А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Даже то, что она причисляла к его слабостям — чрезмерную доверчивость, склонность к идеализации, самоуничижение,— не раздражало, а делало добрей и отзывчивей. В один прекрасный день она поняла, что любит его, и если до сих пор боялась в этом себе признаться, то только потому, что болезненно не доверяла своим чувствам и не желала еще раз испытать горечь разочарования.
Должно было пройти какое-то время, пока не пришло решение. А пришло оно месяца через два-три в той вымершей дзукийской деревушке, куда их обоих забросил случай.
VI
Даниелюс. Какая ты красивая!.. Длинное платье, алмандиновое ожерелье... ого! Куда-нибудь собралась? Или, может, только что вернулась?
Юргита. А что? Положим, собралась...
Даниелюс. Ничего. Скучно тебе в нашем Епушотасе. К большому городу привыкла. Понимаю...
Юргита. А ты, милый, часом, не ревнуешь? По глазам вижу: в них ревнивые бесенята прыгают.
Даниелюс, Если в них что-то и прыгает, так только страх... Страшно потерять тебя.
Ю р г и т а. Если женщина в ожидании своего мужа! наряжается, чтобы понравиться ему, то мужу ничего нв| грозит.
Даниелюс. Стало быть, ты ради меня? Милая моя... Неужто твой ночной гуляка заслужил такое?
Ю р г и т а. Кажется, не очень-то ты по мне соскучился...
Даниелюс. Что ты! Сама знаешь: люблю свою работу, она смысл моей жизни. Но если потеряю тебя, то сам не знаю, во что превращусь. В робота, что ли... Но роботы не могут быть счастливы... Ведь не могут?
Ю р г и т а. А ты? Ты счастлив или только убеждаешь себя?
Даниелюс. Неужели ты этого, премудрая, не чувствуешь?
Ю р г и т а. Может, и чувствую... Но любимой женщине приятно, когда она это слышит из уст своего любимого... раз... еще раз, тысячу раз... Говори! Повторяй!
Даниелюс. Плутовка! Так вот знай: я по тебе соскучился... Ведь мог бы еще задержаться в лауковской сауне. Но нет! Благородный зверь помчался домой сломя голову, потому что любимая лань ждет...
Ю р г и т а. Не задабривай, не задабривай... Если бы помчался, давно был бы дома. Но разве вернешься, не обмыв добычу? Традиция!
Даниелюс. Традиция не традиция. Не было, понимаешь, повода раньше удрать. Каюсь...
Ю р г и т а. Ну уж если каешься, то, может быть, в наказанье выпьешь со мной глинтвейна и исповедаешься в своих грехах?
Даниелюс. О Юргита! За что мне такая милость? Кстати, Малдейкис шлет тебе сердечный привет... Он еще до охоты просил, чтобы я тебе передал. Извини, просто из головы вылетело...
Юргита. Какой ты забавный!.. Но, скажите пожалуйста, каким внимательным Аполинарас стал...
Даниелюс. Он и сегодня тебя напропалую хвалил. Наверно, и осанну пропел бы, не испорть я всем за ужином в бане настроение. Зря я, конечно, полез. Ведь все равно разговорами ничего не изменишь. Если хочешь что-то сказать, то не за пиршественным столом, а с трибуны... Но мы ведь герои за глаза...
Юргита. Что у тебя за привычка обобщать? Зачем ты себя в одну кучу с другими валишь? Нечего путать орла с воронами... Я бы тебя перестала уважать, если бы ты
смолчал тогда, когда надо защищать свою правду и свои убеждения.
Д а н и е л ю с. Ты, как всегда, слишком добра ко мне. Всегда оправдываешь...
Ю р г и т а. Ты настоящий ребенок. Седой, большой ребенок...
Д а н и е л ю с. Малдейкис известный сердцеед.
Ю р г и т а. Ты неподражаем, когда ревнуешь. Лучше обними меня и поцелуй.
Д а н и е л ю с. Ах ты баловница!..
Ю р г и т а. Мне так хорошо, когда ты меня обнимаешь...
Д а н и е л ю с. Ах ты притворщица!
Ю р г и т а. Это и впрямь загадка: все время те же слова, та же ласка — и не надоедает...
Даниелюс. Может, это потому, что мы те же и всякий раз другие? Не в этом ли секрет обновления души?
Ю р г и т а. Мы... только мы и секрет, и разгадка, мой милый...--------------------------------------------------------------------------------
Ю р г и т а. Когда тебя дома нет, просто места себе не нахожу. Потому-то и махнула сегодня в Дягимай. Я бы не поехала, если бы не Салюте... Зашла вроде бы случайно, а когда разговорились, слова не дала вставить. Ты же знаешь, какая она трещотка. Всю жизнь свою с Унте как на духу выложила. Они, кажется, не очень-то ладят.
