А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но Веронику, казалось, меньше всего интересовали эти заброшенные работы. Хоть и притворилась увлеченной, в ее глазах Скирмонис увидел равнодушие, желание побыстрей закончить этот обязательный осмотр и перейти к интимной части свидания.
— Любопытная работа. Ох, еще бы нет! Сразу узнаешь руку Скирмониса, — повторила она, скупо характеризуя каждую скульптуру и называя себя дилетанткой в этой области искусства.—Кстати, скажу тебе откровенно: незаконченные работы меня не волнуют. Совсем другое дело — в выставочном зале. Там ты волнуешь и восхищаешь, а здесь — не умею и не хочу сказать.
— Почему же не хочешь? Возьми да скажи,—насмешливо попросил Скирмонис.
— Нет, обойдемся на этот раз.
— Опять многоточие?
— Пускай будет многоточие. — Она интимно улыбнулась, притворившись, что не замечает угрюмого настроения Скирмониса, и спросила, что завернуто в мокрую холстину.
— Говорил же, один незначительный портрет.
— Надеюсь, не мой. А может, ты решил сделать мне сюрприз? — Эти слова были сказаны в шутку, но, когда он прошел мимо портрета, не собираясь его открывать, она уже поверила, что отгадала. — Правда, интересно посмотреть. Покажи, если не секрет.
— Если тебя интересует только то, чья голова под этим мешком, могу проинформировать, не открывая: наш уважаемый Модестас Тялкша. Кажется, вы с Ро-бертасом неплохо его знаете.
— Тялкша! Ох, еще бы нет! — Вероника всплеснула ладонями, и это был единственный взрыв восхищения за все это время, когда она осматривала работы Скирмониса. — Обязательно покажи, жутко интересно, как ты его сделал.
Скирмонис, борясь с растущим раздражением, обнажил портрет, и Вероника уставилась на него с таким видом, словно это была голова самого Александра Македонского.
— Похож. Только лицо могло бы быть поизящнее, не такое громоздкое, не такое отталкивающее. Ведь Тялкша в жизни довольно-таки симпатичный человек. Но от глины нечего требовать, при дальнейшей работе обшлифуется.
— Не думаю,—буркнул Скирмонис.
Вероника пропустила его замечание мимо ушей.
— Достойная портрета личность. Не какой-нибудь председатель колхоза или передовик производства. Неважно, что не сама вершина, но недалеко от нее. Таких, может, десяток-другой в республике наберется. Фигура!
— Заказ, — сухо обмолвился Скирмонис. — Но делаю его без энтузиазма.
Вероника усмехнулась, усомнившись в искренности его слов.
— Не понимаю почему. Думаешь, Тялкша останется в долгу за то, что ты его увековечил?
— Тысяча рублей. Уже обговорено с Умбертасом.
— Я говорю не о деньгах, дорогой. Внимание Тялкши к твоему творчеству может быть гораздо ценнее любого гонорара.
— Правда? — Скирмонис разочарованно посмотрел на Веронику. — Ты ошибаешься, милая, если считаешь, что я такими методами выклянчиваю благосклонность вышестоящих. Хотя насчет Тялкши... ты почти права. Конечно, за эту работу я взялся не ради личной корысти, а чтобы помочь другим, но все равно это сделка с совестью. Противно!
— Не понимаю, что тут противного? Если ты лично не уважаешь Тялкшу, то не надо думать, что все к нему так относятся. Твое мнение верно только для тебя, от него Тялкша не станет менее достойным резца скульптора; не ты, так другой сделает его портрет.
— Доказала! — Скирмонис невесело рассмеялся. Вероника добавила, что незачем им терять время, подсчитывая плюсы и минусы других («Оставим это электронике»), и, призвав на помощь свою обворожительную улыбку, недвусмысленно напомнила, что самое время скучную математику обсуждений заменить поэзией любви.
В ее объятиях к Скирмонису снова вернулись солнечные июньские ночи, исчезло отчуждение между ними, возникшее было в начале свидания. То, что минуту назад казалось важным и значительным, сейчас рухнуло, как трухлявая стена, похоронив под гнилушками все сомнения, все возникшие было проблемы. И в этот блаженный час Скирмонис всем сердцем согласился с ее словами: мир так прекрасен, а жизнь так коротка...
