А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наглухо закрытые вагоны ржавого цвета апатично постукивали на стыках рельсов, слегка колебля пол в буфете, погнутую алюминиевую ложечку в стакане с чаем.
«Здравствуй, мама! Телефон, мне кажется, придуман для того, чтобы можно было утаить свои мысли и чувства. Поэтому опять пишу тебе.
Когда навещал тебя в последний раз, помнится, неудачно пошутил по поводу одной женщины, любительницы вязать и кататься на каруселях. Ты не забыла, наверное? Хочу сказать тебе, что такая женщина существует на самом деле. Не в воображении, а в жизни. Это очень открытый, простой и славный человек. И, к сожалению, довольно несчастный. У нее двое детей (мальчик и девочка) и пьяница муж, с которым
никак не может развестись из-за извечной женской жалости. Этот негодяй все дни напролет проводит с собутыльниками, потягивая пиво или балуясь шампанским, а мучиться, страдать должен хороший человек, труженик, Наверное, всегда так бывает. Только удивляюсь, как она до сих пор может спокойно выполнять свою скромную работу, растить детей, не чувствуя себя обойденной или искалеченной. Только не подумай, мама, что я трагически влюбился, меня действительно восхищает ее умение видеть в жизни именно красоту, а не мерзость, умение всему радоваться. Когда вижу, какая она терпеливая, сколько в ней покоя и мужества, как самоотверженно умеет она прощать, порой сам себе кажусь рядом с нею уставшим, немощным.
Ты меня, разумеется, тут же спросишь, какая у нее профессия и кто ее родители. Насколько известно, отец с матерью живут в деревне, а сама она работает на трикотажной фабрике вязальщицей. Словом, работница. Эту информацию сообщаю из вежливости и из уважения к тебе, поскольку догадываюсь, в мыслях у тебя сразу возникнет величественный Дворец бракосочетаний.
По этому поводу можешь пока не волноваться, я слишком ценю свою свободу. Мог бы, конечно, об этой женщине ничего не писать, но привык ничего от тебя не утаивать. Общаться с нею куда приятнее, чем с другой какой-нибудь женщиной, возможно даже более образованной. Рядом с нею чувствую себя тверже, человечнее, проще.
Не думай, мама, что эта дружба — какой-то вызов мещанскому псевдоаристократизму (тьфу, какое длинное слово!) или даже самому себе. Просто с этой женщиной мне хорошо, уходит нервозность, отступает суета, я отдыхаю, становлюсь душевнее, внимательнее, добрее по отношению ко всему роду человеческому. Иногда начинают мучить угрызения совести оттого, что только беру и так мало могу дать сам.
Она от меня ничего и не требует, кажется, мое общество ей тоже приятно.
О заводе на сей раз ничего не пишу. Пока не ясно, оправдает ли себя эксперимент с бригадным подрядом. Выяснилось лишь одно — мои пролетарии не слишком хорошо знают арифметику и постоянно бегают ко мне советоваться по поводу заработка. Видать, сам виноват,
да и начальники участков ленятся должным образом все разъяснять. Хочется верить, постепенно все встанет на свои места.
Кстати, подал заявление на машину. Только не подумай, мама, будто поступаю так из-за той женщины с детьми. Пойми правильно — мне уже за тридцать, а я совсем не знаю Литвы. Кроме того, хочется больше бывать на природе, а то торчу в своей норе, как замшелый пень, то у телевизора, то за книгой. Пребываю в бодрости и здравии.
Юстас»
Думаю, вся моя человеческая ценность заключается в том, что нахожусь в таких условиях, когда нельзя не работать. Втянувшись в работу, как раз и обретаешь способность — именно учишься! — находить в труде радость. Удовлетворение приносит не сам трудовой процесс, восхищение которым мы пытаемся привить молодежи и который зачастую бывает неинтересным и даже утомительным, а целенаправленность самого труда, понимание, что он необходим другим. Тогда уже не можешь оставаться общественно пассивным. Хотя работаю на заводе немало лет, окончательно все же не уверен, что в один прекрасный день не превращусь вдруг в отпетого бездельника, эдакого лежебоку и лентяя. Наоборот, моя лень дома, в быту, доказывает, что, хотя работа на заводе и приносит удовлетворение, стоит измениться обстоятельствам — и пожалуйста, перед вами законченный лентяй высшей категории.
