А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это еще противнее! Понимать свое унизительное положение, желать изменить его и ничего не предпринимать. Как бы ты назвал такого субъекта? Тряпка! Мусор! Кучка дерьма!
— Вы это... обо мне? — Стундис вытаращил пьяные глаза на Скирмониса.
— Почему о тебе? Не будь смешным! Таких бес-
хребетных слизняков миллионы, и мы с тобой в их числе, нечего переживать. Лучше давай еще по рюмке.
— Можно еще по рюмке... Но вы это обо мне...— твердит свое Стундис, перекладывая с плеча на плечо потяжелевшую голову.
Камин догорает. Одна свеча погасла, упав на стол; другая едва теплится от нагара, но и не нужна: внезапно загорелся свет.
— Какого черта...—бормочет Скирмонис, щурясь от яркого света.—Кто просил? Вся романтика насмарку. Когда не нужно, всегда появляется то, чего когда-то жаждали. Вечные насмешки судьбы над человеком.
Стундис встает, не говоря ни слова, ковыляет к двери и, пошарив возле косяка, нажимает на выключатель. Бродит по комнате, задевая за мебель и бормоча что-то под нос, и неожиданно принимает решение: больше ни капли, и так уже налакался, пора домой. Однако с порога возвращается, хотя Скирмонис и не думает его останавливать («Беги, беги, твоя машинисточка уже постель согрела!»), и, уже в пальто, опускается на диван.
— Да что с тобой? Худо? Может, такси вызвать? — беспокоится Скирмонис.
Стундис встряхивается, словно его окатили ведром холодной воды, и продолжает свою путаную пьяную речь. Откровенно говоря, дескать, только ради этого он и зашел сюда, к уважаемому маэстро. Знает, что неправда, быть этого не может, все плод фантазии его, бездарного актеришки, но это проклятое чувство грызет его, будто язва желудка, не дает покоя. «Говорите, тряпка, мусор... Я?!» Что ж, он спорить не станет, да, такой уж он есть — поросенок незадачливый. Ведь настоящий мужчина сумел бы что-нибудь сотворить за эти четыре года совместной жизни, дабы его жене не пришлось, как последней из последних... Разве только такие крохи обещают мужчины своим девушкам, пока они не стали матерями семейства? «Как в раю будешь жить, дорогая!..» Другие, может, и живут так. Что и говорить, есть мужчины, которые могут достойно держать слово. Не все такие идиоты неудачники, как, положим, он, Аурелиюс Стундис, который из обетованного рая швырнул жену на самое дно преисподней — страдай, дескать, и улыбайся своему благодетелю.
— А почему она мне должна улыбаться? Данге-то? За что? За то, что она должна целый божий день стучать на машинке, а дома толкаться с этой вульгарной бабой на общей кухне, где и для одной задницы места мало? Ах, маэстро, маэстро... Голова кругом идет, когда начинаешь об этом думать. Проклятый быт! Бежать бы куда глаза глядят, только бы не видеть свое позорное ничтожество! Но куда убежишь? Да и вообще, можно ли убежать от себя? Разве что в петлю или под лед, пока реки не замерзли окончательно.
— Можно еще в огонь. Жалко только, камин догорает, — иронизирует Скирмонис, разглядывая залитые коньяком отвороты своего пиджака. — Ты, уважаемый, страдаешь болезнью, которая под стать комплексу неполноценности. Преувеличенное самоуничижение. Предпоследняя стадия. Пора обеспокоиться. Единственное лекарство от этого рака души — гнать в шею, поскорей да подальше, того, кто внушает тебе эту болезнь. Все мы не полубоги, в конце концов, даже с дрянцой, но все-таки люди. Мало знаю про твои отношения с женой, но достаточно было увидеть вас вместе, чтобы понять: Данге считает тебя тряпкой для вытирания своих нежных ножек, а ты, хоть сердце у тебя и болит, пальцем не шевельнешь, чтоб было иначе.
Стундис вежливо молчит, пока Скирмонис не договаривает, но видно, что злая насмешка не дошла до его сознания.