Но едва захлопнулась дверь мастерской, едва замолкло цоканье каблучков Вероники, Скирмонис снова помрачнел. Словно проснувшись после попойки, валялся он на диване, изнывая от раздражающего недовольства собой. Понимал: в таких случаях лучше ни о чем не думать — зажмуриться и погрузиться в черную пустоту. На короткий миг вроде бы удалось отключить мозг, но, хотя мысль задушил, осталось чувство — унижение, стыд, презрение к самому себе. И картина: Вероника с рассыпанными по подушке волосами... ее глаза... похотливо раскрывшиеся губы... Вероника у двери, во дворе, трусливо съежившаяся, убегающая от взглядов знакомых, словно преступница с места преступления. Скирмонис, уже не в силах отогнать эти картины, чувствовал, что каждая из них ледяной глыбой ложится на сердце, а душа цепенеет от холода.
«Неужели эта женщина способна меня любить? — думал он с болью. — Бескорыстно, преданно, как любит простушка Уне? Нет! Веронику волнует не моя работа, не творческие муки, а завершенная продукция, которая приносит деньги и славу. Всем этим она охотно поделится со мной, щедро вознаграждая ласками, но, когда понадобится плечо друга, если нагрянет полоса неудач, вряд ли она станет рядом. Разве что эта полоса будет грозить и ей самой... Но до этого она не докатится. Может, Суопис плохой муж? Скучный, пресный, как и Уне, но почему бы и не жить с ним, когда в твои серые деньки вносит разнообразие другой такой же олух? Да, теперь уже ясно, почему она прячется от людей, как куропатка в пшенице! Справа держаться за примерного супруга, слева — за денежного любовника — вот ваш девиз, почтенная мадам!»
Скирмонис лениво встал, взял со стола бутылку коньяка, которую ополовинили с Вероникой, и налил в кофейную чашку.
«Так вот она какая пташка, — подумал он, выпив и приободрившись. — А я что за птица, если так рассуждаю о женщине, которой недавно шептал ласковые слова? Обыкновенный самец, и больше ничего. Самец, изображающий влюбленного. Да, да, изображающий, потому что мужчина, который любит всерьез, не позволит себе так отзываться о любимой женщине. Итак, оба мы играем влюбленных... В таком возрасте!.. Нет причин для оправдания. Нету!»
Скирмонис снова налил коньяку, злорадствуя над своим слабоволием («Тряпка! Вот дожил, в одиночку пьянствую!»), рухнул на диван и заснул.
Когда проснулся, было уже совсем темно. Посмотрел на часы: деятельные люди еще не дрыхнут. Понимал, что поступает нечестно, но нахлынуло такое паскудное настроение (а кроме того, к этому шагу приготовил себя перед этим, стараясь заглушить разбушевавшиеся мысли коньяком), что не мог сдержаться, поднял трубку и набрал номер Суописов.
Ответил сам хозяин. Скирмонис, изменив голос, попросил позвать Веронику. Когда она подошла, без всяких вступлений отбарабанил, что неожиданно изменились обстоятельства и они не смогут встретиться завтра, как договаривались. Веронике хватило двух слов: «да» и «хорошо». Последнее она повторила целых пять раз. И каждый раз с другой интонацией. Скирмонис позлорадствовал, представив себе Веронику — растерянную, оскорбленную, отчаянно пытающуюся не уронить женского достоинства.
«Теперь она врет своему рогоносцу, что звонил какой-нибудь учитель, — усмехнулся он, малость успокоившись. — Вот уже и возвращаемся на круги своя. Очень хорошо, что она дома не одна, а то стала бы расспрашивать, договариваться о новом свидании. Конечно, она еще позвонит. И не раз. Но теперь уже разговор короток: видишь ли, я чертовски занят, милая, когда освобожусь, сам дам знать. Та-а-ак... Однажды надо поставить точку».
Наутро Скирмонис явился в мастерскую, нисколько не сожалея о вчерашнем поступке. С самого утра взялся за портрет Тялкши, но зря пытался высечь творческую искру. Воображение застыло, мысли разбегались. Когда начинал звонить телефон, его словно током пронзало с головы до ног. «Она!» —стучали молоточки в висках. До полудня держался, не снимал трубки, а потом сдался. «Любопытно, на самом ли деле она...» — смущенно оправдывался перед собой, бросившись к телефону.