Что-то не ладится у нас с новой системой бригадного подряда. Заработки вроде стали значительно выше, зато треплет нервы постоянная неразбериха. Мастера уделяют мало внимания рабочим, не разъясняют положения дел или плохо это делают, и рабочие всё пропускают мимо ушей. Самое скверное, для недовольства есть все основания. Велел мастерам не лениться и запастись терпением, они обязаны защищать собственное мнение. Люди всегда соглашаются с вескими аргументами, если те логичны и серьезны, если ж нет — грош им цена.
То, что заработная плата зависит от какого-то конкретного субъекта, уже само по себе деморализует, поскольку человек всегда склонен выискивать ошибки
другого, вымещать на нем свое недовольство. Если же все будет учтено, зафиксировано и подтверждено в соответствии с определенной методикой нормирования, люди вообще не станут ломать себе голову — точно это или неточно. Я посоветовался с технологами и вычислил новый технологический коэффициент для бригад, измеряемый в условных единицах, которые помогут установить степень сложности операций и затрат на изготовление каждой детали: может, теперь люди наконец угомонятся.
Явился ко мне начальник участка пресс-форм и предложил, чтобы за брак платил виновник. Я ответил, нет нужды что-либо менять, так как пока самое эффективное средство — лишение премии.
Кажется, наступает пора неудач. Этого, впрочем, и следовало ожидать, слишком уж хорошо все складывалось до сих пор.
Взять хотя бы сегодня. Отдел технического контроля заметил, что сборщики бракуют шестеренки, потому что после термической обработки они увеличиваются в размере, и решил производить замер шага после термички, чтобы не было брака. Но нет нужных калибров. Попросили мастера инструментального участка Валю- лиса, чтобы помог, а тот взбрыкнул: «Технологией это не предусмотрено, кто прозевал, пускай и делает новые калибры». Он мне заявление, а я ему резолюцию. Поначалу хотел написать всего одно слово: «Срочно!»— но, поразмыслив, вдруг обидится, вывел на листе: «Следует непременно изготовить». Все равно задело. Примчался Валюлис ко мне и давай разоряться, так работать он не может, нервы не выдерживают, придется, видно, уходить... Не хватает высококачественных приборов, которые есть за границей, вообще работа получается какая-то бессмысленная, вокруг все требуют черт знает чего, хотя прекрасно понимают, что это невозможно. И так далее и тому подобное.
— Цослушай, Гедрюс,— говорю ему в ответ,— до сих пор ты был немного с приветом, поэтому работалось с тобой на удивление хорошо. А теперь талдычишь одно и то же, как зануда из зануд, не ожидал от тебя. Неужели дела в цехе должны волновать меня одного?
Участок Валюлиса производит приборы второго поколения, которые необходимы нам самим. Мужик он
башковитый, хотя закончил всего семь или девять классов, рос в детдоме, талант в нем от природы, иной раз инженерам нос утирает, когда требуется быстрое и простое решение.
— Вообще-то работать можно,—принимается юлить Валюлис,— почему бы нет... Вот только поучений не переношу, всё воспитываете и воспитываете. Потом в свою очередь должен воспитывать людей у себя на участке — совсем одуреешь...
— Если б знал, что эта история с калибрами так тебя заденет, черт с ним, не стал бы тебя трогать вовсе. Вот уж не ожидал, что так болезненно будешь реагировать. Ну и амбиция! Вместо того чтобы иной раз понять людей и помочь, изливаешь на них свой гнев и досаду. Вот и на этот раз. Ну, прозевали технологи, не пришло им в голову подумать о нужном калибре, а ты взбесился.