— Нет, маэстро, нет! Никуда от себя не уйдешь. Я ничтожен, и ничтожество это тенью будет преследовать меня до гроба. А при желании ведь и мертвого можно поднять из могилы, чтоб рассказать про такого, как я, пару похабных анекдотов. Бедняжка моя Данге! Другая женщина на ее месте давно бы уже продала своего мужа. Ведь что она получила от этого злосчастного брака? Фамилию Стундиса? Товарищ Стундене... Подумать только, какое сокровище — жена неудачника... Но она все равно меня любит, солнышко мое золотое. Ругает, пилит, это правда, но такой уж характер у женщины. Да и найдите жену, чтоб не пилила, если она неравнодушна к своему мужу. Настоящая любовь — это не переслащенный чай, который надо непременно пить три раза в день, чтоб сохранить хорошую форму. А ведь находятся люди... Ах, маэстро, и сказать стыдно! Вы же знаете, что для меня
театр — все. Каждый день, надо или не надо, прихожу как фанатик в свой храм. Мучаюсь, а все равно хожу, хоть лучше было бы появляться как можно реже. Тогда меньше бы слышал всяких сплетен, этих мерзких помоев, которые не стесняются вылить тебе в лицо даже лучшие друзья: «Аурелиюс, я слышал, твоя жена...», «Аурелиюс, я видел, как с твоей женой шел...», «Аурелиюс, гляди в оба за своей женой...» Двусмысленные подмигивания, переглядыванье за спиной, словно я последняя скотина, которая, еще не родившись, уже была рогатая. Храм искусства и гнездо интриг — вот какие парадоксы бывают в жизни, маэстро! А придешь домой — в глаза лезет этот краснорожий мебельщик с бычьей шеей. Хочешь не хочешь, напорешься на его физиономию в этом нашем ларчике с совместными удобствами. Зыркает, ухмыляясь, на тебя исподлобья, как на последнего неудачника. Свинья! Зашел как-то после него в клозет: воду не спустил... И такой субъект, видите ли, понравится Данге! Я — ничто, но он-то уж полный нуль, хоть и есть у него «Москвич», а через неделю-другую обзаведется и трехкомнатной кооперативной квартирой, потому что при помощи всемогущего рубля залез-таки в очередь без очереди... Ну и как, по-вашему, моей Данге нужна такая примитивная тварь?! Ах, маэстро, маэстро, просто удивительно, что основанные на логике умозаключения человека могут докатиться до такого абсурда. Я уж не говорю о пани Ядвиге. Темная баба с растрепанными от безудержной ревности нервами. Могла бы, повесила своего Ежи на шею вместо ладанки и носила. Эта идиотка и положила начало всем кривотолкам. Где уж там! Есть существа, которые не могут жить, не отравляя кровь себе и другим. Но настоящая любовь выдерживает и тяжелые испытания, если муж и жена доверяют друг другу. Главное — доверие, да, главное здесь доверие, маэстро, без доверия все катится к черту — любовь, дружба, карьера. Пускай говорит кто хочет и что хочет, а мне только смешно, я знаю, что жена меня любит, меня и только меня, а вы все хоть удавитесь от зависти со своей болтовней! Точка!
— Это хорошо, Аурелиюс, — бормочет Скирмонис. — Очень даже хорошо...
— Что — хорошо ? — Стундис не видит лица Скирмониса, только макушку и плечи за спинкой массивного кожаного кресла, но он уверен что маэстро презрительно улыбается. — Я вас не понимаю, товарищ Скирмонис... Что может быть хорошего, когда люди устраивают такие свинства?
— Какие люди? Ты хотел сказать: Градовский. Говоря эти слова, Скирмонис поворачивается
к Стундису, и тот видит на его лице точь-в-точь такую улыбку, какую себе представил. Вскакивает с дивана, но непонятная тяжесть в спине отбрасывает его назад, и лишь с третьего раза ему удается твердо встать на ноги.
— Градовский! Опять Градовский! И от вас слышу то же самое: Градовский!..— сипит сквозь страдальчески искривленные губы.—И это хорошо, маэстро?.. Очень даже хорошо?!
— Успокойся, уважаемый, я хотел выразиться немного иначе, но теперь вижу, что не стоит. Мы с тобой выпили две... нет, три бутылки коньяка. Это достаточно серьезная причина, чтобы воздержаться от дальнейших дискуссий.
— Я не пьян, маэстро. И вы тоже. Нам с вами надо ведро выпить, дабы напиться. — Стундис кладет руку Скирмонису на плечо и сжимает. — Неужели вы думаете, что я с вами неискренен? Что вру? Отвечайте!
— Да врите себе на здоровье, если это вам помогает, — спокойно говорит Скирмонис, не поворачивая головы.—Врите себе, мне, людям, наконец... своей Данге. Всем! Лекарство, прописанное коновалом, но почему не пить, если от него легче? Спокойной ночи, Аурелиюс.
За спиной тяжелое дыхание Стундиса. Потом кряхтенье, какой-то сдавленный скулеж. Смех это, а может, плач? Увы, Скирмонису лень обернуться. Сам не почувствовал, когда рука Стундиса сползла с его плеча, но уже слышит удаляющиеся шаги. Нетвердые, очень даже нетвердые, но удаляющиеся. Шаги замолкают. Нет, раньше громыхнул какой-то предмет, — наверно, наткнулся на скульптуру. Потом смех. Да, теперь уж точно смех.
