А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Капитанская дочка» означала безусловную и важную победу Пушкина и в сфере художественной, и в сфере исторической. Есть что-то знаменательное в том, что
свои высшие победы Пушкин часто одерживал именно в жанре исторических произведений: в историческом романе «Евгений Онегин», в исторической драме «Борис Годунов», в исторической повести «Капитанская дочка». Историческое изображение как современности, так и прошлого для Пушкина было самым глубоким и самым истинным и вместе с тем самым поэтическим изображением.
В ПЛЕНУ У ВЛАСТИ
В самом конце 1833 г. Пушкина пожаловали званием камер-юнкера. Эту сомнительную монаршью милость он встретил крайне болезненно. По свидетельству Нащокина, он был так взволнован, что, если бы не Жуковский и Виельгорский, которые всячески старались его успокоить, он бы отправился тотчас во дворец «наговорить грубостей самому царю».
1 января 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим годам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове» (VII, 273).
7 января он снова возвращается к теме, которая его мучает: «Великий князь намедни поздравил меня в театре: — Покорнейше благодарю, ваше высочество;
до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили» (VII, 274). А 17 января он записывает в дневнике: «Бал у гр. Бобринского, один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его» (VII, 274).
В это время его отношение к царю резко меняется. Прежде он был полон иллюзий, и когда восхищался царем, то всегда это делал искренне. В вопросах политики Пушкин часто бывал непосредствен и простодушен. Простодушен, как дитя, как гений, как бывал простодушен герой его маленькой трагедии Моцарт, столь по-человечески ему близкий. В 1826 г. Пушкин дал царю слово верности и все эти годы держал свое слово и был верен царю, даже тогда, когда сомнения закрадывались ему в душу. Теперь тем самым царем, в которого он верил или хотел верить, был нанесен удар его достоинству такой неожиданный и такой силы, что ои поневоле должен был задуматься.
Еще в апреле он пишет письмо жене, в котором не очень уважительно отзывается о царях, в частности и о царствующем. Письмо перехвачено полицией, и его содержание становится известным Николаю. Тот не скрывает своего гнева. Пушкин взрывается. Под датой 10 мая он записывает в дневнике: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным» (VII, 287).
В конце мая Пушкин сообщает жене: «Хлопоты по имению меня бесят; с твоего позволения, надо будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять» (X, 172).
Об отставке Пушкин думает всерьез и упорно. В 1831 г., когда царь взял его к себе на службу, он радовался и писал Плетневу: «...он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем, чтобы я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?» (X, 50). Теперь, спустя три года, ему стало окончательно ясно, что царское «благодеяние» оказалось на поверку новыми путами. Служба накрепко привязывала к Петербургу, в Петербурге было светское кружение, придворная жизнь, придворные сплетни, и все это было невыносимо для Пушкина.
25 июня 1834 г. в письме к Бенкендорфу Пушкин просит разрешения оставить службу. Просьбу передают царю, тот в ярости. Если Пушкин уйдет в отставку, царь намерен порвать с ним всякие отношения и запретит работать в государственных архивах. Впрочем, Николай не против того, чтобы Пушкин одумался и взял отставку назад. Пушкину не остается ничего другого, как сделать это. Он знает, что открытая ссора с Николаем ни к чему хорошему не приведет: у него достаточный и весьма печальный опыт ссоры с царями. 14 июля он пишет жене: «Надобно тебе поговорить о моем горе.
На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка» (X, 193).
Состояние мучительной тревоги, в котором Пушкин находится, мешает его творчеству. Он признается в письме к Плетневу, которое посылает из Михайловского около 11 октября: «...такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен» (X, 241).
Никогда еще не был он так мрачен, как в эти последние два-три года его жизни, никогда еще будущее не казалось ему таким беспросветным. Он чувствует себя точно загнанным, ему некуда деться. Он мечтает зажить по-домашнему, просто, по-человочески, а его делают камер-юнкером; он хочет свободы и независимости, а между тем он кругом в цепях: светских, государственных, придворных, денежных. Это трагедия. Немногим более чем за полгода до гибели он пишет жене: «...черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать» (X, 272). Эти слова у него — не признание, не выражение продуманного взгляда, это как вопль страдания. Еще прежде, чем его убил Дантес, его постепенно, исподволь, с сознательной и неосознанной жестокостью мучила и убивала бездушная, неодолимо-страшная сила, называемая властью. Для Пушкина она была как стихия, как рок, от нее не было и не могло быть у него защиты. Не пророчил ли он сам для себя этот ужас и эту безысходность в столкновении с властью, когда в «Медном всаднике» писал об Евгении, преследуемом ожившим бронзовым кумиром:
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
ПОСЛЕДНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Его самые последние произведения были исполнены глубины и большой исповедальной, лирической силы. Это тесно связано с трагедией его последних лет. Трагедия, которую Пушкин переживал в годы, предшествующие его гибели, как всегда это с ним бывало, углубляла его мысль и придавала его произведениям еще большую, чем прежде, лирическую напряженность и открытость. Е. А. Баратынский уже после смерти Пушкина писал к жене: «Провел у него (Жуковского.— Е. М.) часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новые и духом и формой. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? — силою и глубиною. Он только что созревал...».
