А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я вошел в лавку и среди всего этого хлама увидел странного старичка, маленького, толстого, закутанного в длинный халат, сверх которого был еще повязан белый женский передник. На круглой голове у него был диковинный картуз, походивший на морскую раковину. Когда я вошел, он стоял, наклонившись над кухонной плиткой, и помешивал в каком-то горшке. Маленький старьевщик взглянул на меня и довольно приветливо спросил, что мне нужно, на что я тихим голосом отвечал, что хочу продать флейту. С любопытством он приоткрыл футляр, но сразу же отдал его со словами:
— Ну-ка, соберите эту штуку, я ведь не знаю, что это такое! Когда я сложил вместе все три составные части, он взял
инструмент в руки и повертел его, рассматривая, не искривился ли он и не находит ли одна часть на другую.
— Почему же вы хотите ее продать? — спросил он, на что я ответил, что мне она больше не нужна.
— Но она хоть звучит, ваша флейта? Там вон лежит у меня кларнет, так из него нельзя извлечь ни одного звука, с ним я попался! Ну-ка, поиграйте!
Я сыграл ему гамму, но он захотел послушать какой-нибудь музыкальный отрывок; поэтому, хотя мне было совсем не до музыки, я исполнил, на ослабленном дыхании, арию из «Волшебного стрелка»:
Пусть солнце скрыто облаками, Незримое, царит оно. Ужели, боже, править нами Слепому случаю дано?
Это был первый музыкальный отрывок, который я выучил когда-то, много лет назад, поэтому он прежде всего пришел мне на память. Не только от слабости, но и от печального сознания моего теперешнего положения и от воспоминаний о тех беззаботных временах исполнение мое оказалось неуверенным, звук дрожал, п я мог проиграть только до десятого или двенадцатого такта. Но старьевщик потребовал продолжения, и я играл из страха, что сделка наша не состоится, ощущая жалкую унизительность этой минуты, тогда как старик не спускал с меня взгляда. На глаза мои навернулись слезы досады, и я отвернулся к окну.
И вдруг там, за стеклом, подобно солнечному восходу, появилось лицо прекрасной девушки, радостное, как весенний день, и, улыбаясь, она постучала рукой в тонкой перчатке по витрине. Это была, по-видимому, знатная дама, и старьевщик поторопился открыть окно как можно шире, насколько это позволяли разложенные на подоконнике товары.
— Дедушка, что это у вас там за концерт? — фамильярно спросила она на местном диалекте, которым пользовалась, очевидно, лишь из внимания к старику; затем, прежде чем он, застигнутый врасплох, мог вымолвить ответ, она спросила о каких-то китайских чашках, которые он ей обещал достать. Я между тем сел на ящик и, отдыхая от утомительной игры, любовался прелестной девушкой, которая быстро закончила разговор и окинула непринужденным взглядом комнату, осветив своим блеском и мою печальную особу.
— Смотрите, чтоб эти старинные чашечки у меня были! А теперь можете заниматься музыкой сколько вам угодно! — крикнула она и скрылась, приветливо махнув рукой на прощанье. Но старик был очень взволнован ее неожиданным появлением,— видимо, майское сияние этого личика согрело его п привело в наилучшее расположение духа.
— Ну что же, флейта играет совсем прилично! — сказал он мне.— Сколько вы за нее хотите?
Я не знал, какую запросить цену, и он, вытащив две новеньких блестящих монеты, гульден и полгульдена, протянул их мне. «Как, этого достаточно? — спросил он и добавил: — Не раздумывайте, деньги хорошие!» Я был доволен и, чувствуя,что спасен, торопливо и искренне поблагодарил его, что, вероятно, не часто случалось в его практике. Он добродушно похлопал меня по плечу и велел показать, как флейта разнимается на части и как она укладывается в футляр. Затем он сразу же раскрыл его и выставил в окне.