— И ты с ними! Такой же, как и все. Все вы одинаковые, товарищ Скирмонис. Все! Все! Все! — слышны хохот и рыданье.
Скирмрнис пытается себе представить: Стундис топчется посреди мастерской, на губах пена, лицо искажено истерикой, слезы текут ручьем. Несчастное существо, ищущее спасения у других... «Ты мне напоминаешь глупую птицу пустынь, которая прячет голову в песок, полагая, что таким образом может укрыться от опасности. Но может, все мы такие?..»
6
Дверь, кажется, захлопнул. Ударил даже сильнее, чем положено. Так хорошо сидеть перед камином, когда дотлевают угольки в золе, излучая убаюкивающее тепло! Пьянящий запах золы из глиняной глотки... Пылают угольки... как глаза чудовища... Множество глаз! Будто город с множеством мерцающих фонарей, в котором я не бывал, но сейчас могу без помех бродить по его улицам сколько мне угодно. Потому что я такой же маленький и счастливый, как в детстве, когда сны были реальней яви. Кто-то шепчет на ухо: дружок, это тоже он. Но я не верю в это, потому что я уже взрослый, даже успевший поседеть: старикам не снятся сны реальнее яви.
...Большой, прекрасный город. Погруженные в зелень площади. Сады. Башни — золото и слоновая кость. Сказка. Я иду по этой сказке, как нищий, но я счастлив, я знаю, что я принц, который никогда не унаследует трона. Мое царство — я сам. Свой собственный подданный, сам себе властелин.
— Здравствуй, властелин.
— Здравствуй, добрый старец.
Я не вижу еще, с кем говорю. Диениса, быть может, и нет здесь, только иллюзия его голоса, но я уверен, что скоро услышу еще один вопрос: «А как там насчет квартиры Стундисов и Градовских?»
— Ах, Тялкша мог помочь, уважаемый Томас... Мог... мог... Не такой человек...
— Мог помочь? Ты так думаешь? — Диенис берет меня за руку, как ребенка, печально улыбаясь лицом доброго гнома из сказки.— Пойдем. Кое-что тебе покажу, если все еще считаешь, что Модестас может кому-нибудь помочь.
Невидимая сила поднимает нас над землей и уносит под облака. Внизу голубое озеро, как осколок фаянса, брошенный среди лесов. Вокруг него раскиданы избы, согнувшиеся под бременем лет. Но есть и совсем новые. И почти новые, построенные сразу же после войны. Всякие.
— Давай спустимся, — говорит добрый гном с лицом Диениса. — Побродим среди людей, потолкуем, может, тогда ты кое-что лучше поймешь. Запомни, это деревня бывших бедняков. У самого богатого были две лошади, но весной и ему не хватало хлеба. Однако все равно один из его сыновей усердно прислуживал Гитлеру, работая в полиции...
Но это уже не сон. Примерно год назад мы с Диенисом действительно побывали в этой деревушке. У меня тогда был застой в работе, и я поехал с ним от нечего делать.
— Вот деревня, в шести-семи километрах от которой была база нашего партизанского отряда, — рассказывал Диенис, пока мы бродили с ним возле этих изб над озером. — Однажды, когда мы возвращались с боевого задания, кто-то пустил в нас две очереди из автомата и скосил на месте одного бойца. Я не думал, что Тялкша может так плакать. Никогда раньше, да и после этого я не видел Модестаса плачущим, хотя за это время пришлось навеки распрощаться со многими нашими товарищами. Да, видно, он действительно любил погибшего. Я понимаю, бывают такие мгновения в жизни, когда трудно удержать себя от безумного шага, но горе Тялкши меня, политрука отряда, просто потрясло. Как умел, я старался убедить его, что нам не пристало следовать примеру гитлеровцев, советский солдат должен руководствоваться здравым умом, не поддаваться слепой ярости мести — так мы не вызовем симпатий у населения. Но Тялкша упрямо стоял на своем: надо проучить деревню, чтоб далеко пронесся слух, какая кара ждет немецких прихвостней. Я стал говорить то, во что сам не верил: эти очереди мог пустить и не тот полицейский, неважно, что засада была неподалеку от деревни, откуда он родом. Мало ли фашистских ублюдков шляется по лесам? Увы, Тялкша был несгибаем. Немцы хитрее нас, говорил он. Гуманизмом тут не возьмешь. Когда увидят, чем приходится платить за равнодушие, перестанут смотреть сквозь пальцы на всякую подозрительную шваль — сами найдут на них управу или нам выдадут. Конечно, в чем-то он был прав, командир нашего отряда, но такое решение ни для меня, ни для большинства партизан было неприемлемо. Все мы были глубоко убеждены, что советский боец, и прежде всего коммунист, всюду и везде обязан сохранять рыцарское благородство. Борьба — кровавый акт, но будь благороден, сражайся с вооруженным врагом, а не с женщинами, стариками и детьми.
