А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Боготворен;» только широко раскрыл глаза и рот: мудреные словесные выкрутасы, преподносимые и в шутку и всерьез, были одинаково непонятны и чужды его простому уму. Меня веселые шутки Эриксона немного позабавили, но я все же в смущении стоял у окна.
— Впрочем, моя похвала,— торжественно продолжал он,— должна немедленно родить порицание или, скорее,— требование дальнейшего энергичного прогресса! В твоем реформаторском опыте все же сохранена тема, которая о чем-то напоминает. Кроме того, тебе все же придется дать твоей великолепной ткани точку опоры, прикрепив ее несколькими длинными нитями к ветвям этих старых, полуиссохших, но все еще мощных сосен, иначе можно было бы опасаться, что она на наших глазах упадет от собственной тяжести. Но тем самым она опять свяжется с самой отвратительной реальностью — с выросшими из почвы деревьями, имеющими годичные кольца! Нет, любезный Генрих, так не годится! Не останавливайтесь на этом. Штрихи, располагающиеся то звездообразно, то по волнистым или извилистым линиям, то радиально, все еще образуют слишком материальный узор, напоминающий обои или набивной ситец. Долой его! Начни сверху, в углу, и клади отдельные штрихи, один за другим, одну строку под другой. Через каждые десять штрихов делай один подлиннее снизу для подрезания, через каждую сотню — то же, но сверху, через каждую тысячу — толстую отделяющую палочку. Такая десятичная система воплощает совершенную целесообразность и логику, а выведение обособленных штрихов — трудолюбие, находящее себе исход в полной свободе от тенденции, в чистом бытии. В этом опыте все еще сказывается некоторое умение. Человек неопытный, нехудожник, не мог бы сотворить эту жуткую штуку. Однако уменье обладает слишком ощутимым весом и вызывает множество неясностей и несправедливостей между стремящимися к успеху. Оно дает повод для тенденциозной критики и неизменно враждебно противостоит чистому замыслу. Современный эпос открывает нам верный путь! В нем одухотворенные ясновидцы показывают нам, как незапятнанный, невинный, небесно-чистый замысел может быть проведен сквозь тонкие или толстые томы, нигде не наталкиваясь на мрачные силы земного уменья. Вечное веселое равенство с золотым обрезом царит в братстве стремящихся. Без труда и без горя тысячи строк делятся на песни и строфы, и кто измерит, насколько близко то время, когда и поэзия отбросит тяжелые словесные строки, обратится к десятичной системе легкокрылых штрихов и вступит в брак с изобразительным искусством в тождественной внешней форме? Тогда чистый творческий и поэтический дух, дремлющий в каждом бюргере и больше не скованный никакими преградами, выступит на свет дня, и когда, например, встретятся два горожанина, мы услышим приветствие: «Поэт?» — «Поэт!»; или: «Художник?» — «Художник!». Соединенный сенат из испытанных переплетчиков и позолотчиков рам на еженедельных олимпийских играх будет присуждать достоинство «роскошного переплета» и «золотой рамы». Перед этим его члены будут присягать в том, что в течение своего судейства сами не станут создавать эпосы и картины. Целые когорты издателей-штамповщиков начнут каждый час выпускать альбомы увенчанных произведений и глубокомысленно рассылать их по всей Германии в такие закоулки, что их потом сам черт не найдет!
— Муж мой, перестань! — сказала Розалия.— Я тебя не узнаю!
— Ладно! — отозвался Эриксон.— Пусть эта болтовня знаменует мое трогательное прощание с Искусством! Отныне мы бросим все это и постараемся хорошо использовать нашу жизнь!
Тут он, окинув меня уже более серьезным взглядом и держа мою руку в своей, отвел меня за мою огромную паутину и тихо проговорил:
— Люс больше не вернется. По его просьбе я скатал в трубку ею картины, уложил их в ящики и отправил к нему на родину, равно как его книги и мебель. Он написал мне, что хочет выставить свою кандидатуру в палату депутатов. От живописи он отказывается навсегда, так как «для этого нужны глаза», чего я не понял. Так он впадает из одной глупости в другую, и мне хочется плакать над ним. А теперь я прихожу сюда и застаю тебя за таким невероятным чудачеством, какого, наверно, еще не видел мир! Что значит эта пачкотня? Подбодрись, возьми себя в руки, выберись из этой проклятой сети! Вот тебе хотя бы лазейка!