— Никогда не грешил снисходительностью по отношению к ротозеям, и впредь не дождетесь.
— А я, Гедрюс, смотрю на людей такого сорта как на инвалидов, которых надо лечить, поддерживать, не жалея сил и стараний. Конечно, эффект от всего этого, по моей статистике, слишком малый, но когда на улице попадается кто-то с нашего завода навеселе, камнем ложится подобный факт на мою совесть, в цехе ведь они себя сдерживали. Потом, когда и других стали портить, начал от них избавляться — вежливо, без скандала, даже с долей сочувствия. Оберегая других от заразы, не мешает иных любителей легкой жизни послать на поиски счастья куда-нибудь подальше. И все- таки каждого надо попытаться понять.
— Что касается тех людей, о которых вы толкуете, начальник, здесь все ясно,— Валюлис нервно грызет спичку, устремив взгляд на кончик носа.— Не переношу, когда человек ленится подумать. Просто бесит меня нежелание пошевелить лишний раз мозгами.
— Не все такие сообразительные, как ты, Гедрюс. Будь чуть-чуть снисходительнее к другим.
— Вот я и ломаю голову над тем, каков должен быть коэффициент снисходительности на производстве.— Валюлис встает со стула и прячет изгрызенную вконец спичку себе в карман (месяц назад бросил курить, поэтому, наверное, и ходит такой раздраженный, если
не закурить, так хоть погрызть спичку хочется).— Может, я пойду?
— Ступай и поразмысли»,— говорю вслед.
Монтримас распустился. Стал выпускать брак, а ведь сам парторг. Мачис решГил пристыдить его на собрании. Так Монтримас отказался участвовать, он, видите ли, парторг и не ^позволит себя компрометировать перед рабочими участка. Сцепились оба всерьез, явились ко мне. Я и говорю: «Ни черта, обязан участвовать, Мачис тебя на собрание приглашает не как парторга, а как бракодела. Если парторг Монтримас позволяет рабочему Монтримасу гнать брак, то человек Монтримас должен забыть о том, что он парторг, и постараться сделать так, чтобы и другие об этом не вспоминали». Жестко сказал.
Пришел Бриедис с молодым парнишкой. Тут, прямо скажем, странный случай. Парень после армии, в детстве переболел туберкулезом, теперь ему опять что-то нездоровится, мать не спит ночами и все никак не заставит его сходить провериться в тубдиспансер. Наконец не выдержала — обратилась к мастеру. Парнишка упирается: «Не делайте из меня больного». Я понял, тут идет борьба за свою «независимость». Договорились по-хорошему, что сегодня же побывает там, где требуется. «Только не говорите матери, если болезнь возобновилась»,— попросил. «Нет уж,— ответил,— лгать не стану, сам ей все скажешь». Напомнил, что для каждого самый близкий, самый родной человек — мать, ей выпадает больше всего переживаний из-за наших невзгод. Молодой рабочий пояснил, что мать у него учительница, очень нервная, измотанная, он уже и в армии успел отслужить, двадцать третий ему пошел, а она воспитывает и воспитывает... Ну, знаешь, дорогой, мне за тридцать, а если бы ты видел, как меня воспитывает мама, тоже, между прочим, учительница. О-ля-ля! Выписал ему пропуск на три часа, отпустил с работы, чтобы сегодня еще успел побывать в диспансере. Парень мнется — дескать, успеет сходить туда в субботу. Тогда приказал жестким тоном — никаких суббот! Расстались, по-моему, весьма сердечно.