Даниелюс. С Унте и ангел божий не поладит. Куда ни ступит, всюду какую-нибудь кашу заварит. Салюте и ко мне в райком забегала, жаловалась на муженька. Представляешь себе, ввалился пьяный к какой-то птичнице. Там его так напоили, что потом — как мертвого! — уложили в кровать... и он домой только поутру приплелся. Салюте не верит, что у него с этой птичницей что-то было, но и простить не может: так он ее осрамил. А всему виной якобы...
Ю р г и т а. ...памятник, который собираются соорудить в Дягимай напротив Дома культуры?
Даниелюс. Вот видишь, и тебе она жаловалась.
Ю р г и т а. Да. Напрасно ты утаивал от меня. Думал, не узнаю.
Даниелюс. Прости! Но сама подумай, с какой стати я должен тебя бреднями кормить. Послушать моего братца — всегда другие виноваты.
Ю р г и т а. Потому что он не такой, как эти другие.
Даниелюс. Ты не думай, я его не только осуждаю... Салюте, видно, снова плакалась, что им до сих пор машину не дают?
Ю р г и т а. Ты угадал. Она боится, как бы Унте все сбережения не спустил.
Даниелюс. Дурочка. Не понимает, что деньги здесь ни при чем. Тебе надо было сказать: пойми, Салюте, секретарь не раздает своей родне машины, придет твоя очередь и получишь, как все.
Ю р г и т а. Ты прав. Тем более что не машина у него на уме. Узнай он о стараниях своей благоверной, глядишь, и скандал бы устроил. Кстати, Унте мне показывал проект нового Дома культуры. По-моему, стоящий! Поскольку Стропус относится к этому делу, мягко выражаясь, с прохладцей, то я и подумала, не пора ли нам вмешаться; дадим статью о равнодушии некоторых хозяйственных руководителей к вопросам культуры и еще кое о чем... Я понимаю Унте... Не зря так переживает эту волокиту.
Даниелюс. Унте на все смотрит со своей колокольни. Ему кажется — важнее Дома культуры ничего нет. Наивный человек! Если бы так можно было решить вопросы подъема культуры, мы были бы одной из культурнейших стран в мире. Унте! Широкая душа, но узкий обзор. Да и больно вспыльчив. Стоит ли из-за строительства громы и молнии метать. Или из-за памятника... Я тебе, кажется, не говорил...
Ю р г и т а. Я все знаю. И не согласна с тобой. Думаю, твой брат прав.
Даниелюс. Жгутас-Жентулис был обыкновенный смертный, а Унте хочет видеть в нем святого.
Ю р г и т а. Я была первая, которая, если угодно, подняла его на щит...
Даниелюс. Ах, да... припоминаю. Твой очерк... Конечно, конечно...
Ю р г и т а. Мне рисовалась большая и благородная личность, но чем глубже я вникала в материал, тем больше убеждалась, что самым героическим в жизни Жгутаса-Жентулиса была его смерть. Люди в ту пору уже не боялись говорить правду, и именно от них я узнала, что этот Жгутас-Жентулис погиб с честью, но не всегда умел с честью жить. И все-таки я написала о нем очерк, ибо меня заинтересовала проблема двойственности личности. Я показала Жгутаса-Жентулиса без всяких прикрас, таким, каким он был в жизни. Я написала о его трагическом финале, отмеченном подвигом. Однако редактор был другого мнения.
Когда я увидела его правку, не узнала свой очерк. Жгутаса-Жентулиса «причесали», хоть бери и ставь на алтарь. Вскоре мой очерк перепечатали другие издания, перевели на русский... Черные пятнышки, которые могли, дескать, затемнить его образ, были замазаны белой краской, суровая правда пострадала от спасительного умолчания. Если бы я знала, то не написала бы ни строчки.
Даниелюс. Ты что думаешь — все те, чьи имена высечены на мраморе или граните, были такими, какими мы знаем их сегодня? Кое-кому, как и Жгутасу-Жентулису, можно предъявить счет, особенно если заглянуть за кулисы... Но мир и история простили им ошибки, может, даже преступления за то добро, которое они сделали для человечества.
Ю р г и т а. Нет, мир и история ничего никому не прощают. Если бы прощали, не рушились бы памятники, которые легкомысленный человек воздвигает живым.