Очутившись на улице, я вновь рассмотрел обе монеты, желая еще раз убедиться, что у меня в руках и в самом деле достаточная власть, чтобы утолить голод. Светлый блеск серебра, блеск мельком увиденных, но все еще не позабытых глаз, луч солнца, показавший мне поутру, сразу же после молитвы, позабытую флейту,— все это, казалось мне, исходит от одного источника и как-то связано с потусторонним миром. Растроганный и проникнутый благодарностью, свободный от всяких жизненных забот, я дождался обеденного часа, будучи убежден, что всемилостивый бог лично оказал мне помощь. «Значит, все идет как полагается,— думал я, чувствуя, как поколеблено мое гордое свободомыслие,— я могу принять это скромное чудо на свой счет и по праву возблагодарить за него господа». Уже как бы для симметрии я добавил к моей маленькой утренней молитве короткую благодарственную молитву, не желая обременять великого господина вселенной многочисленными или громкими словами.
Не медля долее, я направился в ту харчевню, где обычно столовался и где я, как мне казалось, не был уже целый год,— такими долгими показались мне эти три дня. Я съел тарелку наваристого супа, кусок говядины с доброй порцией овощей и обычный в тех местах сладкий пирог. Затем я велел подать себе кружку пива, покрытую шапкой великолепной пены, и все это показалось мне таким вкусным, как будто я сидел за самой изысканной трапезой. Знакомый врач, старый холостяк, который тоже обычно здесь обедал, заметил мне с дружеским вниманием, что он сперва подумал даже, что я болен,— так я плохо выгляжу, но раз у меня такой хороший аппетит, болезнь моя, очевидно, не опасна. Отсюда я сделал вывод, что обладаю, по крайней мере, завидным здоровьем, на что раньше никогда не обращал внимания, и за это я также возблагодарил провидение,— для болезненного или слабого человека эти передряги могли кончиться гораздо хуже.
После обеда я отправился в кафе, чтобы там отдохнуть за чашкой черного кофе, а также почитать газеты и узнать, что делается на свете. Я ведь был эти три дня словно в пустыне,— ни с кем не разговаривал и никаких известий не слышал. Я и в самом деле обнаружил, что за это время произошли всякие мировые события и накопились разные новости; за приятным чтением ко мне в значительной степени вернулись силы, телесные и духовные, а когда я прочел, что в одну городскую церкокь сбегается народ, потому что там, как говорят, образ девы Марин ворочает глазами, я смущенно вспомнил чудо, ниспосланное моей скромной особе, и после некоторого раздумья сказал себе в совершенно другом тоне, чем до еды: «Разве ты лучше, чем эти идолопоклонники? Вот уж в самом деле можно повторить: когда дьявол голоден, то он и муху съест, а Генрих Лее хватается за чудо!»
И все же я медлил, мне жаль было лишиться успокоительной веры в чью-то заботу обо мне, лишиться чувства непосредственной связи моей личности со вселенной.
Наконец, чтобы не утратить этого преимущества и одновременно совместить его с законами разума, я объяснил себе этот случай тем, что унаследованная от дедов привычка молиться заменила собой энергичное сосредоточение мыслительных сил и, благодаря достигнутому таким образом облегчению душевной деятельности, освободила силы мысли и дала им возможность найти простейшее средство спасения, которое уже существовало, или заняться поисками такоиого; и что как раз этот процесс — божественного происхождения, и господь, таким образом, раз и навсегда даровал людям возможность молил вы, ие вмешиваясь в отдельные происшествия и не ручаясь за обязательный успех в каждом отдельном случае. Скорее всего он принял меры к тому, чтобы люди не злоупотребляли его именем, и потому устроил гак, чтобы их уверенность в себе и их энергия, пока они не истощились, имели силу молитвы и венчались успехом.
Я и сегодня еще не смеюсь ни над ничтожностью моего тогдашнею горя, ни над моей мимолетной верой в чудеса, ни над педантичными расчетами, пришедшими ей на смену. Я бы ни за что не отдатт этого сильного чувства голода, которое испытал однажды в жизни, этого чуда приветливого солнечного луча, блеснувшего после, молитвы, и критического объяснения чуда после телесного подкрепления. Ибо страдания, заблуждения и силы человека в борьбе с ними — это то, что, как мне кажется, придает жизни цену.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ТАЙНЫ ТРУДА
Я благоразумно распределил небольшую сумму, полученную мною за флейту, а потому ее должно было хватить и на следующий день. На этот раз я проснулся, не думая о том, что мне придется сегодня голодать, и это тоже было маленьким впервые пережитым удовольствием, так как раньше я был далек от подобных забот и только теперь ощутил разницу. Это неведомое прежде чувство уверенности, что я не умру с голоду, так мне понравилось, что я стал искать в своем скарбе, что бы такое отправить вслед за флейтой, но я не нашел ничего лишнего, кроме скромного запаса книг, который накопился за время разносторонних занятий науками и странным образом весь уцелел. Я перелистал некоторые тома и стоя читал страницу за страницей, пока не пробило одиннадцать часов и не подоспел час обеда. Тогда я со вздохом захлопнул последнюю книгу и сказал:
— Бог с ними! Теперь не время для подобной роскоши, позже мы снова будем собирать книги!