Приходил старичок Мендельсон, просил работу. Двигается уже с трудом, что ему делать в цехе? Объяснил, что нет ничего подходящего, не в ущерб его здоровью. А тот все толкует и толкует, как привязан к заводу,—
а я сижу и молчу. Трудно прожить на одну пенсию, дети косятся. Я начал было уже подумывать, не оформить ли его подсобным рабочим, только вот слабый он, правда, в чем только душа держится. Вытащил вдруг из кармана три конфеты, подошел ко мне близко и поцеловал прямо в губы. Поначалу я даже растерялся. «Помогите,— говорит,— отблагодарю...»— «Ну что ты, милый ты мой, я бы и так помог, без вознаграждения. Только некуда тебя взять». В этом смысле бригадный подряд — вещь жестокая. На прощание сказал, зайдет еще, я — его последняя надежда... Человек воевал, а теперь на старости лет_ живет в аварийном доме, да и пенсия не ахти какая.' Мы с почетом проводили его на пенсию, при случае выделяем путевки в дома отдыха, поздравляем по праздникам, но больше помочь ничем не можем. А он и впрямь тоскует по заводу, по людям. Жизнь, в общем-то, дело серьезное и не слишком веселое. После ухода Мендельсона целый день на сердце кошки скребли.
Потом, правда, меня вызвали на заводскую свалку из-за какого-то ящика с бумагами, которые ветер разнес по всей территории. Поглядел, ящик, слава богу, оказался не нашим...
Из санатория Нина написала только один раз. Письмо было банальным, коротеньким, без каких-либо упоминаний о чувствах или тоске. Юстас свято хранил первую записку от Нины, полученную в санатории, и ему было грустно, что ответ, о котором мечтал, оказался таким прохладным. Правда, Нина указала свой домашний адрес в Шяуляе, где служил ее отец, поэтому Юстас не терял надежду, что будет поддерживать с ней дружеские отношения.
Он терпеливо целый год писал Нине письма в Шяуляй, но от нее не получил ни одного. Юстас гадал, что, возможно, его письма попадают в руки Нининых родителей, гнал прочь мысль, что Нина могла его забыть, и злился на всех взрослых. С матерью и учителями разговаривал рассеянно, нехотя, в классе был замкнут, молчалив. Однажды ему попалась книга «Конструирование самолетов», неизвестно каким образом оказавшаяся в школьной библиотеке. Полистав ее, мальчик лишился дара речи — запутанный мир формул и черте
жей зазвучал для него, словно удивительнейшая музыка, как будто даже знакомая, но чересчур сложная,— он упрямо решил научиться исполнять ее самостоятельно. Отправлялся в публичную городскую библиотеку и запоем проглатывал все об авиации, дома делал эскизы самолетов, чертил примитивные чертежи, производил наивные расчеты, а потом зачесались руки — захотелось собственными силами собрать модель, которая бы летала. Кое-как одолев страх и застенчивость, Юстас записался в кружок авиамоделизма при станции юных техников, и с тех пор начался новый счастливый период в его жизни. Не жалея себя, с истинным фанатизмом Юстас каждую свободную минуту шлифовал, строгал, скоблил, клеил нервюры, лонжероны, пока не сделал громоздкую модель планера собственной конструкции (не хотел копировать из журнала!), которая кое-как летала, правда, увы, слишком недолго. Юстас опять ушел в работу, на этот раз больше прислушивался к советам ровесников, особенно Эдмундаса, который считался в кружке умнейшей головой, и работал терпеливо, не торопясь, ювелирно. Немного умерив первоначальный пыл, Юстас понял, что лишь труд, долгий, изнурительный, единственное для него спасение от несчастной любви к девочке, успевшей его позабыть. Теперь он поздравлял Нину только по праздникам, не надеясь на ответ, и постепенно светловолосая головка стала меркнуть в памяти.
Прошел еще год, Юстас и его товарищи из кружка готовились к летним республиканским соревнованиям в Вильнюсе, когда неожиданно он получил от Нины конверт с фотографией «На память от Нины». На снимке Нина в пестром ситцевом платьице, в полосатой кофточке поверх него, забредя в неглубокую речушку, присев, мыла ноги. Уже без кос, ветер растрепал ее коротко стриженные, на фотографии почти белые волосы... По-женски округлые колени, четко проступающие холмики грудей. Фотография потрясла Юстаса. Ведь это... взрослая девушка, с испугом подумал он, а ей еще только пятнадцать. Однако эта фотография без письма была как бы приглашением, и Юстас несколько дней не находил себе места, пока не решил — надо повидаться.