Тялкша зло высмеял меня, обозвал мягкотелым интеллигентишкой, место которому у мамочки за печкой, и приказал выйти из строя партизанам, которые согласны расправиться с деревней.
Ни один боец не двинулся с места. Тялкша бегал перед строем, хватаясь за кобуру пистолета и призывая отомстить за погибшего товарища, обзывал всех последними бабами, но партизаны все равно стояли живой стеной.
И Тялкше пришлось уступить. Но я уверен, что даже сегодня он не считает, что тогда потерпел поражение. Тем более что вскоре после того, как мы напали на вражескую часть, гитлеровцы окружили несколько изб этой деревни и в отместку сожгли. Но люди, предупрежденные партизанами, попрятались кто куда, остались только пожилой крестьянин, прикованный болезнью к постели, а в другой избе — роженица со старухой повитухой.
Теперь вам ясно, друг мой, откуда эти избы, построенные уже после войны? И эти два деревянных креста — один на одном, другой на другом пригорке,—где раньше были фундаменты изб...
Я отвечаю, что мне не ясно. И правда, глаза заволокла густая мгла; я понимаю, что снова вижу сон, и уже не сомневаюсь, что это путешествие с Диенисом в далекую деревушку над озером тоже всего лишь сон. Тяжелый, неверный сон задремавшего, но не заснувшего как следует человека.
— Будь здоров, — слышу я голос Диениса. — Не хотелось мне вытягивать на белый свет такие дела, но надо, чтоб ты знал, каким образом бывшие соратники иногда становятся непримиримыми врагами. Рива?.. Не-ет, Рива между нами только маленький камешек, застрявший в башмаке.
Я посмотрел в ту сторону, откуда доносился голос. Вижу глаза, лоб, седой клинышек бородки, руку, стремительно выброшенную вперед...
Растаяло во мгле. Все. Только эти два креста... Я стою перед ними, как перед воротами заколдованного замка. Кладбище... Да, я на кладбище... Осень.
Ветер. Мокрые, мертвые листья летят ко мне и, ударившись в лицо, падают к ногам. Бесконечная аллея, с обеих сторон уставленная надгробиями. Лишь получше вглядевшись, понимаю, что это мои скульптуры. Множество скульптур. И половины их я не создал за свою жизнь. Нигде не видел этих работ, но знаю — они принадлежат мне. Только мне как-то стыдно за это, не хочется в этом признаться. Словно я скопировал их или украл.
И вот я иду по этой аллее мертвецов с мертвыми памятниками. Иду и иду. Я сам тоже умер. Много-много лет назад — сто, а то и тысячу.
— Тебе не странно, что мы встретились здесь? — спрашивает Вероника.
Нет, нисколечко, хоть я и не заметил, как она появилась и вот идет рядом, повиснув у меня на руке. Только не могу понять, почему она такая бледная и какого черта на ней траурные одежды — черное платье, черный шарф и такие же черные стоптанные туфли на босу ногу. Хочу назло съязвить — кто же идет на свидание в таком наряде? — но вдруг понимаю, что это опять уже не сон, а если даже и сон, то незачем удивляться такому ее поведению, ведь когда-то, когда я еще не успел умереть, она сказала: «Когда ты умрешь, у твоего гроба выстроят почетный караул. Кругом венки, цветы. Мне почему-то кажется, будет весна. Я приду вся в черном, сяду у изголовья, поглажу твои холодные волосы и зарыдаю...»
Но все это было давно, ужасно давно, когда я еще не успел умереть.
И вот я говорю Веронике:
— Ты жестокая женщина, не оставляешь в покое даже умершего.
— А кто виноват, уважаемый? Кто?
И скалит свои кривые зубы с расщелиной между передними, пожирает и обжигает глазами, протягивая ко мне белые руки, сама тоже белым-бела, уже без траурной одежды, без ничего.
...Скирмонис просыпается. Но грань между сном и явью еще не определилась. Все слишком уж реально, рельефно. Нет, наверное, он не спал. Изредка, когда погружался в дрему, мозг заполняли абсурдные видения. Но и это был не сон, а своеобразный диалог, за которым он наблюдал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49