К числу ненапечатанных новых стихотворений Пушкина, о которых говорит Баратынский, относятся «Медный всадник», «Египетские ночи», а также такие лирические пьесы, как «Отцы пустынники и жены непорочны» и «Из Пиндемонти».
Название стихотворения «Из Пиндемонти» — условное. Первоначально оно было названо «Из Мюссе». Очевидно, что ссылки эти мнимые и стихотворение оригинальное. По мнению большинства комментаторов, название в виде ссылки на другого автора необходимо было Пушкину для прохождения стихотворения через цензуру. Очень может быть, что это действительно так. Но подобное название (по воле автора или независимо от нее) выполняет и другую функцию — стилистическую. Оно переводит лирическое размышление в высокий план и придает ему всеобщее значение. Благодаря названию, благодаря заключенной в названии ссылке на известного поэта выраженная в стихотворении мысль как бы освящается сторонним и высоким авторитетом и воспринимается читателем не только как свежая и только что рожденная, но и одновременно как уже утвердившаяся, признанная — воспринимается как высокая истина:
...Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Но гнуть ни совести, ни помыслов, пи шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умилепья.
Вот счастье! вот права...
Понятие счастья неотделимо у позднего Пушкина не только от внутренней, духовной свободы, но и от наслаждения искусством, от поэтического вдохновения, от поэзии. Одно с другим, впрочем, тесно связано. Занятия искусством и поэзией теперь для Пушкина и ость единственный источник счастья и единственная возможная свобода. Тема поэзии и искусства, таким образом, всегда дорогая Пушкину, входит в его сознание в последние годы как самая главная тема, как тема человечески-универсальная и освобождающая.
Неудивительно, что именно этой теме прямо посвящены некоторые из самых замечательных последних произведений Пушкина. В частности — повесть «Египетские ночи». Повесть эта писалась в Михайловском в 1835 г., но осталась неоконченной и в таком виде была напечатана в «Современнике» уже после смерти Пушкина. Наряду с «Медным всадником» повесть безусловно относится к числу тех произведений Пушкина, в которых Баратынский увидел «красоту удивительную», «силу и глубину».
«Египетские ночи», как и все поздние произведения Пушкина, отличаются и непосредственно выраженным исповедальным пафосом. В свое время Вяземский писал об ограничении личного начала в пушкинской прозе в отличие от его поэзии. Не соглашаясь с ним, современный исследователь справедливо заметил: «Личности Пушкина столько же в прозе, сколько и в лирике». По отношению к «Египетским ночам» это особенно верно. Личное, авторское начало в повести проявляется самым заметным образом. Героям этой повести Пушкин отдал многие собственные свои черты, многие любимые свои идеи — как отдал и свои любимые стихи. Так, например,
первая импровизация итальянца представляет собой переработку строфы из ранее написанной Пушкиным, но незаконченной поэмы «Езерский».
О герое повести Чарском можно сказать, что он во многом является авторским «двойником». Он выражает заветные идеи автора, в его жизни и в его характере есть немало общего с автором. Нигде Пушкин «так не выразился,— писал брат Пушкина Лев,— как в описании Чарского».
О Чарском в повести говорится: «Жизнь его могла быть очень приятна; но он имел несчастие писать и печатать стихи. В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем» (V, 226). «Публика смотрит на него как на свою собственность, по ее мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия)) (V, 226). «Однако ж он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастие. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?» (V, 227—228).
Все это черты характеристики Чарского. Но это же вместе с тем и авторские самопризнаиия, подтверждаемые и воспоминаниями современников, и письмами самого Пушкина.