Захватив все свои сбережения, а также длинный фанерный ящик с авиамоделью, который всюду мешал,
он отправился на соревнования на день раньше и поездом махнул в Шяуляй. Оставив в камере хранения свой драгоценный груз, зашагал в город, то и дело расспрашивая, как пройти на ту улицу, что была указана на конверте. Оказалось, располагалась она на окраине города; одинаковые трехэтажные дома из белого кирпича стояли лишь по одной ее стороне, на другой Простирался пустырь, похожий на запущенный или еще не оборудованный стадион.
Прежде всего Юстас обеспокоился, каким он покажется Нине. Одет вроде нормально — пиджак в пеструю крапинку недавно куплен, голубая рубашка, светлые брюки, правда изрядно помявшиеся в вагоне. Достав зеркальце и- расческу, подправил пробор, и вдруг его охватила тревога. Из зеркальца на него глядел паренек с худощавым лицом, которому ни за что не дашь больше шестнадцати, в то время как Нина на фотографии выглядела как настоящая невеста. Взбираясь по лестнице на второй этаж, Юстас опять заволновался, что станет делать, если не найдет ее. Нина могла куда- нибудь уехать с родителями отдыхать, а до Вильнюса — путь неблизкий, прибудет туда только ночью, и придется до утра пережидать на вокзале. Теперь его путешествие в благословенную землю утратило свое очарование.
Призвав всю свою храбрость, он трижды нажал на звонок и стал ждать, постукивая носком ботинка о цементный пол. Дверь открыла молодая красивая женщина с такими же светлыми волосами, как у Нины.
— Добрый день,— поздоровался по-русски Юстас.— А Нина дома?
— Нет,— ответила женщина, и тонкие ее брови дугами высоко взлетели вверх от изумления.— Она с подругами в кино пошла.
— Жалко. У меня мало времени,— Юстас старался придать голосу как можно больше мужества.
Женщина сдержанно улыбнулась:
— Вы, наверное... откуда-то приехали?
— Да. Я старый Нинин знакомый,— с достоинством произнес Юстас, пылая как огонь.
— Неужели? Пожалуйста, заходите, Нина должна скоро прийти.
— Лучше во дворе обожду, на чистом воздухе...— почти простонал Юстас и, нахмурив брови, несколько
раз совсем без нужды, выразительно посмотрел на часы.
— Пожалуйста,— женщина никак не могла сдержать улыбки.— Во дворе есть скамейка.
— Я заметил,— осипшим голосом ответил Юстас и не спеша спустился по лестнице.
Выйдя на улицу, ощутил, что воротничок рубашки мокрый от пота и прилип к шее. Он расстегнул две верхние пуговицы, однако на скамейку возле песочницы так и не сел — слишком много окон уставилось на него. Засунув руки в карманы, в распахнутом пиджаке, изображая независимого мужчину, Юстас миновал двор, вышел на улицу и стал прогуливаться по тротуару.
Было уже за полдень, но солнце жарило с яростью. Придорожная пыль и собачья ромашка, растущая возле самого асфальта, пахли пакляной веревкой. Неожиданно возникла мысль, что эта поездка к Нине первая и последняя, что ехал сюда проститься с нею на все времена. Такое прощание необходимо, иначе как будто оставалось между ними что-то незавершенное, страх перед самим собой. Юстаса охватила печаль и больше уже не приводила в замешательство та светловолосая женщина с живыми глазами — конечно же Нинина мать! — он даже слегка наслаждался болью, возникшей от понимания утраты, и время бежало быстро, ничуть его не изнуряя. Он уже не ломал головы над тем, что и как скажет Нине при встрече, чувствовал, что нужные слова придут сами.
