А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

а меня ты смог бы так полюбить?
— Это прошлое, Вероника, далекое прошлое. Мертвых мы вспоминаем со снисхождением и печалью. Только вспоминаем, и ничего больше.
Он думал, что она будет расспрашивать, заставляя его ворошить мучительные воспоминания, но Вероника молчала, уставившись в стену. Эту паузу он понял как намек, что засиделся. И тогда, надеясь, что она станет уговаривать его еще остаться, нерешительно встал со стула: теперь-то уж точно пора домой.
Вместо ответа она вылетела в коридор и вскоре приподняшм голосом сообщила: ох, наконец дождались — через пять минут такси будет у подъезда.
Скирмонис вопросительно посмотрел на нее и все понял, встретив сверкающий нетерпеливым желанием взгляд — зовущий и кривой улыбкой прикрывающий стыд.
— Да что вы, очень было приятно, что посетили нас, милый Людас, — говорила она громко, то и дело оглядываясь на дверь спальни. — Будьте добры, не забывайте дороги к нашей обители. И смотрите у меня, следующий раз не оставляйте Уне дома. Только с супругой, понятно? Мы с Роби всегда будем рады таким милым гостям. Договорились?
— Ну да. конечно. . спасибо...— бормотал он в сумятице разноречивых чувств.
В прихожей Вероника вдруг повернулась к нему и, улыбнувшись своей обжигающей непонятной улыбкой (разноцветная радуга), преувеличенно громко сказала: спокойной ночи. С шумом открыла дверь на лестницу, еще раз пожелала спокойной ночи, присовокупив приветы для Уне. Потом захлопнула дверь и, тяжело дыша, прильнула к груди Скирмониса.
— Не уходи...—словно мольба, прозвучал ее шепот.
Скирмонис поднял непослушные руки, хотел обнять ее, но Вероника выскользнула и исчезла в спальне.
— Ты спишь, Роби? Прости, я за полотенцем. Из-за этих гостей некогда и душ принять.
...Она закрыла на крючок дверь, открутила кран. Вода с ревом хлестала в ванну, и он не мог понять, что шепчут лихорадочно губы, а она не слышала его шепота...
Скирмонис вскакивает с дивана, схватившись за голову, бродит по комнате. В ушах гул вчерашней пирушки. За окном шумят машины, чаще обычного раздаются гудки — гололед. Чертовский гололед. Разве он, Скирмонис, не оказался прошлой ночью на таком опасном участке дороги? Негр, конечно, расхохотался бы, схватившись за пузо: вот так чудак, нашел из-за чего убиваться; только последний дурак оттолкнет бабу, которая сама на шею вешается, да еще в твои-то годы; гордись и кричи «аллилуйя!». Аллилуйя? Ладно, пускай будет аллилуйя, но я себя унизил. Прежде всего себя. При таких обстоятельствах, можно сказать, под боком у мужа... Грязен! И Вероника грязна. А от нас запачкались и Уне с Суописом. Запачкались... Нет, не совсем то слово. Мы их подло обманули ради минутного наслаждения, от которого мы не смогли отказаться из-за своего эгоизма.
«Я виноват перед тобой, Уне. Но пойми меня и прости. Думаю, тебе не обязательно знать, кто эта женщина, гораздо важнее другое: чтобы между нами не оставалось секретов — тех невидимых кирпичей, которые, ложась друг на друга, непреодолимой стеной вырастают между людьми. Поверь, я не хотел тебя
унизить, но я простой смертный, так уж получилось. Прости, если можешь».
Скирмонис выходит в коридор. Слева спальня, напротив — ванна и туалет. «Точно такая же планировка и там, у них». Машинально толкнул локтем приоткрытую дверь. «Даже полотенца висят на той же самой стене, что у них». («Ты спишь, Роберт? Прости, я за полотенцем...») Отпрянул в сторону. Входит в кухню. И здесь пусто. Ослепительная чистота и пустота. Затаив дыхание, топчется перед дверью спальни, робко стучится. Раз, другой, потом бросает взгляд на часы (без четверти одиннадцать) и, вдруг вспомнив, что сегодня воскресенье, с облегчением вздыхает: ну да, ясно. Уне ушла на рынок, как всегда по воскресеньям, у него не меньше часа до самого неприятного, какой только может быть, разговора. Побриться бы, переодеться, как положено в воскресенье. Может, еще надушиться? Уне заморгает своими глазищами, полными слез, увидев, как он свеж, как элегантно выглядит после ночного приключения... Сволочь!
Скирмонис бредет к себе и растягивается на диване.
Телефонный звонок.
Она, Вероника!