С этими словами он пробил кулаком картон и разорвал его вдоль и поперек. Я с благодарностью протянул ему руку. Его слова и решительный жест доказали мне его понимание и участие.
После того как мы вышли из-за картины и осмотрели дыру спереди, все быстро попрощались, конечно, обещая друг другу когда-нибудь встретиться вновь. Но никого из этих четырех людей мне больше не довелось увидеть. Минуту спустя в моей комнате опять стояла мертвая тишина, и дверь, за которой исчезли эти красивые женщины и мужчины, белела у меня перед глазами, как полотно, с которого одним взмахом была стерта теплая картина жизни.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
БОРГЕЗСКИЙ БОЕЦ
В моей рабочей комнате на низенькой печке стояла гипсовая фигура «Боргезского бойца» вышиною почти в три фута. Это была отличная копия, хотя и несколько пожелтевшая от времени; принадлежала она еще прежним жильцам и переходила от одного преемника к другому. Каждый из них оставлял за собою этого доблестного воина, выплачивая известное вознаграждение хозяевам дома, и таким образом последние умудрялись время от времени извлекать некоторый доход из творения достославного Агасия спустя две тысячи лет после его смерти.
Когда Эриксон и Рейнгольд вместе со своими женами скрылись за дверью, я перевел взор на стоящую рядом с нею фигуру бойца и невольно залюбовался чудесной статуей. Я подошел к ней, словно к другу, посетившему меня в час грустного одиночества, и, может быть, впервые, внимательно взглянул на нее. Быстро убрал я картины и мольберты, придвинув их к стене, вынес фигуру на середину комнаты и поставил ее на столик, ближе к свету. Но она сама излучала еще более яркий свет, несмотря на свой потемневший вид, и казалось, в ее движении сама жизнь утверждает себя в извечном круговороте защиты и нападения. От поднятого кулака левой руки, через плечо до опущенного кулака правой, от лба до пальцев ног, от затылка до пят каждый мускул, каждая частица дышали движением, неукротимой решимостью — победить или погибнуть со славой. И какое многообразие форм! Все члены его тела, казалось, одушевлены единым порывом, словно некое содружество бойцов, движимых вперед слитною волею, чтобы защитить свой союз от уничтожения.
Непроизвольно я потянулся за чистым листом бумаги, тщательно заострил палочку угля и попытался передать на бумаге очертания некоторых деталей; когда же увидел, что у меня ничего не получается, попробовал одним стремительным штрихом передать все движение, начиная от левой руки до грудной клетки и затем спускаясь вниз, до паха. Но рука моя была еще неопытной в рисовании, и лишь когда уголь слегка притупился, линия сама по себе стала более естественной и пальцы мои более гибкими. Однако же теперь оказалось, что рука моя опережает глаз, не привыкший достаточно быстро схватывать пропорции и ракурсы человеческой фигуры; мне пришлось встатьи точнее рассмотреть все границы и переходы; я уже был достаточно взрослый, чтобы не браться за дело, с которым не знаком, и потому решил сначала поразмыслить об этой натуре и ее особенностях.
Так в течение нескольких дней я с грехом пополам закончил весь рисунок, потом, повернув статую, нарисовал ее и с других сторон. Но тут, мысленно выпрямив воина, я внезапно решил нарисовать его в ненапряженном положении и таким образом как бы проверить приобретенные знания. Глядя на фигуру, безукоризненную в отношении анатомии, я отлично видел, что представляет собою кость или мышца, сухожилие или кровеносный сосуд; когда же мне пришлось изобразить все это в измененном ракурсе, то я почувствовал, как мне не хватает твердого знания взаимосвязи всего того, что скрыто, живет и движется под нашей кожей, а так как не могло быть и речи о том, чтобы ограничиться лишь небрежным, поверхностным наброском, да в этом и не было никакого смысла, то я был вынужден отложить уголь.