Наконец вдалеке, в конце улицы, он заметил спешащую девочку и, хотя еще не мог рассмотреть лица, по желтоватым волосам и походке определил, что это Нина. Юстас неторопливо двинулся в ее сторону, и, когда оставалось каких-нибудь десять шагов, оба остановились как вкопанные. По лицу Нины пробежали удивление, смятение, радость, наконец она приблизилась, протянула руку.
— Ну, ты и молодец,— сказала она и покачала головой, словно все еще не веря, что это Юстас.— Не думала, что...
Юстас упивался Нининым голосом; утратив ребячью звонкость, которая врезалась в память, он стал более глубоким, с незнакомыми бархатистыми переливами. Сказав все это, Нина рассмеялась, и Юстас стыдливо
отвел взгляд от трепещущей под цветастым платьем, не по возрасту высокой груди. В глубине души он радовался, что Нинино лицо сохранило ту же бросающуюся в глаза ясность, что ее черты такие же нежные, чутко реагирующие на каждую перемену в настроении, и все же ее красота Юстаса страшила и ранила. Он так и сказал:
— Какая ты красивая, Нина, даже страшно на тебя смотреть.
Она зарделась, поправила плечики у платья.
— А ты был красивей. Когда прекратишь тянуться?
Юстас виновато развел руками, спросил:
— Ты рада, что приехал?
— Еще не знаю,— откровенно призналась Нина.
— Я три года ждал этого дня. Почему ты не писала?
— Не получалось. Ты писал мне такие умные, красивые письма, а я писала и рвала, потому что казалась себе последней дурой.
— Надо было посылать такие, какие получались,— вздохнул Юстас.— Это лучше, чем ничего.
— Не хотела выглядеть перед тобой глупо. Не сердись.
— Я и не сержусь.
— Пойдем к нам, пообедаем. Я проголодалась.
Юстас заартачился:
— Лучше побудем вдвоем. Мне показалось, я не слишком понравился твоей маме. Поедим где-нибудь в городе.
— Моя мама очень вкусно готовит! Зачем тратить еще деньги?
— А может, мне это приятно? — произнес Юстас и застыдился, что говорит глупо, неестественно. И прибавил: — Ты забеги домой, поешь, а я здесь подожду.
Нина отбросила со лба волосы, ее голая до плеча рука была гибкой и загорелой.
— Нет, так не годится,— возразила она.— Меня могут и не выпустить. Пойдем вместе куда-нибудь. Ты гость, я должна к тебе приноравливаться.
Она решительно развернула Юстаса в сторону города, озорно прильнула к плечу.
— Господи, какой ты длинный,— повторила.— Все девчонки умрут от зависти.
— Не вижу никаких девчонок,— Юстас был на
строен слишком серьезно, устал в дороге, и Нинино легкомыслие его чуть-чуть раздражало.
— А зачем ты приехал?
— Тебя увидеть.
— Уже видишь. А еще? — поинтересовалась Нина, глядя себе под ноги.— Хотел сообщить что-то важное?
Юстас насторожился, но отвечать не спешил.
— Да. Потом скажу.
Они долго шагали молча, потом Юстас принялся рассказывать о самолетах, авиамоделях, о будущих соревнованиях и той радости, которая охватывает всякий раз, когда видит, как творение его рук легко взмывает в воздух, словно аист. Говорил складно, с горячностью, размахивая руками, а Нина слушала не перебивая. Когда Юстас наконец выдохся, Нина проговорила, чуть запинаясь:
— Странно, что ты... еще... занимаешься такими детскими играми.
У Юстаса перехватило дыхание. Хотел объяснить, что для таких «игр» созданы специальные лаборатории, где работают серьезные ученые, что от таких «забав» — до большой авиации всего шаг один, но промолчал. То, что его поднимало в собственных глазах, теперь было стерто в порошок несколькими словами. Заметив, что у Юстаса испортилось настроение, Нина весело воскликнула:
— А на танцы ты ходишь?