«Как добрался домой, милый?»
«Может, обойдемся без утреннего разговора, дорогая...»
Отворачивается к стене — пускай она трудится на том конце провода. Товарищ Скирмонис ушел, а может, еще спит. Наконец, кому какое дело, у человека сечь право не отвечать или выругаться, если у него скверное настроение.
Но уже третий сигнал сбрасывает его с дивана и кидает к телефону. Будто кто-то нажал на кнопку, включив засекреченный механизм, повернувший всю машину в противоположном направлении.
Да, это она, Вероника! И одна из первых ее фраз точь-в-точь такая, какой он ждал...
— Спасибо, Вероника, все кончилось наилучшим образом. Поймал какой-то катафалк, он меня и доставил.
— Прости, если вчера что было не так.
— Да что ты, все было чудесно.
Несколько мгновений тишины, потом приглушенный вздох.
— Сама не понимаю, почему вчера так случилось. Видно, выпила слишком много. Ах, мне капли в рот нельзя брать! Теперь ты неизвестно что подумаешь.
— Групповое преступление, Вероника, а я — сообщник. — Он пробует шутить, удивляясь неожиданной смене настроения. — Преступники друг друга не осуждают.
— Я не думаю, что любовь — преступление. И ничуть не жалею о том, что было. Но если тебе неудобно, считай, что ничего и не было.
«Из одной крайности в другую. Где же твоя последовательность, уважаемая?»
— Прости, Вероника, я хотел сказать, что такие вещи не происходят без обоюдного согласия. Не надо винить в этом одну только себя.
— Больше тебе нечего сказать?
— Я-то не сваливаю все на рюмку. Видно, так уж было суждено.
— Я тебя понимаю, милый.—В ее голосе благодарность и облегчение, но неуверенность, которую он только частично зачеркнул своим ответом.
— Я все помню, о чем мы говорили, Вероника.
— Все?
— Да, все. Если ты не передумала, я был бы счастлив провести вместе... как договаривались...
— Я не играю обещаниями, Людитис. А что еще?
— Уне я еще не видел сегодня...—Это срывается неожиданно, глупо как-то, да ничего не попишешь — уже сказано.
— Такая женщина для меня не существует, Людас, мне неинтересно!
— Да, Вероника...
— Да, Людас... Прости, что позвонила, но иначе не могла.
Ну и трели выводит! Так звучали ее слова, когда три года назад, ответив на ее звонок, после вчерашних поцелуев в прихожей Суописов, он промямлил что-то в трубку, изобразив занятость. Сейчас на том конце провода она снова нажмет на вилку аппарата — и все. Может, оно и к лучшему. Пускай будет, как будет. Но раньше, чем прозвучал роковой приговор, Скирмонис услышал ее голос:
— Я тебя люблю, Людитис.
— Что ты сказала? Плохо слышно. Вероника, повтори.
Скирмонис прислоняется плечом к стене. Он чувствует Веронику так близко, словно она стоит рядом, прильнув к его груди, звеня приглушенным смехом.
— Ах ты, старый мошенник, я тебя люблю. Люблю! Понял?
— Ты просто чудо, Вероника.
— Любовь в этом виновата, родной. Будь здоров.—И по проводу приплывает поцелуй. Потом тишина — она все еще не кладет трубку.
— До свидания...
Он ласково нажимает на рычаг.
Шаги на лестнице. Ближе, ближе. Хлопнула дверь соседней квартиры. Слава богу, не она. Еще не она...
Скрестив руки на груди, топчется в коридоре. Тесное, темное помещение, давящее со всех сторон. Звериная клетка, в которой вскоре появится она, нагруженная продуктами. Овощи, мясо, масло. «Недостойно скрываться? Между нами не должно оставаться секретов, тех невидимых кирпичей, которые, ложась друг на друга, вырастают непреодолимой стеной между двумя людьми? Но не лучше ли вмуровать лишний кирпич, чем открыто ударить женщину в сердце? Не поверит? Что ж, сомнение тоже своего рода надежда, пускай непрочная, ноющая, но хранящая в себе луч веры... Нет, правда, лучше уж исподволь растущая опухоль, чем смертельный удар по голове острым предметом. Бьпь может, со мной Уне не счастлива (да и вообще, возможна ли полнота счастья?), но, открыв ей правду, я сделал бы ее действительно несчастной. Вранье — противная штука, но в данном случае это самый гуманный выход. Парадоксально, но, увы, необходимо».