Позвонила она только два дня спустя, когда он уже примирился с мыслью, что между ними все кончено. В мастерскую приходил только поваляться на диване и послушать пластинки. О работе не могло быть и речи, он жил воспоминаниями, чем дальше, тем острее тоскуя по Веронике. Но, разобравшись в своих чувствах, он бы, пожалуй, убедился, что горюет не
столько об утраченной женщине, сколько жалеет себя, жалеет о канувших в прошлое часах счастья, которые могли бы еще продолжаться. Ценой лжи, самообмана, но могли продолжаться. Внушенная себе любовь... Пускай и такая, главное, что не прозябаешь, не засыхаешь в однообразии жизни, а горишь. Да и кто знает, как проявляет себя истинная любовь. Одни ради нее кончают с собой, другие совершают подвиги, а третьи живут себе спокойно, никому не показывая своих чувств, и только в старости выясняется, как глубоко они любили друг друга. В мире миллиарды людей, и каждый из них любит по-своему, неповторимо, как неповторим рисунок ткани кожи на пальцах. Кто же смеет сортировать любовь, наклеивать на нее ярлыки: вот эта высшего сорта, та только второсортная, а там — чистый эрзац, осторожно с ним! Вероника никогда не будет любить, как Уне, а Уне — как Вероника.
Успокоив себя такими замысловатыми рассуждениями, Скирмонис даже начинал сожалеть, что погорячился с этим ночным звонком к Суописам. Дьявольски захотелось поднять трубку и набрать номер Вероники. Уже подходил к аппарату, протягивал руку, прикидывая, что скажет, но в последний миг восставала мужская гордость, и он поворачивался к телефону спиной, говоря себе: «Подожду еще денек. Если любит, то позвонит сама».
И позвонила.
— Прости, если помешала, — говорила она, словно они виделись вчера, а вечернего звонка и не было.— Как твои великие творения?
Скирмонис не понял.
— Ты же говорил, что изменились обстоятельства... А эти обстоятельства, как я поняла,— вдохновение, днем и ночью не дающее тебе спать...— терпеливо объясняла она, и Скирмонис не понял, издевка это, наигранная наивность или искренние слова.
— Да какое там вдохновение...—промямлил он, видя, что без лжи не обойтись.— Работаю, пытаюсь... Такое уж наше ремесло... Вчера тебе звонил, но никто не подошел.
— Правда?
— Да...
— А я-то думала, твое сердце принадлежит только портрету Тялкши.
— Что ты сегодня делаешь, Рони?
— После обеда почти свободна, а завтра-послезавтра уезжаю в деревню.
— Уезжаешь?!
— Да. Осталось две недели летних каникул, хочу погостить у родителей.
Раз так, сказал он, не в силах совладать со своими чувствами, то сегодня им обязательно надо встретиться. В мастерской или еще где-нибудь. Удобнее всего, конечно, было бы в мастерской.
Она согласилась. По радостно зазвеневшему голосу он точно мог воссоздать выражение ее лица — озорные огоньки в глазах, раскрывшиеся в кокетливой улыбке губы, за которыми виднелись мелкие серые зубки с щелкой между передними зубами.
Дня через два она действительно уехала в деревню. Вскоре оттуда пришло письмо, полное нежных ласковых слов. Скирмонис прочитал его несколько раз, стараясь найти неверную, режущую слух ноту, но так и не мог расшифровать, в чем тут дело. Написано ласково, нежно, и все-таки... Как чай, подслащенный сахарином: сладко, но все-таки без сахара... «Слишком уж я стал мнителен», — выговорил он себе.
Она вернулась в Вильнюс, пробыв у родителей добрую неделю, и тут же позвонила Скирмонису.
Вечером они уже попивали кофе с коньяком в мастерской. На другой день после обеда — то же самое.
Скоро сентябрь, в городе уже пахнет приближающейся осенью.
Они почти каждый второй вечер попивают кофе с коньяком в мастерской.
Добровольное самозаточение на три-четыре часа. Выползают на свет (если еще светло) по отдельности, сонно щурясь от солнца. Счастливые? Нет, счастье осталось там, в заплесневелом полуподвале. Может, Вероника и уносит с собой свое, но Скирмонис уходит с пустыми руками. Только отупляющий хмель и разочарование. И та же разоряющая душу пустота, которую временно заполнили ласки Вероники.
— Встретились бы как-нибудь в ресторане, — говорит он однажды.—Как люди среди людей.
Она согласна. Только подальше от центра, где-нибудь на краю города.
— А почему не в «Вильнюсе» или «Паланге»? Потанцевали бы, послушали музыку...
На ее лице ужас. С ума он, что ли?.. Ведь там знакомый на знакомом!
В укромном кафе они забиваются в угол. Ужинают. Болтают о том о сем.
«Как заговорщики», — желчно думает он. И чувствует, что в эту минуту Вероника совсем чужая для нега. Нет, более того — он начинает ее ненавидеть.
— С того дня как ты впервые зашла ко мне в мастерскую, я так ничего и не сделал, — говорит он, сопровождая эти слова тяжелым вздохом.