— Нет. Мне некогда,— сухо ответил Юстас.
Все они такие, подумал с мужской горечью, они никогда не поймут, что на свете существуют вещи куда более значительные, чем развлечения. Юстасу показалось, что открыл что-то очень важное для себя, словно повзрослел сразу на несколько лет. Наверное, со многими так случается, принялся размышлять, оглядывая встречных прохожих,— они любят и остаются непонятыми. В том, что он любит Нину, Юстас убедился, едва ее увидел, а что касается понимания... так ли это важно, если сам не сомневаешься в том, во что веришь и чем занимаешься. Это ничуть не помешает ему и дальше любить.
Зашли в какое-то кафе, заказали комплексный обед. Пока ждали, когда принесут, Нина спросила:
— А что ты хотел мне сказать?
— Забыл.
— Не ври. Если что-то важное — не мог забыть. Ну, скажи, скажи, не томи.
Юстас поморщился.
— А мы еще когда-нибудь встретимся? — осведомился, грызя хлеб.
— Скорее всего, нет,— выждав, произнесла Нина. Глаза ее сделались серьезными, смотрели ласково и внимательно.— Осенью отца переводят в Киев. Я там родилась...
— Киев не так далеко, если...— Юстас не закончил и пожал плечами.
— Согласна, но мы уже не те, какими были в санатории.
— Да.
— Пришлось бы все начинать сначала. А зачем? Впереди еще целая жизнь. И у тебя, и у меня.
— Ты права, но я... тебя... вспоминаю каждый день и не смогу забыть.
— Я тоже,— просто сказала Нина.— Только ты слишком серьезно на все смотришь.
— Не умею по-другому,— отрезал Юстас.— Давай есть.
Теперь Юстас сделал новое, достойное мужчины Открытие — серьезные красивым женщинам не нравятся. Да, именно женщинам, потому что ему совершенно неожиданно открылось, что мир и людей она оценивает по-женски, этот инстинкт в ней уже пробудился. И не расстояние, не километры, что пролегли между Каунасом и Шяуляем, а может, и Киевом, их сейчас разделяют, а нечто большее и значительное, к чему Юстас еще не был готов.
— Ты меня не провожай,— сказал он Нине, когда, поев, они вышли на улицу.— Тебя дома ждут.
— Мама ждет. Отец в командировке.
— Главное, что ждет и, скорее всего, волнуется.— Он с трудом проглотил загустевшую слюну, глядя, как искрится под полуденным солнцем золотая ее головка. Кто-то будет рядом с ней, с грустью подумал Юстас. Внутри зарождались расплывчатые слова нежной благодарности — от мучительного сознания того, что Нина была в его жизни, что выпало ее встретить и что это останется на все времена и поможет ему стать честным, чутким, справедливым. Поэтому боялся вымолвить хотя бы слово, чтобы не принизить подлинного смысла их расставания, которого не передать словами.
— Ты мне больше не пиши, хорошо? — несмело сказала Нина, отведя глаза в сторону.
Это был последний удар, удар милосердия, нанесенный умирающему гладиатору. Юстас не спросил — почему, ему оставалось лишь улыбаться.
— Хорошо.
— Пойми, для меня настоящая мука, когда я не могу ответить тем же,— второпях пояснила Нина.
— Хорошо,— снова повторил Юстас.
Они стояли в укромном переулке под невысокой раскидистой липой, ветви которой доставали Юстасу до лица. Запрокинув голову, чтобы удержать наворачивающиеся слезы, он ухватил зубами листок и принялся жевать.
— Совсем как жираф,— удивилась Нина.— Как мы будем целоваться, раз у тебя зеленые губы?
— Не будем.— Юстас сорвал ртом еще один листок.— Когда-нибудь верну этот поцелуй. Может, лет через сто...