Все это случилось тогда, когда я, посвятив искусству уже не один год жизни, думал достичь в нем некоторых результатов. Я мог бы все это предвидеть, прежде чем провел первую черту, и теперь, размышляя о своем сумасбродстве, дивился тому, что не выбрал ранее призванием своим изображение людей, а не только природы, в окружении которой они живут и действуют. И, продолжая размышлять над этой роковой случайностью, я дивился снова и снова, как вообще могло случиться, что я, будучи еще на пороге неопытной юности, так легко настоял на своем желании и тем самым определил на долгие годы свой жизненный путь. Я еще не отказался от заблуждения молодости и считал, что подобное самоопределение в юном возрасте достойно наивысшей похвалы; но уже теперь во мне постепенно росло убеждение, что для становления юноши борьба со строгим и предусмотрительным отцом, взор которого провидит многое за порогом родного дома,— закалка куда более серьезная, чем чувство матери, которая любит чисто по-женски. Пожалуй, впервые на моей памяти я так ясно почувствовал, как мне не хватает отца, и это ощущение горячей волною захлестнуло все мое существо. Я представил себе, что, будь мой отец жив, я бы лишился своей ранней свободы, может быть, подвергался жестоким наказаниям, но зато он бы вывел меня на проторенную дорогу. И при одной мысли об этом в душе моей одновременно вспыхнули противоречивые чувства — и тоска, и незнакомое мне, но сладкое ощущение покорности, и вместе с тем упрямая жажда свободы; я пытался восстановить в памяти почти совсем угасший облик, но в смятении моих мыслей мог увидеть его лишь глазами матери, таким, каким матушка видела покойного во сне. Дело в том, что время от времени, но всегда с промежутками в несколько лет, ей снился покойный отец, два или, может быть, три раза за ночь, словно в знак того, как редко неисповедимая судьба дарит нам светлые мгновенья истинного счастья. И всякий раз она с благоговейной радостью рассказывала утром о своем сновидении, которое всегда приходило нежданно, и описывала его во всех подробностях.
Так однажды виделось ей во сне, будто гуляет она со своим покойным супругом в воскресенье, как прежде, за городом; но вдруг она увидела, что его нет рядом с нею, как обычно, и появился он в отдалении, на уходящей вдаль проселочной дороге. Он был одет по-праздничному, но за спиной у него висел тяжелый ранец; приблизившись, он остановился, снял шляпу и отер пот со лба, затем ласково кивнул матери и произнес своим приятным голосом: «Далек мой путь, далек!»—после чего, опираясь на палку, он бодро зашагал дальше и вскоре исчез из виду. Матушка увидела своего покойного мужа не предающимся отдохновению, но отягощенным ношей и уходящим в бескрайнюю даль, и, размышляя над этим своим видением, опечалилась: она была далека от суеверий и от толкований снов, и все же у нее появилось какое-то тяжелое чувство, какое-то смутное представление о мучительных испытаниях, которым подвергается усопший.
В моей же душе воспоминания о неутомимом странствии столь дорогого мне духа по путям загадочной вечности пробудили скорее восхищение неистребимым жизнелюбием, неустанным стремлением к одной цели. Я видел, как человек этот шел вперед, как он кивнул головой, и когда эта картина постепенно потускнела в моем воспоминании и, наконец, исчезла, я решительно сказал себе: «Ничего не поделаешь! Нельзя более медлить, ты должен добыть недостающие знания!»
Итак, я решил приняться незамедлительно за изучение анатомии, во всяком случае, поскольку она необходима для понимания и изображения человеческой фигуры; я не посещал общественной школы живописи, дававшей некоторые, хотя далеко не совершенные возможности для такого изучения, а потому отыскал студента, который был моим секундантом в нелепой дуэли с Фердинандом Люсом. Этот ревнитель медицины скоро должен был кончить учение, а теперь только и делал, что ходил по клиникам и операционным. С готовностью предоставив мне свои атласы и руководства, он собирался было повести меня в аудиторию, где изучалось строение скелета, по после некоторого размышления посоветовал мне вместе с ним посещать лекции по антропологии, которые читал выдающийся профессор. Да и сам он, по его словам, ходил туда не из желания вернуться к давно пройденной им ступени, но из-за того, что лекции эти, превосходные по форме и глубокие по содержанию, доставляют поистине поучительное наслаждение. Впрочем, если анаюма можно назвать скульптором в обратном смысле, так сказать, скульптором рассекающим, то ваятелю следует идти противоположным путем: он должен начинать не только с изучения скелета, но и с целостного взгляда на человека и на его становление; проследив зарождение чувств под оболочкой человеческой кожя, он, разумеется, не станет Микелапджело, если у него нет достаточных дарований, но это может заменить ему другие, не существующие ныне факультеты прошлых времен.