— Ты хочешь сказать, что я виновата. — Вероника надувает губки, как обиженный ребенок.
— Если бы ты меня любила, начистоту все выложила бы Суопису. Неужели не понимаешь, что такое лицемерие перед близкими нас самым постыдным образом унижает?
— Смотрите, ну просто восемнадцатилетний парнишка ! — потешается Вероника. — Вчера познакомились, а завтра беги с ним в загс. У Суописа хватило ума и терпения ждать два года.
— Разве тут годы важны...—говорит он неискренне, опрокинув рюмку. — Работа стоит! Время идет, а я как паразит какой-то. Недавно даже приснилось, что я червяк. Увидел меня скворец и цапнул...
— Никуда твоя работа не сбежит, — успокаивает Вероника, поглаживая его лежащую на столе ладонь. — Еще есть время, сделаешь. Да если б даже и не сделал ничего больше, все равно ты знаменит, уже прочно вошел в историю искусства.
Скирмонис сердито отнимает руку.
— В историю! Может, добавишь еще: в архив? Я хочу жить не историей, а творчеством, уважаемая!..—Некоторое время, тяжело дыша, он смотрит в упор на растерянную Веронику, а потом продолжает, понизив голос: — Своему Суопису ты так не говорила бы, Рони, ох, не говорила бы... Но на мое творчество тебе наплевать. Ты равнодушна к нему, как кукушка к своим яйцам.
— Тсс... Нас слушают...
— У твоего тела нет души! — повышает он голос, уже под хмельком. — Я люблю твое тело. Как глину, как гипс, как камень, из которого высекаю скульптуру. У камня тоже нет души, но я могу ее вдохнуть. А кто в тебя может вдохнуть душу? Суопис?
Вероника, покраснев, встает. Он тоже. Они хватают первое попавшееся такси и мчатся в Лаздинай. Сидят на заднем сиденье в полуметре друг от друга. В груди клокочет, кипит, но увы, это не теплые чувства.
Но вскоре они помирятся. А если этого и не случится, то наутро Вероника обязательно позвонит. С ласковым упреком, разбавленным незлобивой иронией, полная благородного снисхождения и надежды, что ее добрая воля будет оценена по заслугам.
Снова часы на колокольне собора. Шесть. Нет, теперь он уже не заснет. Еще один такой удар, и Уне выкатится из постели готовить завтрак, даже не подозревая, что он целый божий день проваландается в мастерской; голова будет полна всем, только не работой.
«Холодный душ, портфель под мышку. Иду! Куда? Слоняться по этой вонючей экс-мясницкой, пока не придет Вероника. Нет, перед тем будет подан завтрак. Кофе, бутерброды или два яйца всмятку. Или даже котлета. Уне изобретательная хозяйка, она уж постарается, чтобы ее Людялис ушел творить после вкусного и сытного завтрака... («Творить! Ха-ха-ха!») Усядемся друг против друга и зададим работу желудкам. Боже мой, как было бы славно, если б глаза в это время были на затылке, в спине, а то и вообще их бы не было бы!.. Ей-богу, бывают минуты, когда хочется ослепнуть! Но я вижу. Все! Не только глазами, каждой клеточкой своего тела чувствую обращенный на меня тревожный вопрошающий взгляд, слышу испуганный шепот, эти непроизнесенные слова, которые однажды все равно будут сказаны. Но теперь ее губы молчат, и я должен смотреть на эти губы, которые вскоре лицемерно поцелую, уходя в мастерскую. А потом, когда она принесет туда никому не нужный обед, я торопливо проглочу свою часть и паскудно привру, что чертовски занят, потому что, «кажется, начинаю трогаться с места, надо пользоваться редкими минутами вдохновения...». Уне одобрительно покивает — волнующее воплощение преданности и кротости — и, убрав со столика, уйдет домой, а через час раздастся условный стук в дверь, и я пойду встречать Веронику Бутылка шампанского, фрукты, пирожное (я лично на эти мерзости с кремом смотреть не могу). Мы будем
разливать пенистую жидкость по бокалам, что вымыла Уне, а потом уляжемся на диван, где только что сидела моя голубоглазая жена. Я буду стараться подавить проклятое чувство вины, и, если это не удастся, Веронике придется порядком попотеть, пока она не разбудит во мне мужчину. Чертовщина! А я еще заливаю, что нас с Уне связывает только жратва. Могу врать сколько угодно, все равно не удастся себя убедить, что несколько тысяч ночей, проведенных вместе, канули бесследно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49