Столь же лирико-исповедальный характер носят и мысли Чарского: «Звание поэтов у нас не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (черт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них» (V, 229). Именно так думал сам Пушкин, когда судьба его столкнула с Воронцовым. Он так часто думает и в последние годы — при всяком новом столкновении с Бенкендорфом, с самим царем. Его произведения о поэте — и это и другие — как бы заключают в себе скрытую и неприкрытую полемику, постоянный внутренний спор с оппонентами, с теми, кто посягал на его независимость, с самой властью.
По существу, этому спору в повести подчинено все самое главное. Даже темы и содержание некоторых импровизаций. Чарский задает итальянцу тему: «поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением». В ответ на это вдохновенный импровизатор произносит:
— Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его,
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт: как Аквилон,
Что хочет, то и носит он —
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона избирает
Кумир для сердца своего.
Все это очень пушкинское: и тема, и мысли, всегда Пушкину близкие, а теперь близкие особенно. «Веленью божьему, о муза, будь послушна»,— скажет он в «Памятнике». И это будет по существу своему та же мысль, что и у Чарского, что и у импровизатора, та же пушкинская живая боль оттого, что ему мешают быть свободным — мешают быть поэтом.
«Памятник» — последнее и одно из самых высоких созданий Пушкина на тему поэта. Получилось так, что стихотворение стало как бы поэтическим завещанием Пушкина. Оно и написано как завещание. По словам М. П. Алексеева, «стихотворение „Я памятник себе воздвиг..." мыслилось поэтом как предсмертное, как своего рода прощание с жизнью и творчеством в предчувствии близкой кончины».
Стихотворение «Памятник» по своим глубинным истокам связано с одой Горация «К Мельпомене». Эту оду переводил Ломоносов, свободно изложил Державин.
К тексту Державина пушкинский «Памятник» ближе всего. Тем не менее он представляет собой не подража ние, а оригинальное произведение, и его поэтические мысли становятся понятными читателю сами по себе, а не в какой-либо соотнесенности с Державиным или Ломоносовым.
В «Романе в письмах» устами своей героини Пушкин дает задачу поэту: «Пусть он по старой канве вышьет новые узоры...» (V, 409). В «Памятнике» Пушкин сделал именно это: по старой канве вышил новые узоры — совсем новые.
В «Памятнике» Пушкин говорит о своем понимании смысла и ценности поэзии. Он видит их в том, чтобы служить добру и пробуждать в людях «чувства добрые». Для Пушкина в этом основная. задача поэзии и высшее ее оправдание. То же относится и к прославлению свободы. Чувство свободы, особенно в «жестокий век», с точки зрения Пушкина, есть тоже высокое и доброе чувство. Как и милосердие, к которому Пушкин призывает власти своими стихами.
«Памятник» — стихотворение не только глубокое и сильное своей мыслью, но и очень цельное по мысли. Цельное не прямой, не внешней логикой, а свободным сцеплением глубоко связанных поэтических идей. Эти идеи в стихотворении перекликаются, возникают и исчезают по свободным ассоциациям и вместе с тем по внутренней необходимости. При этом за ними, за их движением всегда видна единая и цельная личность поэта, его жизненный опыт, его высокое достоинство и его мудрость.
Стихотворение «Памятник» не только до сих пор читают и перечитывают, но о нем не утихают горячие споры. Историков литературы — по крайней мере многих из них — смущает последняя строфа: «Веленью божию, о муза, будь послушна...». В ней видят нечто не до конца проясненное, а иные находят в ней противоречие всему тому, что было сказано в стихотворении прежде. Один известный современный исследователь творчества Пушкина пишет, например, о последней строфе «Памятника» так: «Попробую теперь объяснить, как дело обстоит с последними наиболее мрачными и грустными строками пушкинского „Памятника". В сущности, стихотворение Пушкина само по себе, казалось бы, не нуждается в этой строфе. Все уже сказано — и о бессмертии
поэзии Пушкина и славы его, и о мировом ее значении в будущем. Но ведь Пушкин идет в своей композиции за Державиным (и Горацием), так что эта пятая строфа необходима. И Пушкин заполняет ее совершенно иным содержанием, чем его предшественники».
Далее о содержании последней строфы "Памятника" говорится во многом интересно и убедительно. Но приведенные здесь соображения и мысли исследователя кажутся по меньшей мере спорными. Прежде всего последние строки стихотворения представляются не «грустными» и тем более не «мрачными», но торжественно-высокими. И возникли эти строки не по внешней необходимости (хотя бы и связанной с Горацием и Державиным), а по необходимости внутренней. Последняя строфа заключает в себе очень дорогие для Пушкина мысли, которые нам не раз встречались в его произведениях. В стихотворении «Поэту» (1830) Пушкин, например, писал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25