Часть третья
ДЕНЬ ЗАВТРАШНИЙ, ДЕНЬ ВЧЕРАШНИЙ
I
Три недели подряд то слякоть, то дождь, но вот уж который день солнышко жалует своим теплом землю, сушит в ложбинах последние лужи; дренажным трубам, забитым грязью, ни капельки не достанется. Небосвод ясен и чист, словно надраен, только там и сям сиротливо бродят по небу тучки, повисшие как белый дымок над раскинутыми до самого горизонта лесами, опоясывающими темно-синими лентами просторные равнины. Деревня лежит по обе стороны большака, по которому без устали, днем и ночью, снуют машины, поднимая тучи пыли (иногда наперегонки с двуколкой протарахтит трактор). Островерхие крыши как бы запутались в ветвях деревьев, со всех сторон их подпирают белеющие колоннады садов, где уже зеленеют островки нестойкой, еще робкой, травы, а под частоколом, на добрый вершок от земли, поднимается хмель, озираясь вокруг в поисках привычной жерди.
Во дворах — куры и босоногие детишки.
Из хлева вместе с застойным зимним запахом навоза доносится мычанье.
Телок, только что отлученный от вымени, вырывается во двор и очертя голову бросается к овину, распугивая сердитую стайку гусей, шипящих ему вдогонку.
Йонас Гиринис опускается на траву подле смородинового куста. Сюда не доходит смрад выхлопных газов и пыль не долетает. Старик блаженно улыбается, впалой грудью глубоко вдыхает запах оживающей земли, настоянный на робкой зелени.
— Весна...— шепчет посиневшими губами старый Гиринис, прильнув щекой к прохладному смородиновому кусту, усыпанному лопающимися почками.— Скоро и листочки распустятся, и цветок проглянет... Воистину чудо господне!
— Эй, тестенек, чего там молишься? — доносится хриплый голос со стороны большака.
Пранюс Стирта, кто же еще. Остановился возле двора. Ехал мимо с сеном и остановился: чертовски сухо во рту после вчерашнего, может, у тестя хоть капелька пива найдется.
— Пора, папаша, огороды пахать,— умасливает он Ги-риниса, развалившись на телеге и похлопывая себя кнутовищем по резиновым сапогам.— Унте намедни говорил: лошади нужны... Так вот — выгружу эту подстилку возле свинарников и айда назад. Так как — нужен помощник или нет?
— А сам-то ты свой огород вспахал? — Старый Гири-нис холоден как лед.
— Успеется... Я не из тех, кто первым кусок в рот сует.
— Кусок, может, и не суешь, а вот насчет глоточка — тут тебя никто не обгонит.
Пранюс Стирта хмурится, разочарованно мотает головой. Собрался было скатиться с телеги вниз, но в последний момент раздумал: нечего, мол, торопиться, лицо тестя ничего хорошего не сулит.
— Худо,— вздыхает Стирта, ероша пышные черные усищи, всегда небрежно закрученные.— Человек подыхает от жажды, и ни одна душа не догадается ему хоть каплю поднести... Как же так, дорогой папаша, можно, да еще с родней? Ну хоть капельку, губы смочить...
— Ну почему только губы? Ежели желаешь, я тебе целый кувшин кленового сока зачерпну... Он у меня на овсе настоян,— без всякой жалости отрезает Гиринис, злорадно уставясь на одутловатое лицо зятя.
— У тебя, папаша, в груди не сердце, а камень могильный.
Стирта желчно скалится, подергивает вожжи, подстегивает лошадей и под тарахтенье колес сорвавшейся с места телеги заводит похабную песенку — благодарность черствому тестю за радушие:
С бабой дед плясал впритирку, обронил вдруг старый гирьку, как же деду дальше жить, как же гирьку ту пришить?
Баба молвила со зла:
— Гирька век свой отжила!
Положи ее ты в гроб,
не дразнила девок чтоб...
— Лоботряс несчастный,— шепчет старый Гиринис,! провожая взглядом удалящуюся телегу.— Надо же, чтоб| Бируте так не повезло!..
И больше не мил старику ни этот зеленый цвет осмелев-1 шей весны, густой щеточкой пробивающийся на нагретых солнцем взлобках, ни эти набухающие на яблоневых ветках почки, которые вот-вот лопнут и где-то к середине мая раскроются во всей своей красе и оденут всю деревню в розовато-белый наряд. Йонас Гиринис покидает сад, неуклюже волоча отяжелевшие вдруг ноги. Скорей за сарай, к поленнице!.. Расколет какое-нибудь полено или чурку, вдохнет смолистый запах опилок и успокоится. Запах опилок всегда умиротворяет. Но вдруг откуда-то до него докатывается тревожная волна взрыва, и старик еще больше скисает. За первым взрывом воздух сотрясает другой... Еще, еще... Не такие, правда, чтобы в избах стекла дрожали, но уши закладывает, и, когда все стихнет, у старого Гириниса все равно от них в голове гудит.