Быстро нашел я человека, который связал веревкой весь этот тюк, взвалил его на спину и понес вместе со мной к букинисту. Через полчаса я освободился от всей учености, но зато в кармане у меня звенели средства, которых было достаточно, чтобы существовать несколько недель.
Этот срок казался мне бесконечным; но и он прошел, пи-чех о не изменив в моем положении. Итак, я должен был дать себе новую отсрочку, чтобы дождаться поворота к лучшему и начала счастливых дней. Есть люди, которые неизменно сохраняют целеустремленность и выдержку, не прекращая своей деятельности, даже когда у них нет почвы под ногами п определенной цели перед глазами, в то время как для других совершенно невозможно сохранять разумность и энергию, если у них нет твердой почвы и видимой цели; они именно из свойственной им целеустремленности не умеют, да и не хотят, делать что-нибудь из ничего. Высшим проявлением целеустремленности кажется им проходить мимо житейских мелочей, они отдаются течению волн "и воле ветра и каждую минуту готовы схватиться за канат, если только заметят, что он к чему-то прикреплен. Когда же они снова оказываются на твердой земле, то сразу опять становятся хозяевами положения, в то время как первые все время плавают вокруг, держась за свои маленькие доски и обломки снастей, и от нетерпения часто сами мешают себе подплыть к берегу. Что касается меня, то я не чувствовал себя титаном духа и не умел пользоваться столь благородным средством, как терпение; но в то время у меня ничего иного под руками не было,— как известно, крестьянин, в случае необходимости, подвязывает ботинки и шелковыми шнурками.
Последним, что у меня осталось, не считая картин и набросков, которых никто не покупал,— были мои папки, наполненные этюдами. В них скопились почти все труды моей юности, п они представляли собою целое богатство, так как изображали подлинные, реальные картинки природы. Я отобрал два лучших рисунка большого формата, которые закончил тогда же под открытым небом и довольно удачно раскрасил. Я выбрал именно их, желая произвести наиболее выгодное впечатление,— на этот раз я предполагал обратиться не к важным торговцам картинами, а к приветливому старичку старьевщику и уже заранее был готов продать мои этюды ниже настоящей стоимости. Подойдя к скромной лавке, я сперва заглянул в окно, где лежало всякое старье, а также кларнет, гравюры и разные картинки, но не обнаружил своего футляра с флейтой. Ободренный, я вошел к старику, который сразу же узнал меня и спросил, что я принес хорошего. Он был настроен весьма доброжелательно и сообщил мне, что флейту давно продал. Когда я развернул листы и как можно выигрышнее разложил их у него на столе, он прежде всего спросил, совсем как тот еврей, торговавший картинами и платьем, сам ли я их сделал. Но я медлил с ответом,— я был слишком горд и не желал признаваться в том, что нужда гонит меня продавать труды моих собственных рук в его лавчонку. Однако лестным отзывом сразу же заставил меня сказать правду, которой, по его словам, мне нечего было стыдиться,— скорее надо было гордиться ею; мои вещи показались ему неплохими, он заявил, что пойдет на риск и даст мне за них изрядную сумму. Старик и в самом деле уплатил мне столько денег, что их хватило на несколько дней,— мне даже стало казаться, что я неплохо заработал, хотя в свое время провел за этими рисунками несколько недель, наполненных радостным и хлопотливым трудом. Теперь я сравнивал небольшую сумму не с действительной их стоимостью, а с нуждой настоящего момента, и ниший владелец темной лавочки казался мне истинным ценителем иск} сства,— ведь он мог и отказать мне. Жалкие гроши, которые он давал мне, желая помочь и скрывая свою доброту за смешными ужимками, радовали меня не меньше, чем те куда большие суммы, которые бы мне могли уплатить богатые торговцы, движимые случайной прихотью и переменчивыми суждениями.