— Почему не позвонил, что не вернусь? Не смеши людей. Если б мог позвонить, заказал бы такси. У Градовских нету телефона, Уне, а ближайшая будка у рынка. Кроме того, все время собирался уходить, но полчасика за полчасиком, сама знаешь, как бежит время, когда попал к приятным и интересным людям. Прости, Уне, что причинил тебе столько забот. — Дурацки улыбаясь, выдержал ее испытующий взгляд. Глаза у нее опухли, лицо желтое — ясно, ночь провела без сна. Нет, не надо говорить ей правды, правда равноценна убийству. — Все по доброте сердечной, Уне, но иначе не мог: зашел в мастерскую Градовский, хнычет — помогите, товарищ Скирмонис, пять человек в комнате и никаких перспектив. Знаешь, если б были незнакомы, но когда-то из одного котелка солдатскую кашу ели. Давнее время, конечно, какая там дружба, другой бы рукой на такое дело махнул, а я вот не могу...
Да, да, Уне кивает головой, и он не знает: поддакивает она или иронизирует. Подойти бы к ней, обнять — она такая измученная, так дуждается в теплом слове утешения, но он с ужасом думает, что тогда придется ее поцеловать. Теми самыми губами, на которых все еще горят поцелуи другой женщины. Поцелуй Иуды! Он поворачивается, уходит по коридору, скрипя паркетом, возвращается, а Уне сидит, ссутулясь, за кухонным столом. Надеется на что-то, ждет...
— С войны не встречал этого человека,—продолжает врать уже без зазрения совести, потому что по сравнению с мучительными догадками Уне самая подлая ложь кажется спасением. — Кто мог предположить, что мы опять встретимся? И не встретились бы, если б не мое положение. Знаешь, когда добираешься до определенной ступеньки, многие думают, что ты всемогущ, а про такого удобно вспомнить, если случится беда.
— А чем ты можешь ему помочь? — бесстрастный голос Уне.
— Я знаю Тялкшу. Много надежд не возлагаю, но попробовать можно. Думаю, не откажет — все-таки были когда-то соседями. Пойду завтра к Тялкше.
Уне молчит.
Скирмонис со скрипом, приближается по коридору, останавливается перед нею и тоже молчит.
(Вероника. Ты всегда отчитываешься перед ней, как в бухгалтерии?)
— Послушай, Уне, я вижу, ты не веришь, — говорит он, изображая обиду.—За кого ты меня принимаешь !
— Нельзя так, Людас, я не спрашиваю, не хочу знать, где ты был до утра, но почему ты не мог сообщить, что не вернешься к ужину?
— К завтраку, — сердито поправляет он, решив, что излишняя ласковость может только усилить подозрения.
— Ужасная была ночь, чего я только не передумала: ведь столько всяких несчастных случаев...
— Говорю тебе, во всем доме ни у кого нет телефона.
— Надо было из мастерской, когда уходил...
— Конечно, надо было, но не думал столько задержаться. Виноват, виноват, Уне, еще раз прошу прощения. В другой раз, если окажусь в таких обстоятельствах, не буду слушаться хозяев: пойду пешком домой, хоть и десять километров.
— Нет, что переночевал, это хорошо, незачем шляться по укромным улочкам ночью, но ты должен и меня понять. Как наслушаешься всяких историй — того избили, того нашли мертвым в подворотне, — с ума можно сойти.
Голос Уне срывается — вот-вот заплачет. Ах эти женские слезы! Лучше бы в морду дала...
— Не надо, Уне. Неужто я не понимаю? Да что теперь поделаешь? — Обнимает за плечи, прижимается лицом к ее прохладной щеке, охваченный неподдельным сочувствием. — Правда, Уне, ну зачем эти слезы?.. Я же в целости и сохранности...
— В целости и сохранности...—Она приникает лицом к его груди, душераздирающе всхлипывает. — В целости и сохранности... Как хорошо, как хорошо, Людялис, что ты опять дома...
Скирмонис проводит ладонью по взлохмаченным волосам жены, хочет ласково оттолкнуть ее от себя: стыдно, противно, он унижен собственной ложью, каждая затянувшаяся секунда лицемерия превращается в пытку. Но он обязан держать Уне в объятиях, гладить ее голову, плечи, а потом и поцеловать, потому что любой ценой надо побыстрей покончить с этой мучительной сценой.
— Уне, прости... мне надо позвонить Тялкше домой, может примет меня завтра.
— Хорошо, Людас. А я завтрак приготовлю.
— Завтрак в двенадцать часов? Стоит ли? Лучше давай принарядимся, пойдем в ресторан и пообедаем
по-царски. Пускай это воскресенье будет нашим воскресеньем.
Уне счастливо улыбается, она уже все забыла, хотя ресницы еще влажны от слез.
