А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Раз так, то я не зря подарок купил ему.
— Ему?
— Да, нашему львенку. Совсем случайно набрел на коньки его размера...
— Что?
— Коньки. Почему ты так удивлена?
— И я обещала ему купить. Ты просто чудо! Гедрюс Люткус стоит у открытой задней дверцы автомобиля, добродушно улыбаясь шефу.
— Как дела, Гедрюс?
— Порядок, товарищ секретарь.
Мужчины пожимают друг другу руки, и все усаживаются в машину: Люткус — за руль, Даниелюс и Юргита — на заднее сиденье.
— Знаешь, мне куда спокойнее, когда ты уезжаешь и возвращаешься поездом. Чаще всего разбиваются на машинах.
— Не говори так, пока до дому не доехали,— смеется Даниелюс и шарит правой рукой в кармане пальто.— Мы с Гедрюсом суеверные.
— Тьфу, тьфу,— Юргита как бы плюет через плечо.— Да ведь и я такая же. А вы, Гедрюс, тоже боитесь за свою жизнь?
— Чего мне бояться. Чему быть, того не миновать. Был у меня один знакомый, пожилой мужчина. Всю войну от Сталинграда до Берлина прошагал, а погиб на тротуаре: упала с крыши ледяная глыба и убила.
— Все равно на душе спокойнее, когда ты едешь поездом.
Даниелюс обеими руками сжимает ладонь Юргиты и надевает на ее безымянный палец прохладное кольцо.
Юргита молчит, как бы привыкая к нежданному подарку. Потом, не обращая внимания на водителя, прижимается к Даниелюсу и целует его.
— Теперь я верю, что думал обо мне,— лопочет она, разглядывая изумрудный глазок на кольце.— Мы с Лютукасом счастливы.
— И я,— говорит Даниелюс и прижимается губами к руке Юргиты.
Дома Даниелюс совсем тает. В квартире уютно, пахнет печеным, в вазах свежие цветы. Лютаурас радостно кричит, кувыркается. Ах, как приятно, когда папа возвращается из поездки! С какой несказанной радостью встречал и он, Даниелюс, отца, когда тот по вечерам возвращался из леса! Промерзшая краюха хлеба — заячий пирог — была такой же вкусной для него тогда, как сейчас для Лютаураса конфеты.
— Будем пировать,— игриво говорит Юргита.— И знай, Алюте к этим блюдам и пальцем не притронулась. Все я сама. В твою честь.
Да и самой Алюте дома нет: отправилась на несколько дней в гости к сестре.
На столе жареный гусь с яблоками, холодец из свиных ножек и фирменные блюда Юргиты, которые так любит Даниелюс: пикантные салаты нескольких сортов, селедка с белыми грибами... А в самом центре стола, на деревянном подносе, румяный воскресный пирог, нарезанный красивыми кусочками, тоже творение рук Юргиты, придающее всему праздничность и торжественность. Даниелюс вдыхает аппетитный дух, наслаждается уютом и теплом семейного очага, и снова откуда-то из глубин памяти выплывает, как удивительный сон, детство: пылающая жаркими углями пасть печи, а перед ней вспотевшая мать, разглаживающая мокрыми ладонями пышное ржаное тесто на лопатке. Кадка, стоящая меж двух табуреток... ведра... подпирающая заслонку кочерга...
— Что с тобой, милый? — тревожится Юргита, заметив изменившееся лицо Даниелюса.
— Ничего. Просто твой пирог всегда напоминает мне о чем-то очень дорогом. Спасибо тебе, моя хорошая.
— Маму мою благодарить надо, а не меня. Это она меня научила. А ее научила бабушка. Если у меня родится дочь, то я, по семейной традиции, передам ей свой пекарский опыт,— улыбается Юргита.
Но Даниелюс не склонен шутить.
— Нынче не часто встретишь дома, где пахнет мамиными пирогами,— говорит он, с нежностью глядя на жену.— Такие женщины, как ты, Юргита, в наше время редкость. Всецело отдать себя семье — это куда более высокий удел, чем корпеть где-нибудь в конторе за столом и таким способом тягаться с мужчинами за равноправие,— заключает Даниелюс, наливая шампанское в тонконогие хрустальные бокалы.
— Истинный удел? Благодарю за комплимент, мой милый. Да вы же сами соблазнили женщину привилегиями, раньше принадлежавшими только вам, мужчинам. Сейчас мы равноправные и самостоятельные. Хотя, честно говоря, иногда так хочется вернуться к рабству. Пусть ненадолго. Чтобы мужчина был твоим богом и владыкой, а ты — его обеспеченной рабой, но только не бесполым существом!..