Йонас Гиринис с минуту сидит на колоде, молитвенно сложив на животе жилистые руки, наклонив голову: неужто еще раз вдарит? Но со стороны Гедвайняй, откуда накатились и этот грохот, и эта будоражащая душу волна, доносятся только редкие и нестройные удары, словно кто-то невидимой рукой молотом бьет по наковальне.
Уже неделя, как будоражат душу: каждый второй день по нескольку взрывов, и вот эти невидимые глухие удары молота о наковальню. Когда подходишь поближе к Гедвайняй, слышны и другие звуки: гудят, грохочут трактора, грузовики идут один за другим, оглушая адским шумом, какие-то железные чучела мелькают то тут, то там, задирая вверх, к самому небу, свои головы — ни дать ни взять привидения. Глотку щиплет этакий удушливый смрад, он, кажется, клубится из недр земли, которые проделал самый прожорливый червяк на свете — человек. Кто знает, что делается за высоким трехметровым забором, огородившим площадь чуть ли не в десять гектаров, за забором, оплетенным колючей проволокой. Бог ты мой, какие там яровые росли! Сахарная свекла... Или лен... Посеешь, бывало, и вырастет, поднимется стеной, получишь сам-десять в награду за пролитый пот. А теперь? А теперь на этом месте построят фабрику. Спору нет, и фабрики нужны, как же без фабрик, но что же они там выпускать будут? И потом — почему именно здесь, под самым боком? Неужто в городах места мало, и фабричные станки должны гудеть там, где испокон веков люди хлеб добывали?
II
Так думал старый Гиринис и в тот день, когда со стороны Гедвайняй до деревни докатились отголоски первых взрывов, положившие конец разговорам и пересудам о том, что строительство фабрики решено-де временно заморозить, потому что власти еще раз хорошенько пересмотрели проект, оказавшийся явно устаревшим.
— Раз так, дело застряло лет на пять, не меньше,— утешали друг друга жители Дягимай.
Одни из них тихо радовались («На кой нам этот город в деревне?»), другие в душе сожалели, что не смогут связать свою судьбу с фабрикой.
Йонас Гиринис ни сожалел, ни радовался. На строящуюся фабрику старик смотрел, как смотрели его предки на крепость, которую противник обычно сооружал на захваченных владениях; чеши языком сколько влезет, на заложенном фундаменте все равно непробиваемые крепостные стены вырастут, ежели кто-нибудь их не разрушит. Но, даже не веря слухам, старый Гиринис питал смутную надежду, что в них, в этих слухах и пересудах, кроется беззащитное зернышко правды.
Поэтому-то на другой день, как только установилась погода, собрался он в Гедвайняй, чтобы все самолично проверить. Четыре километра ходьбы были для его норовистых ног еще совсем недавно сущим пустяком — он столько за всю свою жизнь пешком проходил, что всю землю, пожалуй, раза два обогнул, но сейчас ноги не слушались. И уж совсем они подкосились, когда внезапно грохнул взрыв и над стройкой повисло черное облако пыли. Потом снова грохнуло. И снова!.. И еще раз!.. Всего, наверно, с полдюжины... Старый Гиринис только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, смирнехонько сидел в канаве и ждал, когда кончится эта бомбардировка, и в его встревоженном, гулко бьющемся сердце снова затеплилась погасшая было надежда: а вдруг на самом деле заморозят? Вот этими самыми взрывами сметут то, что уже сделано, и вздохнет земля... Но когда старый вылез из канавы, насытившись утешением, самому стало смешно от своих мыслей: за высоким фабричным забором чернел лес кранов и экскаваторов, и был этот лес гуще, чем две недели тому назад, и шум над ним стоял такой же, если не больший, и людей как будто прибавилось. В широко распахнутые ворота вползали самосвалы, груженные землей, а со стройки возвращались порожняком, изредка преграждая путь могучим «МАЗам», таскавшим прицепы со стройматериалами.
Йонас Гиринис долго стоял, впившись жадным взглядом в стройку и отыскивая в каждой мелочи то, что могло подтвердить глупую надежду, побудившую его отправиться из деревни сюда, в Гедвайняй. Напрасно! Фундамент крепости рос неудержимо, вскоре на нем воздвигнут и все строение, и в его бастионах, чуждых и непонятных старому Гиринису, обоснуется, расположится, укрепится весь гарнизон, готовый к новым завоеваниям...
Смутно догадываясь о том, что он всего-навсего мелкая щепка в бушующем океане времени, Йонас Гиринис потопал домой еще более подавленный, чем прежде... Подумаешь — горе, утешал он себя, ежели им позарез нужно, пусть себе строят, мне-то что? Все равно долго не протяну, на мой век хватит еще и воздуху, и воды, и добрых людей, и лесной зелени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60