— Чудесно, Людас! Ты всегда придумаешь что-нибудь интересное.
Он идет к телефону. Нет ни малейшего желания звонить Тялкше, да еще домой. Ведь все можно уладить завтра у него в учреждении. Сейчас наберет вслепую любой номер. Товарищ Тялкша? Его нет? Как жаль...
(«Мелкая ложь чепуха по сравнению с тем, что только что... Учись жульничать, товарищ Скирмонис, начало уже положено».)
10
Как-то не запомнилось, не могу сказать точно, какие обстоятельства свели меня с Модестасом Тялк-шей. В это время я был районным депутатом; ко мне обращались избиратели по разным бытовым делам, при устройстве которых иногда приходилось встречаться с высокими работниками; наверное, таким образом я и познакомился с Тялкшей. Но не думаю, что первая наша встреча произошла в официальном месте, скажем, в учреждении, потому что, вспоминая этого человека, я всегда представляю его в семейном окружении — на столе самовар, чайные чашки — с вялой улыбкой многогранного лица. Могло быть и так, что я, ведомый любопытством художника, нанес Тялк-шам визит вежливости, когда они перебрались в наш дом, заняв на втором этаже огромную пятикомнатную квартиру, в которой до них жил один профессор.
О, к нам перебирается товарищ Тялкша! Это не рядовое событие в истории дома. Теперь волей-неволей плавнее завращаются все колесики, смазываемые до сих пор лишь пустыми обещаниями ЖЭКа. Вывезут со двора шлак, подчистят остатки военных развалин, для детей оборудуют площадку для игр, проведут горячую воду, свет в сарайчики, а в квартире моего соседа приведут в порядок канализацию, надо надеяться, — Тялкша не так рассеян, как профессор, заметит, что на голову текут нечистоты.
Наши надежды стали сбываться через неделю после того дня, как разнесся слух (одновременно прибыла и какая-то комиссия), что мы получили нового жильца. С утра до вечера во дворе рычала техника: бульдозер с автокраном, самосвалы, экскаватор... В доме то и дело сновали незнакомые люди с портфелями под мышкой. Во всех углах гудело, гремело, стучало, жужжало, тарахтело, но сам эпицентр землетрясения, если не считать двора, находился в нашем подъезде, в квартире съехавшего профессора: бригада ремонтников здесь сносила внутренние переборки, отдирала половицы (будет паркет), поскольку прежнее расположение комнат, по-видимому, не соответствовало вкусу Тялкши.
Так уж получилось, что в это время я уезжал на несколько недель в командировку. Когда вернулся, наш дом был погружен в тихий покой, как и раньше. Во дворе вместо мусорных куч и остатков развалин красовались черные газоны, на которых еще не успела проклюнуться посеянная трава, широкие дорожки были посыпаны белым песком и окаймлены побеленными известкой камешками. Лестница чисто вымыта — никаких следов прогремевшей грозы, а перила от квартиры Тялкши до наружной двери покрашены в веселый канареечный цвет. Дверь тоже. Фасад дома также помолодел, хотя к нему, кажется, никто не притронулся пальцем: та же каменная закоптелая стена с окнами в стиле Ренессанса и ржавыми железными балконами. Нет, что я говорю! Один из балконов (а чей он, объяснять не стоит) свежевыкрашен в весенний салатный цвет — казалось, из-за тучи выглянуло солнышко, осветив ненастное небо. Может, оттого и рамы всех окон стали светлее, а квартиры Тялкши — что и говорить! — белые, даже глазам больно!
Не помню уже, по какому случаю и когда я впервые позвонил у все еще пахнущей масляной краской двери. Знаю только, что была осень, кажется вечер, потому что домработница допрашивала меня, глядя в волчок, пока, шаркая, не приблизился сам Тялкша и не открыл дверь. Старая дура, сказал он, это скульптор, надо газеты читать.
Я знал его уже раньше: грубо отесанное лицо, низкий угловатый лоб, голый, испещренный голубой сеткой прожилок череп, глубоко запавшие кротовьи глаза, под мясистым блестящим носом толстые увядшие губы, непропорционально широкие скулы и тяжелая, выдающаяся челюсть, уши крохотные, зеленоватые и мертвенные, а буйные брови будто приклеены; при виде этого человека мне всегда лезла в голову идиотская мысль, что он натянул удачно сделанную маску (или скафандр водолаза), и из всех видимых частей тела настоящими остаются только глаза, хитро, с жадным удовольствием глядящие из узких щелок на мир, в котором «все совершенно принадлежит мне, ибо, если не я, ныне здесь была бы мертвая пустыня».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49