— Что ж, за любовь,— говорит Даниелюс, подбадривает жену улыбкой, поднимает бокал.— Во всем мире творится что-то странное: мужчины превращаются в женщин, женщины — в мужчин. Остается только порадоваться, что сие глобальное явление нашей семьи пока не коснулось.
Юргита чувствует себя прекрасно, она весела, но изредка ее настроение омрачает то, что была не до конца откровенна с Даниелюсом, когда рассказывала о своей поездке с Малдейкисом. Правда, не скрыла, что тот пытался приударить за ней, но о домике в готическом стиле и о посиделках у камина и словом не обмолвилась. И сама этому дивилась, потому что обманывать Даниелюса не собиралась. Ну смолчала, успокаивала она себя (хотя сознательное умолчание ничем не хуже лжи), ну не хотела, чтобы
Даниелюсу было больно. Но это, как говорится, только одна сторона медали. Вторая, как она потом призналась самой себе, сводилась к тому, что Малдейкис, возможно, всерьез влюблен в нее. А смеяться над чувствами человека, какими бы ни были его намерения, негоже...
— Я никогда ничего не сделаю такого, что причинило бы тебе, дорогой, боль,— говорит Юргита, повергнув в удивление Даниелюса.— Клянусь! Никогда, никогда!
— Я верю тебе, Юргита. Но почему ты об этом говоришь?
— Не знаю...— отвечает Юргита, и глаза ее застилает туманом.— Вокруг столько грязи, хочешь не хочешь, за-пятнаешься. Если сама убережешься, то другой тебя ею, пролетая мимо, обдаст.
— Ты для меня всегда останешься незапятнанной. Меня не интересует, где, когда и что было.— Даниелюс прижимает к себе ее черноволосую голову.— Пусть тебя не мучат неприятные воспоминания.
Юргита кивает, по-детски шмыгая носом. Как хорошо, когда есть такие крепкие, надежные руки, которые могут обнять тебя, как хорошо, что есть такое преданное сердце! И как трудно умолчать о горькой правде ради того, чтобы оно было спокойным...
— Ах, какая я нехорошая, дорогой мой. Не успел ты ноги согреть, а я уже тебе настроение испортила. В такой день! Ну не эгоистка ли я? Даже не расспросила как следует, чем там все кончилось в Вильнюсе?
Даниелюс— — — — На этом все мои хлопоты и кончились.
Юргита. Сразу было видно, что вся твоя антиалкогольная затея обречена на провал. Но ты когда-то правильно сказал: лучше что-то делать, даже если знаешь, что провалишься, чем сидеть сложа руки.
Даниелюс. Когда берешься за такое дело, нужно прежде всего руководствоваться разумом, а не чувствами.
Юргита. Ведь были какие-то шансы, что твою инициативу поддержат другие районы.
Даниелюс. Мы слишком хорошо думали. Малдейкис, тот только посмеялся надо мной. А т а м, в Вильнюсе, дали понять, что подобные проекты могут привести к тому что вылетишь из седла. Инициатива, говорят, это хорошо, но лучше, когда она согласована с верхами.
Юргита. Иначе говоря, инициатива сверху. А с детьми ты виделся?
Д а н и е л ю с. Да... Но я сразу об этом не сказал, думал, тебе будет неприятно.
Ю р г и т а. Почему? Дети — это часть тебя. А ты ведь весь мой.
Даниелюс. Спасибо, милая.
Ю р г и т а. Я думала, что твои дети могли бы стать и нашими, доставлять нам обоим радость и счастье.
Даниелюс. Да нет, вряд ли это возможно.
Ю р г и т а. Стряслось что-нибудь?
Даниелюс. Кажется, тех детей у меня больше нет. Я давно чувствовал, что понемногу теряю их, но у меня все-таки теплилась надежда — авось верну их. Хотя бы младшего. Он с самого детства льнул ко мне. Если бы я сразу после развода взял его к себе...
Ю р г и т а. Ты упрекаешь меня?..
Даниелюс. Юргита!
Ю р г и т а. Да, я виновата, что они лишились отца...
Даниелюс. Ах, не надо, дорогая!..
Юргита. Но и ты виноват, ведь по достоинству не оценил преданность любящей тебя женщины, думал, твои дети будут ей в тягость.
Даниелюс. Что ты! У меня нет никакого основания упрекать тебя. Просто я совершенно замотался... Позавчера я провел с ними весь день, и, представляешь себе, когда я поздно вечером пришел в гостиницу, у меня, честно говоря, было такое впечатление, будто я вернулся с похорон,— я умер для своих мальчиков. Конечно, как отца они меня не похоронили — все-таки вместе прожили не один год,— но мы друг друга не поняли. Фима с гордостью утверждала: это ее дети. Да, она права: теперь они ее дети в полном смысле этого слова. Правда, они меня открыто не презирают, однако смотрят на меня глазами матери. Тот, кто для Фимы ноль без палочки, и для них ноль, а кого она боготворит, на тех и они молятся. Мы исходили полгорода, который я люблю и перед которым преклоняюсь, как перед символом нашего прошлого, настоящего и будущего, и чья история мне дорога, но я ни разу не заметил, чтобы сердца их встрепенулись. Единственный раз они оживились — в универсальном магазине. Там я купил младшему магнитофон новой марки, а старшему — модный вельветовый
костюм. Мои дети продолжат род Гиринисов, но этого мне мало. Я хочу, чтобы они дорожили тем, что дорого мне.