Слова словами, а когда он встретил виноватый, потерянный взгляд Нины, с трудом удержался, чтобы не припасть к ее губам. Бороться с рвущимися наружу рыданиями и нахлынувшей вдруг страстью становилось почти невозможно. Юстас осторожно коснулся шелковистой девичьей щеки и, развернувшись, быстро зашагал прочь. Может, следовало пожелать счастья или сказать «прощай», пожать руку, глядя в глаза, но у Юстаса не было на это сил, он мчался по переулку вперед, время от времени сотрясаемый дрожью, боясь оглянуться или услышать Нинин голос. На углу Юстас все-таки обернулся и увидел, что улочка пуста.
Усталость Каспарас чувствует только по возвращении из редакции домой, где в это время еще никого не бывает. Он идет в кухню, там стоит банка с квасом собственного изготовления, сам лично заквашивал на хлебных корках, и двухпудовая гиря. Сигареты бросает на подоконник, словно решив никогда к ним не прикасаться, одной, другой рукой выжимает гирю, выпивает стакан кисловатого питья, пахнущего хлебом. Подобный ритуал кажется Каспарасу исполненным смысла,
даже обязательным, а между тем всякий раз в душу все сильнее проникает тоска, оттого что это всего лишь пустые и жалкие усилия оправдать свое сомнамбулическое существование, словно в безвоздушном пространстве. Куда делась живость души, куда исчезли и попрятались от него вещи, которыми умел любоваться и наслаждаться, оглядывать их с удивлением? Надо вспомнить начало, вернуться назад, понять свои истоки как человека, как личности, ухватиться за них и держаться, ибо это единственная основа, имеющая подлинную ценность, держаться, чтобы не пропасть, чтобы просто-напросто остаться, выжить...
Каспарас возвращается в комнату, где подле окна приютился небольшой письменный стол, на подвесной полке отыскивает две первые, свои книги стихов и принимается листать.
До возвращения Ирены у него еще полтора часа собственного времени, которому она завидует, утверждая, что работает как лошадь, а он, Каспарас, только симулирует работу в редакции. Однако это его время, его глоток чистой воды, время, которого он дожидается, сам того хорошенько не сознавая, целый божий день, поскольку чувствует — стал неинтересен для других, как и все, кто подавлен или несчастлив. Окружающие это чувствуют инстинктивно и начинают тебя сторониться. Ты вроде среди людей и вроде нет. Поэтому этот час тишины и покоя, если ты даже бездельничаешь, становится процедурой, унимающей боль, или процедурой, при которой тебе меняют повязку, важной и необходимой, чтобы выдержать весь вечер, тот, что впереди, а также и завтрашний день.
Каспарас несколько поражен, обнаружив, что большинство своих первых стихов успел подзабыть. Теперь, читая их, словно чужие, не может поверить, каким смелым и простым тогда был.
Простым и смелым.
Владел своим серым и никому не известным мирком, который вдруг взял да и заинтересовал всех. Раздались первые аплодисменты.
После этого начал опасаться, что может стать неинтересным.
И понемногу забыл, что принадлежало ему одному.
Незаметно его стало занимать, каким он представляется другим. Принялся теоретизировать.
А раньше разве что упрямо морщил лоб — ну и пусть не понимают, пусть им не нравится! Потому что твердо верил в осмысленность существования разных форм миропорядка.
Куда все это исчезло, размышляет Каспарас, неужели тому виной постоянное похоронное настроение в доме и то, что он не находит никакого отклика на свои творения у самого близкого, любимого им человека?
В минуты разочарований Каспарас с ожесточением приходил к выводу, что демонстративная Иренина простота есть не что иное, как бабская недалекость, отвратительная еще и потому, что ею гордятся. Но потом опять принимался убеждать себя, говоря, что любящий человек должен принимать другого таким, каков тот есть. И был готов покаяться.
Значительно позже, когда ребенка уже отдали в ясли, Каспарас в какой-то миг духовного прозрения понял, что Ирена следует самостоятельной, сокрытой от него жизненной программе, состоящей из ничтожных удовольствий. «Ты живешь возвышенной, недостижимой для меня жизнью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13