Не дождавшись моего ухода, старик повесил несчастные листы в окне, а я поторопился покинуть его лавку. С улицы я бросил беглый взгляд на витрину, где печально прощались со мной солнечные лесные поляны моей родины, пригвожденные к позорному столбу нищеты.
Тем не менее через два дня я снова направился с еще одним рисунком к моему знакомцу, встретившему меня весело и дружелюбно. Первых двух акварелей уже не было; старичок, или, вернее, господин Иозеф Шмадьхефер,— так было намалевано на маленькой старой вывеске,— ни за что не хотел сказать, куда они девались, но сразу же заинтересовался, что я принес еще. Мы скоро сошлись в сумме, и я, хотя и попытался было добиться более милостивой оценки, был все же рад, что старик не утратил охогы покупать мои вещи и даже поощрял меня приносить и в дальнейшем все, что я сделаю. Он призвал меня к сдержанности и бережливости, заметив, что, судя по скромному началу, из меня, вероятно, выйдет нечто путное. Затем он снова дружески похлопал меня по плечу и посоветовал быть веселей и общительней.
Все содержимое моих папок постепенно перекочевало в руки лавочника, всегда охотно покупавшего мои рисунки. Оп больше не выставлял мои вещи в окне, а заботливо клал их между двумя картонными крышками, которые перехватывал длинным ремешком. Я обратил внимание, что мои листы, как большие, так и маленькие, исполненные как в красках, так и в карандаше, иногда накапливались некоторое время, пока наконец в один прекрасный день папка снова не пустела; но он никогда ди одним словом не выдал, куда исчезали сокровища моей юности. В остальном старик был неизменен; пока у меня еще оставались рисунки, я находил у него всегда надежную помощь; вскоре я стал заходить к нему уже без всяких коммерческих намерений, чтобы часок-другой провести с ним в приятной беседе и за ним понаблюдать. Когда я вставал, чтобы уйти, он начинал убеждать меня не бегать по трактирам, не сорить деньгами, а разделить с ним его скромную трапезу, и в конце концов ему удавалось меня уговорить. Впрочем, одинокий гном был хорошим поваром, и в запасе у него всегда находилось лакомое блюдо — то ли на очаге, то ли в печке, обогревавшей его мрачный сводчатый подвал. Иногда он жарил утку, иногда гуся; он тушил вкусные овощи с бараниной и знал секрет превращения дешевой речной рыбы в отличные постные блюда. Однажды, когда ему удалось уломать меня и оставить обедать, он вдруг открыл настежь окно, под предлогом жары, как он сказал, но на самом деле, чтобы укротить мою гордость бедняка и показать меня прохожим. Это я сразу заметил по его хитрым глазкам и по шутливым замечаниям, которые он отпускал, заметив на моем лице признаки смущения и недовольства. Я старался не попадаться больше на удочку, считая мою бедность моим собственным достоянием, которым он не имел права пользоваться. Как ни странно, но он никогда не спрашивал меня, почему или когда я так обеднел, хотя давно знал мое имя и происхождение. Причину его сдержанности я видел в том, что он хотел избежать всяких объяснений, чтобы не быть морально обязанным идти мне навстречу и предложить мне при наших сделках более человечные условия. По той же причине он никогда больше не высказывал своего мнения о том, что я приносил, и с прежним упорством скрывал, кому продает мои рисунки.
Я больше об этом и не спрашивал. В моем теперешнем положении я охотно готов был отдать все за скудный кусок хлеба, который выпал на мою долю, и получал удовлетворение, столь расточительно оплачивая его. Мне это было тем легче вообразить, что те гроши, которые мне платил старик, были первым доходом, полученным за плоды собственного труда; ибо лишь доход, приносимый работой, безупречен и успокаивает совесть, и все, что на него приобретаешь, кажется созданным своими руками,— хлеб и вино, одежда и украшения.
Так я продержался почти полгода, как мало ни платил мне старик за мои многочисленные наброски и эскизы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99