Ю р г и т а. Может, младший согласится переехать к нам?
Д а н и е л ю с. Поздно, поздно...
Ю р г и т а. Лютукас, куда ты пропал? Иди сюда. Смотри, какие подарки тебе папа привез! Нет, нет, он тебе еще не все отдал...
Даниелюс. Садись рядом, сынок. Вот где настоящий Гиринис! Одно имя чего стоит — Лютаурас!.. Юргита, милая, прости, что я тебе поплакался в жилетку...
Юргита. Я тебя понимаю, милый.
Часть пятая ТОСКА ПО ТЕНЯМ
I
Лето в самом разгаре. Кусты крушинника над Скардуписом усыпаны зеленоватыми горошинами завязавшихся ягод, а в старых усадьбах колхозного поселка, там, где была деревня Дягимай, цветут липы, от них струится приятный аромат меда, а в ветвях неистовствуют, жужжат пчелы. Пройдет неделя-другая, и зеленая одежда лета выцветет, желтизна пометит поля и посевы, каждый лоскуток, где, кажется, вчера еще весна расправляла свои цветастые крылья.
Йонас Гиринис проснулся, когда солнце только-только взошло, собрался было влезть в штаны, но раздумал, лениво закрыл глаза и проспал до самого завтрака. Когда он слезал с кровати, то почувствовал, что у него кружилась голова, какая-то слабость теснила грудь, все тело томила усталость. Но позавтракав, послонявшись по усадьбе, насытившись вдоволь свежим утренним воздухом, он воспрял духом. «Э, да разве поймешь старого человека,— успокоил он себя, радуясь, что дети не заметили его недуга.— Машина и та с годами начинает барахлить... Нет, нет, нового сердца никто не вставит, никто. Видно, откуковал свое. Мортяле, царство ей небесное, зовет...»
— Эй, вы, не забудьте... Послезавтра Даниелюс с Юргитой и внучком в отпуск пожалуют,— напоминает Йонас Гиринис женщинам, возвращающимся с огорода с охапками свекольной ботвы для свиней.
— Тоже мне отпуск — одна неделя,— машет рукой Юстина.
— Могли бы и на целый месяц, что тут такого?— гасит пыл свекра Салюте.— У нас что — накормить нечем, постелить негде? Вы, батя, не волнуйтесь, лицом в грязь не ударим.
— Смотрите у меня!
— Да если бы у нас нечем было, деревня накормила бы,— прыскает Юстина.— Все только и спрашивают, когда Даниелюс пожалует, каждый грозится в гости его позвать.
Старуха Ралене даже сладкий сыр с тмином собирается сделать: забыть не может, как секретарь велел своему шоферу остановиться и подбросить ее до Епушотаса.
— Нашла за что благодарить,— перебивает дочь Йонас Гиринис, но в голосе его нотки гордости,— Даниелюс что — барин какой, что ли, не сын Гиринисов? И я, коли в телеге место было, никогда не оставлял на дороге пешего, никогда не пролетал мимо.
— Никто и не говорит, что Даниелюс барин,— соглашается Юстина.— Люди его хвалят: каждого, мол, понимает, кого надо, мол, утешит, наставит... Эх, кабы таким для своих, для родни был...
— А чем, скажи на милость, тебя-то обидел?
— Чего там, не обижал... Но вот помочь Унте «Жигули» без очереди достать не желает...
— И правильно делает. Ты только подумай, если бы мы все стали порядок нарушать, что было бы? Я родился и вырос без этих ваших блатов, хочу, чтобы и дети мои о них не знали. А теперь что же получается — кто горазд, тот и хватает что получше да покрасивей, только бы обставить других! А уж мало кто о главном голову себе морочит — о чести, о совести...
Юстина и Салюте не хотят согласиться со стариком: кому нужен этот блат, эти знакомства, когда всего вдоволь?
Но Йонаса Гириниса голыми руками не возьмешь: человек должен быть человеком всегда и везде. Есть у тебя краюха хлеба, будь добр, поделись ею с другим, даже если придется от голодухи помереть.
— Благодетель...— ворчит Юстина. Она человек практичный, словами ее не проймешь.— Всякие паразиты таких добрячков только и ждут.