Я взглянул внимательнее на своего земляка и с трудом поверил, что это и есть тот самый человек, который несколько недель тому назад рад был помочь мне проткнуть шпагой приятеля. Когда молодые люди, подружившиеся во время веселых пирушек и среди легких забав, позднее открывают друг в друге более серьезные свойства, это неизменно доставляет им немалое удовлетворение, зачастую ведущее к тому, что один из них подпадает под определяющее влияние другого. Поэтому я, не колеблясь, последовал за своим советчиком, и мы вступили под сень университетского здания, где по лестницам и бесконечным коридорам взад и вперед сновали юные граждане различных стран. В нашей аудитории скамьи были еще пусты. Голые стены, черная доска, столы, изрезанные и закапанные чернилами,— все это живо напомнило мне школьные классы, в которые я не входил уже много лет, и на душе у меня стало тяжело. Прерванное ученье с болью напомнило о себе; мне показалось, что, если я сяду на одну из этих скамей, меня снова могут вызвать и даже пристыдить; я совсем и не думал о том, что тут всякий в течение определенного срока пользуется полнейшей свободой, что никто не обращает внимания друг на друга и что день расплаты, ожидающей каждого студента, маячит где-то в далеком, туманном будущем. Но постепенно зал наполнился, и я начал с удивлением разглядывать собравшихся. Здесь толпилось множество молодых людей моего возраста, которые бесцеремонно занимали места и спорили из-за них, однако были и люди среднего возраста, одетые побогаче или победнее,— они вели себя более сдержанно и скромно, было даже несколько почтенных седовласых старцев, известных профессоров, которые, заняв поодаль боковые места, тоже, видимо, хотели еще чему-то поучиться. Тут я невольно отдал себе отчет Б своей ограниченности и понял, насколько же я был неправ, полагая, что здесь, в чертогах науки, ученье может быть для кого бы то ни было позором.
Лектора ожидало уже не менее сотни слушателей, когда он вдруг стремительно вошел в дверь и быстро поднялся па кафедру. Профессор начал с традиционного вступления, в котором набросал картину нашего организма и жизненных условий в соответствии с уровнем науки, о которой лекторы, если им верить, неизменно говорят, что именно теперь она достигла наивысшего расцвета. Но он не произносил пышных фраз, говорил спокойно и ясно; речь его текла без малейших задержек, и он вел слушателей по стройной области своей науки без торопливости, без излишних длиннот, без неожиданностей или вымученного остроумия, причем слов своих он не подчеркивал жестикуляцией, не сопровождал их восклицаниями.
Эта первая лекция произвела на меня такое сильное впечатление, что я даже забыл, зачем пришел сюда, и только жадно ждал новых откровений. Больше всего меня сразу же поразила чудесная целесообразность всех частей организма; каждый новый факт казался мне доказательством мудрости господа бога и его искусства, и хотя я в течение всей своей жизни представлял себе, что мир создан по заранее обдуманному плану, однако при этом первом моем ознакомлении с наукой мне представилось, что я до сих пор, собственно говоря, ничего не знал о сотворении человека, но зато теперь с полным и глубоким убеждением в споре с кем угодно смогу отстаивать бытие и мудрость создателя. Но после того как лектор превосходно изобразил совершенство и необходимость явлений мира, он незаметно предоставил их самим себе и своим собственным изменениям, так что внимание, отвлекшееся мыслью о творце, так же незаметно вернулось в замкнутый круг фактов и снова было приковано к ним» Туда же, где оставалось что-либо непонятное, погруженное во мрак, профессор вносил яркий свет уже разъясненного им прежде и этим светом озарял темные углы, так что каждый предмет оставался до поры до времени неосвещенным и незатронутым, ожидая наступления своего срока, как дальний берег ожидает утренних лучей солнца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99