шаг и вскинула большой палец.
Однако Вилунене и это заметила.
— Иваницкая! — строго одернула.— Смотри, как бы нос не вытянулся.
Нина показала язык и запрыгала наверх через две ступеньки. Юстас просветлевшими глазами проводил гибкую фигурку.
— Тебе отчего-то весело?— Сверлящий, полный подозрения взгляд воспитательницы все не отрывался от его лица.
— Мне грустно,— гася улыбку, проговорил Юстас.— Весь персонал в санатории — сплошь женщины. Были бы мужчины — может, поняли меня и поддержали.
— Вы только подумайте...— всплеснула руками Вилунене.— Ну что ты скажешь... Ни прибавить, ни отнять. Что ты скажешь...
— Говорю, как есть,— передернул плечами Юстас.
— Ступай в палату,— с тем же удивлением в голосе приказала воспитательница.— И не забудь, о чем говорила.
После завтрака, когда Юстас с Ниной обменялись привычным рукопожатием, глаза девочки светились.
— Что тебе за это будет? — шепотом спросила.
— Ерунда,— пренебрежительно отмахнулся Юстас.— Запретила кино в субботу. Очень оно мне нужно.
—- Я тоже не пойду,— Нина горделиво тряхнула волосами.
— Ты пойдешь,— впервые в разговоре с ней его голос прозвучал строго.— Сходишь и потом расскажешь мне.
— Но ведь я могу себя плохо чувствовать, заболеть...
— Не можешь. Они и так что-то подозревают,— Юстас нарочно подчеркнул «они», его лицо стало суровым.
— Откуда ты взял это? Ой, умру,— почему-то обрадовалась Нина.
— Нечего радоваться. Они захотят нас рассорить.
— Придумываешь!
— Я чувствую.
Нина на минуту задумалась.
— Но ведь этого не может быть. Ты не предашь меня?
— Никогда в жизни.
— Как ты сказал? В жизни?
— Да,—твердо и с долей обиды, что она сомневается, закончил Юстас.
Нина огляделась, словно пугливый зверек, и, приподнявшись на цыпочки, неожиданно чмокнула в щеку. Это был первый поцелуй в его жизни. Замерев, Юстас смотрел на залитую румянцем Нину, не сознавая, где он и что происходит. Девочка не отбежала в сторону по привычке, а выжидала, опустив голову, на том
же месте и обеими руками оттягивала вниз кофту. Наконец осмелилась вскинуть глаза.
— Ты не сердись. Ведь ты — мой? — проговорила совсем просто.
Мальчик почувствовал, как из-под ног уходит земля. Ничего не ответив, неловко склонился к ней, желая губами коснуться щеки, но Нина отпрянула в сторону.
— Нельзя,— произнесла она.— Мне можно, а тебе — нет.
Юстас, смутившись, молчал.
— Пока,— Нина по-мальчишечьи хлопнула его по руке и заскакала вверх по лестнице. На площадке она что-то вспомнила, перевесилась через перила:
— Забыла сказать. Ты герой. Самый настоящий.
После этого памятного события «герой» очень забеспокоился по поводу прыщиков на лице, тем более что собственное лицо теперь уже не казалось таким банальным, как раньше. Все портили эти несчастные прыщики, которые и выдавливал, и тер водой с мылом, но они опять появлялись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13