Йонас Гиринис нетерпеливо отмахивается от дочери (слушать ее — это все; равно что черпать воду решетом) и сворачивает к сараю.
Поленница убрана — любо-дорого посмотреть, трава вокруг как будто гребнем причесана, ни единой щепочки. Дрова наколоты, под навес снесены. Хворост аккуратно вдоль всей стены до самого верху сложен. Не то что до лета — года на три хватит. Умри он сейчас, дети не раз помянут добрым словом: батя, царство ему небесное, наколол, напилил... Он конечно же не Жгутас-Жентулис, памятника ему не поставят, и все же легче эту юдоль слез покидать оттого, что тебя не забудут и хоть изредка вспомнят. Покуда эти яблони, высаженные тобой, будут плодоносить, покуда колодец, твоими руками вырытый... покуда
аштаны у ворот... Покуда твои дети — кровь твоя живая...
ГВнучата... Нет, нет, так скоро тебя не забудут. А ежели, как задумал, еще осенью и дубок посадишь, то и через сто лет путник глянет на него и скажет: чьи-то руки вырастили этот исполин и благословили его бессмертие; да будет пухом земля этому благодетелю. Шутка сказать, и через сто лет вспомнят тебя, хоть и не будут знать, кто ты был!
«Суета сует...— шепчет старик Гиринис, примостившись как на седле, на выдолбленной топором колоде.— Что значат сто, да пусть не сто, пусть тысячи лет по сравнению с вечностью? Ведь все рано или поздно превратится в прах. Разве важно себя увековечить? Этого и тиран своими кровавыми делами может добиться. Важно так прожить отмеренный тебе срок, чтобы мог, умирая, со спокойным сердцем улыбнуться тем, кто остается. Вот именно, уйти из жизни со спокойным сердцем — никого не обидев, ни перед кем не осрамившись, ничем не обременив свою совесть».
Йонас Гиринис печально улыбается, жмурясь от ослепительного полуденного солнца. Странно: какое-то у него неумолимое, почти болезненное желание взвесить свою прожитую жизнь. Все то, что оставляешь, и все то, с чем собираешься покинуть сей мир. Дряхлеющая, предчувствующая свой конец плоть как бы ищет утешения, невольно стараясь убедить себя: ну вот, братец, нечего тебе жалеть всего того, с чем ты вскоре должен расстаться, ибо ты давным-давно чужой, никому не нужный, обреченный на одиночество в день беспощадного и неподкупного суда, которого никому не миновать.
Не потому ли примирившаяся с роковой неизбежностью душа Йонаса Гириниса наполняется солнечным покоем, словно по осени спелый сад пьянящим яблоневым духом? Не потому ли его охватывает чувство такого безотчетного снисхождения ко всему и такое желание сделать каждому что-то доброе, что глаза застилает слезами? Но вместе с тем приходит и другое чувство — смутное, полное какой-то безудержной жажды охватить как можно больше, потрогать, обнять... Куда-то идти, что-то делать. Вперед, вдаль, ввысь! Спеши! Спеши, ибо неотвратим тот миг, когда позовут тебя в царство вечного покоя. Ах, подняться бы с колоды — и в поле, на луг, к людям, к знакомым, как во времена оно отец, когда его обуревала весенняя ярость! Но ноги как будто налиты свинцом, и во всем теле такая лень, что кажется, только бы сидел и сидел, словно кот на солнцепеке. Жмет сердце, жмет. Пройдет, конечно. Не впервой хворь
и немощь в тиски берут. Намедни тоже нездоровилось, сердце барахлило, а вчера — просто не верится!— воспрял духом, да так, что пустился пешком и обошел почти все колхозные поля, словно два десятка сбросил с плеч. Свиньям корм задал, корове с телком, докосил последний лоскут в усадьбе — Унте до завтрака не справился, бросил косу и ушел. Ну чем не юноша, чем не силач! А после обеда, поди же, свалился. Может, не свалился бы, если бы не это хождение по полям. А уж если выбрался, то почему в эту, а не в другую сторону пошел? Почему через подворье Юозаса Гайлюса? Дернула же нелегкая. И надо же, только ступил на подворье, как с цепи собака этого сквалыги Бестия сорвалась. Злее твари во всей округе не сыщешь. К счастью, в руке посох был. Защищался им от взъерошенной зверюги, пока Альбертас не прибежал.
— Уф! Гадина! Человека задрать может,— вытирая йот и весь дрожа, пробормотал Йонас Гиринис.
Альбертас пригласил его зайти: чего-нибудь, мол, найдем от испуга...
Йонас Гиринис не любил Гайлюса, хотя когда-то они и жили по соседству — их наделы граничили. Но завернул он во двор Гайлюсов, потому что ему худо стало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60